Текст книги "Наследник"
Автор книги: Владимир Малыхин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Артподготовку преподавал им майор с мушкетерскими усиками и бородкой по прозвищу Арамис.
Выражаться он любил высоким штилем":
– Артиллерия – это математика, баллистика, техника! Артиллерист должен иметь точный глаз
художника и острый слух композитора. Он должен метко разить врага и по слуху определять мелодию
сражения. А слуховой эффект массированной артподготовки, когда на километр по фронту бьют сто-
двести орудий! Это же Бетховен! А вспомните артиллериста Наполеона! Его залп по Тулону спас
революционный Париж! Это же апофеоз артиллерийской науки побеждать!
Будучи урожденным ленинградцем, он очень любил свой город и прекрасно знал его историю.
Однажды он сказал:
– А знаете ли вы, товарищи курсанты; что Великая Октябрьская революция тоже началась с
артиллерии. Да, да! Именно так! Двадцать пятого октября семнадцатого года в двадцать один час
сорок пять минут по приказу Военно-Революционного Комитета канонир по фамилии Смолин
произвел холостой выстрел с Катерининского бастиона Петропавловской крепости. Это был
условный сигнал. Вслед за ним последовал второй выстрел из шестидюймовки "Авроры ", который
был уже сигналом к штурму Зимнего.
* * *
Весь август стояла удушливая жара, нещадно пекло солнце, словно намеревалось спалить и без
того уже поникшие, пожухлые степные травы и вконец осушить жалобно журчащие по овражкам
мелкие ручейки. В тот день первый взвод третьей батареи был на полевых занятиях по тактике. Их
проводил Ортодокс. Курсанты под "огнем противника" оборудовали огневую позицию и
наблюдательный пункт батареи, рыли ровики для укрытия и снарядов, тянули катушки связи... Кителя
и пилотки у них были мокрыми от пота, песок хрустел на зубах, набивался в сапоги и за воротник,
лица обгорели, мучила жажда. Сам Ортодокс тоже выбился из сил. Он даже позволил себе
расстегнуть на гимнастерке пару верхних пуговиц и на глазах курсантов стянуть сапог и перемотать
взмокшую от пота портянку. Это было настолько необычно для выносливого и всегда элегантного
майора, что даже валившиеся с ног от усталости курсанты повеселели: "Если уж сам Ортодокс
"дошел", значит скоро "отбой". Но пунктуальный майор дал команду "отбой" лишь тогда, когда
задуманный им план занятий был выполнен по всем пунктам. Приказав помкомвзвода построить
взвод, он, вытирая лоб аккуратно сложенным носовым платком, поблагодарил курсантов за усердие
на занятии и, как всегда, не удержался от исторической справки: – Вы сейчас, товагищи кугсанты, —
устало пошутил он, – напоминаете мне сувоговских чудо-богатыгей после их гегойской атаки
Чегтового моста... Всегда помните слова нашего великого полководца: Тяжело в учении – легко в
бою. – Разбор занятий он пообещал провести в следующий раз. – А сейчас газгешаю заслуженный
вами пегекуг с дгемотой, после чего товагищ стагшина поведет вас на не менее заслуженный вами
обед.
С этими словами он, прощаясь, картинно приложил кончики пальцев к козырьку фуражки. Перед
тем, как выйти на проселочную дорогу к училищу, Ортодокс долго отмывал свои пыльные хромовые
сапоги в протекающем неподалеку мелком и мутном ручейке.
После его ухода курсанты сбросили кителя, стащили запыленные сапоги, расстелили потные
портянки и распластались на траве. Виктор лежал на спине, закинув руки за голову и глядел в
бездонное голубое небо, по которому медленно плыли кудрявые облака. Глаза слипались, хотелось
уснуть, но он старался бороться со сном, уплывая мыслями домой, в детство. Ему вдруг вспомнились
слова песни двадцатых годов, которую иногда в часы дружеского застолья любил завести Георгий
Николаевич: "Как родная меня мать провожала". Виктор тяжело вздохнул, вспомнил, как провожали
его на вокзале мать и Маша и повернулся на бок, мечтая вздремнуть самую малость. В этот момент он
почувствовал толчок в плечо. Толкал его лежащий рядом Илья Глейзер:
– Витька, гляди, – проговорил он, – чтоб я умер, если сюда не топает наш Жмурик...
"Жмуриком" они называли нового командира взвода, молодого лейтенанта с вечно прищуренным
взглядом. Он окончил недавно это же училище и был оставлен здесь в должности командира
курсантского взвода. Поговаривали, что причиной тому было его родство с одним из штабных чинов в
Приволжском военном округе. Курсанты его не любили за прищуренный взгляд и мелочную
придирчивость. Помкомвзвода, бывший фронтовик и старшина по званию, как говорится, спал и
курей бачил...
Увидев привычным недремлющим оком приближающегося к ним лейтенанта, он проворчал
известную российскую замысловатую присказку о боге, душе и матери, быстро вскочил и, натягивая
сапоги, прокричал: "Подъем!"
Не успевшие еще толком перевести дух, а потому злые, как черти курсанты, бормоча крепкие
слова, наматывали непросохшие портянки и натягивали на плечи такие же влажные еще кителя. Но
когда "Жмурик" приблизился, взвод уже был одет, обут и стоял по стойке "смирно". Старшина четко
доложил, что первый взвод третьей батареи окончил полевые занятия по тактике и приготовился
следовать на обед. Лейтенант принял рапорт, прошелся взад-вперед вдоль строя, похлопывая
сломанной веточкой по голенищу. На этот раз обошлось без внеочередных нарядов за небрежный вид.
Последовали его команды. Взвод дрогнул, подровнялся, качнулся как молодой лесок под порывом
крутого ветра и с места строевым шагом – по кочкам и рытвинам пыльного поля. Такова была воля
Жмурика", который считал, что "строевым" курсанты должны уметь шагать не только на учебном
плацу, но и в поле.
Когда взвод вышел на проселочную дорогу, лейтенант крикнул:
– Запевай!
Виктор понял, что дело за ним. Но он молчал. Рот пересох, в ногах гудело: "Да и вообще... пошел
он к едрене-фене этот чертов "Жмурик" – подумал тогда Виктор, – что я, заводной?"
Лейтенант выждал с минуту и опять приказал:
– Запевай!
Виктор молчал.
– Та-ак, – проговорил "Жмурик", – значит приказ командира для Вас не закон? Хоро-шоо. Тогда
поступим по-другому. Взвод бегом!
– Курсанты с трудом пробежали трусцой пару десятков метров и устало перешли на шаг.
– Запевай! – опять приказал лейтенант.
Виктор молчал. "Жмурик" побагровел, нервно расправил под поясом складки гимнастерки и,
усмехаясь, приказал:
– На месте бегом, арш!
Некоторое время взвод "бежал на месте".
– Витька, запевай! – шептали курсанты, – замучает гад.
– Запевай, не выпендривайся...
Виктор не желал петь, да и хотелось доказать, что он тоже человек. Но ребята просили... И сам он
чувствовал, что власть и сила не на его стороне. И неожиданно для всех и самого себя он запел
песню, которую до тех пор никогда в строю не запевал и которую случайно вспомнил несколько
минут назад, лежа в жесткой траве и глядя на медленно плывущие облака в высоком голубом небе:
Как родная меня мать провожала,
Как тут вся моя родня набежала.
А куда ж ты, паренек? А куда ты?
Не ходил бы ты, Ванек, да в солдаты!
"Жмурик" скомандовал:
– Шагом марш! – и взвод опять зашагал по дороге. Курсанты Виктору не подпевали, они не
знали слов этой песни. Один лишь старшина знал отдельные слова и пытался подпеть. Лейтенант шел
по обочине дороги, прислушиваясь и что-то соображая. Виктор пел очередной куплет:
В Красной Армии штыки, чай найдутся.
Без тебя большевики обойдутся.
Лейтенант быстро подошел к строю и громко крикнул:
– Курсант Дружинин! Отставить песню!
Виктор замолчал. Жмурик" некоторое время молча шагал рядом со взводом, потом его прорвало:
– Тюфяки! Суслики! Суворов учил: – Не останавливайся, гуляй, играй, пой песни, бей в барабан!
А вы? Мамкины сынки, а не бойцы непобедимой Красной Армии. Ишь чего запел: "без тебя
большевики обойдутся!" За эти слова, курсант Дружинин, Вам два наряда вне очереди! Ясно?!
– Ясно, – ответил Виктор. Только эту песню, товарищ лейтенант, выдумал не я, а известный
пролетарский поэт – Демьян Бедный!!
– Отставить разговорчики в строю! – крикнул лейтенант. Мы тоже ученые и не палкой деланы...
Два наряда на конюшне за вредную песню! Старшина! – приказал он, – обойдемся без ученого
москвича! Запевай о трех танкистах!
Старшина никогда не был запевалой и не отличался ни слухом, ни голосом. Поэтому он с
удивлением поглядел на лейтенанта, но приказ есть приказ. Кашлянув в ладонь, старшина во весь
голос грянул песню о трех танкистах.
* * *
Внеочередной свой наряд курсант Дружинин отбывал на конюшне. Давным-давно прошло то
время, когда Виктор, как и многие другие курсанты из городских, плевался и корчился от ноющих
синяков и шишек благоприобретенных во время занятий по верховой езде. Синяки и шишки давно
зажили, а верховая езда стала теперь для него любимым предметом. Ему по душе стал теплопряный
запах конюшни и лошадиного пота, а ухаживать за своим гнедым жеребцом по кличке Улан ему даже
доставляло удовольствие, он его мыл и чистил до зеркального блеска. А когда его трудами Улан на
смотре был удостоен похвалы самого командира дивизиона, старого кавалериста и великого знатока
лошадей, имеющего, по слухам, два Георгиевских креста за первую мировую войну, Виктор был в
восторге, но суеверно долго плевал через левое плечо, опасаясь дурного сглаза...
Сначала Виктор подошел к Улану и по-хозяйски его оглядел, подсыпал в кормушку овса, потрепал
по крутой мускулистой шее и лишь после этого приступил к обязанностям дневального по конюшне.
Застоявшиеся кони гулко переступали копытами по дощатому настилу, сопели и фыркали, судорогой
кожи и длинными хвостами, прогоняя привязчивых злых мух и слепней. На чердачных бревнах под
крышей стонали и картавили голуби, а под ногами коней и возле кормушек бойко чирикали и
суетились жирные амбарные воробьи. Виктор вымел и вывез несколько тачек навоза, подмел проходы
между длинными рядами лошадиных стойл, подсыпал в кормушки овес и с чувством исполненного
долга, усевшись на завалинке у ворот конюшни решил сделать перекур. Свернул цигарку, выбил
искру из самодельного самопала, прикурил и с удовольствием затянулся ароматным махорочным
дымком. "Скорее бы на фронт, – мечтательно подумал он, – сколько можно жевать курсантскую
пайку хлеба и хлебать котелок пшенки на четверых? А еще этот гад, Жмурик! Не дай ему бог
встретиться со мной где-нибудь на фронте, я бы его там помуштровал за милую душу"... Виктор
размечтался, фантазия его разыгралась: он на фронте в чине капитана командует батареей, нет, лучше
в чине майора – дивизионом. К нему прибывает на должность комвзвода Жмурик и докладывает,
вытянувшись по стойке "смирно", что прибыл в его распоряжение для продолжения дальнейшей
службы.
– Ах, это Вы, лейтенант! – говорит ему Виктор. – Рад Вас видеть! А что это у Вас сапоги в
глине и пуговка на гимнастерке не застегнута? Вы ведь представляетесь старшему начальнику, а не
родной теще. Устав позабыли? Извольте выйти и привести себя в должный порядок, Кру-у-гом!
Виктор представил себе растерянную физиономию Жмурика и даже крякнул от удовольствия. "Но
это еще не все. – злорадствовал Виктор, – я еще заставил бы его подпеть мне при случае под гитару
или баянчик ту самую песню Демьяна Бедного. Пусть попробовал бы не запеть, сучий хвост"...
Неизвестно какие бы еще приятные мысли пришли ему в голову, если б к нему не подсел пожилой
ездовой хозвзвода. За прокуренные висячие усы и трубку-люльку, которую он никогда не вынимал изо
рта, курсанты прозвали его Бульбой, имея в виду знаменитого Тараса. Присев рядом с Виктором, он,
пыхтя своей люлькой, запустил руку в глубокий карман своих, похожих на шаровары, запорожских
казаков, выгоревших на солнце галифе и вытащил оттуда облепленную махоркой маленькую баранку.
– На вот, пожуй, – сказал он, протягивая ее Виктору. – В городе на рынке вчерась разжился,
целую связку баба уступила за кусок мыла.
– Спасибо, ешьте сами, – неуверенно проговорил Виктор.
– Бери, бери! Не гордись, чего уж там... У меня еще есть.
– Спасибо, – пробормотал Виктор, беря баранку и впиваясь зубами в твердое, как камень,
блестящее колечко...
А Бульба, посасывая люльку, говорил:
– Поглядел я вчерась на город Энгельс и злость меня взяла. Ей богу, не узнал. При немцах все
было чин по чину, чисто, ухожено. А теперь – черт ногу сломит, как отхожее место... Тьфу! Глядеть
противно!
– А Вы и при немцах там бывали?
– Приходилось, – мотнул головой Бульба. – Я и при их выселении участвовал.
Виктор слышал о переселении немцев Поволжья в Казахстан и еще куда-то, но не очень-то
задумывался об этом, считая что это обычная эвакуация населения в глубокий тыл на случай если
Гитлер дойдет до этих мест.
– Как же Вы их? – спросил он, чтобы поддержать разговор с Бульбой, которому был
признателен за баранку.
– Вспоминать тошно, – махнул рукой Бульба. Бабы их причитают, детишки криком
надрываются, вся живность по городу разбеглась – свиньи, куры, собаки... Одним словом – Содом и
Гомор-ра. – Он помолчал, посасывая люльку, и хмуро сказал: – Я с этим, парень, не солидарен... не
одобряю. В чем они виноватые перед нами? Они за Гитлера не в ответе... Тем паче, детишки ихние...
– Вы что же силой их выселяли? – удивился Виктор, которому и в голову не приходила мысль о
том, что немцы не хотели уезжать в тыл подальше от Гитлера, который по его мнению мог бы им
мстить за предательство Рейху.
– А ты как думал? – повернулся к нему Бульба, – конечно силой, кто же из родного дома уходит
по своей охоте! Только выселение делали не мы, а особисты из Москвы, аль из Саратова, того не могу
сказать, не знаю. А мы вокруг города с карабинами наизготовку лежали.
Виктор искренне удивился:
– Так значит их насильно?!
Бульба внимательно посмотрел на Виктора и ухмыльнулся:
– Да неушто ты и впрямь никак не поймешь что к чему? Их же, бают, по приказу самого
Сталина... Несмышленыш ты еще, парень, вот что я тебе скажу. Ты, видать, еще жизнь-житуху толком
не нюхал. Наверное жил не тужил и мозгой не шевелил. А надость кумекать что к чему, – Бульба
повертел корявым пальцем возле виска, и продолжал: – Надо понятие иметь, где чёт, где нечёт, где
орел, а где решка... Понял?
Виктор быстро взглянул на Бульбу. Его очень обидело слово "несмышленыш"
– Ишь какой великий мыслитель нашелся. – подумал он, – учитель хренов".
И решил проучить Бульбу, уничтожить его своей эрудицией.
– Да-а-а, – многозначительно проговорил Виктор, – это верно, немцы бывают разные. Одно
дело Гитлер с Геббельсом, другое – Гёте и Шиллер.
Бульба покосился на Виктора, пососал льльку, и не очень уверенно произнес:
– Люди говорят, что и Маркс с Энгельсом немцами были. – Это не совсем точно, —
наставительно произнес Виктор, – Маркс был наполовину еврей, а вот Бетховен, Мах, Авенариус и
Шопенгауэр – чистые немцы.
Бульба уважительно посмотрел на Виктора и полез в карман своих шаровар за второй баранкой.
– Я ж об том и толкую, – проговорил он, протягивая ее Виктору. – Накось, погрызи еще.
"Вот это другое дело, – победно подумал Виктор, а то несмышленыш..."
Виктор всегда считал себя мыслящей личностью с передовыми взглядами. Поэтому слово
"несмышленыш" больно задело его за живое. Но он почувствовал, что Бульба в чем-то прав и эта
мысль не покидала его весь день. Виктор и ночью долго вертелся с боку на бок на нарах, не мог
заснуть. Перед его глазами медленной чередой проплывали мысли-картинки, навеянные разговором в
конюшне: город Энгельс, в котором Виктор несколько раз был в конном наряде... образ старого друга
отца, студента-партгысячника по имени Вилли, который был родом из немцев Поволжья и всегда
носил фуражку "Тельманку" и высокие черные краги. А когда он вспомнил о том, как ошеломил
Бульбу водопадом великих имен, ему стало не по себе, он крякнул и натянул на голову одеяло, словно
хотел укрыться от своего хвастовства. "Интеллигент липовый. – думал он о себе. – Бульбу, видите
ли, словесами победил. А что я об этих Шиллерах сам знаю, кроме их имен на корешках книг в
дядиной библиотеке? " Мысли перенесли его в те далекие годы, когда он любил рыться в книжном
шкафу у дяди в Милютинском переулке. Перед ним поплыло лицо дяди Яна, потом вдруг Кутякова,
Ноделей... Потом он увидел Машу. Она что-то шептала ему, грозя пальцем. Виктору послышалось,
что она называла его Несмышленышем". И она туда же, – с обидой подумал он засыпая под утро, —
неужели я и впрямь еще мелочь пузатая...".
* * *
Анна Семеновна ошибалась, когда говорила Маше, что Виктор пребывает в счастливом неведении
насчет судьбы ее брата. Виктор давно, еще задолго до училища, понял, что дядя Ян арестован.
Сознавать это было для него мучительно трудно, он долгое время ощущал почти физическое
страдание. Но он убедил себя в том, что это страшная роковая ошибка, такая же роковая, как аресты
его любимого героя комкора Кутякова и старых большевиков Ноделей. Виктор был совершенно не
согласен с матерью, которая в их семейном кругу осторожно намекала, что всё это дело рук некоего
Иосифа Первого... Прекрасно понимая кого она имеет в виду, Виктор не вступал с ней в спор (потому
она и думала, что он в неведении), был убежден, что во всем был виноват бывший нарком внутренних
дел Ежов, который обманывал товарища Сталина и поплатился за это своей головой. Что же касается
арестов, которые продолжались и после Ежова, то он также считал, что и здесь товарищ Сталин не
виноват, что и эти аресты творят преступники и враги советской власти, которые его обманывают, но
которые тоже обязательно за все ответят своей головой. И этот новый нарком, этот грузин со
змеиными губами в троцкистском пенсне...
На другой день Виктор записал в своей заветной тетрадке: "Я где-то читал, что Ллойд Джордж
однажды записал в своем дневнике: "Сегодня мне исполнилось 40 лет, молодость прошла, пора
жениться". Я сегодня напишу так: вчера старый солдат Бульба здорово утер мой сопливый нос. Он
прав, пора мне вылезать из коротких детских штанишек и натянуть на свой зад другую одежку."
Курсанты жили вестями с фронта. Всех волновали тяжелые бои в районе Дона, Волги, а потом в
самом Сталинграде. А когда в середине сентября дивизия генерала Родимцева штурмом взяла Мамаев
Курган и остановила немцев, командир дивизиона на построении объявил:
– Теперь точка! Они выдохлись. Хенде хох!
Виктору показалось, что он чуть-чуть было не перекрестился... В тот вечер им уже не в первый раз
показывали кинохронику "Разгром немцев под Москвой". С экрана победно звучала песня, которую
Виктор считал военным гимном – "Священная война".
В ночь под Новый, сорок третий, год дивизион был построен в просторном помещении столовой и
начальник училища, поздравив курсантов, сказал:
– А теперь вам новогодний подарок.
И он зачитал приказ командующего Приволжским военным округом об их выпуске и присвоении
каждому офицерского звания. Виктору Дружинину было присвоено звание лейтенанта артиллерии. И
несмотря на то, что некоторым было присвоено звание "младшего", все они в едином порыве
сотрясли столовую мощным "Ура!". Потом им выдали новое офицерское обмундирование: шинель,
гимнастерка, галифе, новые кирзовые сапоги и ремни, теплое белье и роскошные байковые портянки.
И не беда, что все это было многим не "по ГОСТу и росту", а потому дыбилось и топорщилось на
плечах и спинах, отнюдь не придавая им бравого вида. Все это было мелочью жизни по сравнению с
лейтенантскими кубарями, которые каждый из них уже давно приобрел у каптенармусов за махорку
или сахар.
* * *
Утром Виктор побежал прощаться с Уланом. В кармане у него лежало несколько кусочков сахара,
которые он откладывал для этого из своего пайка. Дневальных в конюшне не было видно. Это
Виктора вполне устраивало, он не хотел, чтобы были свидетели. Виктор подошел к Улану и стал
гладить его крутую шею. Улан скосил на него карий глаз и приветливо закивал мордой. – Пришел с
тобой попрощаться, Улан, – тихо проговорил Виктор и вложил кусок сахара между его теплых губ.
Улан благодарно закивал мордой. Виктор дал ему еще кусок. Улан повернул к Виктору удивленную
морду, спрашивая:
– Что произошло, почему ты сегодня такой добрый?
– Я уезжаю от тебя навсегда, – сказал Виктор и прижал его морду к своему плечу.
Потом протянул ему последний кусок сахара, поцеловал и выбежал из конюшни. Вслед ему
раздалось громкое ржание Улана...
* * *
На другой день после обеда молодые лейтенанты Шалаев, Глейзер, Яхимович и Дружинин шагали
в город. Мела колючая метель. Снег забивался за ворот, слепил глаза. В руках Виктор держал свой
небольшой домашний чемоданишко, когда он его упаковывал, выяснилось, что очень много места
занимают письма Маши. Но выбросить их он не захотел. Пришлось разложить их стелькой по дну
чемодана. К дому, в котором жили родители Глейзера они подошли залепленные снегом с головы до
новых кирзовых сапог. У крыльца долго приводили себя в порядок, чтобы войти в дом в полном
офицерском параде...
– Пусть они увидят, что мы офицеры, а не хухры-мухры, – смеялись они, смахивая снег с плеч и
спин друг друга.
В маленькой двухкомнатной квартирке было чисто и уютно. Их встретили очень гостеприимно и
даже ласково, угостили домашней наливкой, накормили вкуснейшей домашней лапшой, а на второе
подали, как сказал хозяин, их "фирменное" блюдо – Польскую рыбу, которая оказалась...
картофельными оладьями с кусочками кисло-сладкого мяса.
– Отличная вещь! Вкуснятина! – громко сказал Виктор, – но почему Вы назвали это царское
блюдо Польской рыбой?!
– Э-э! – поднял палец Глейзер-отец, – это дорогой товарищ лейтенант, факт исторический. Так
эту еду величают все бывшие польские евреи. А почему? Я Вам сейчас скажу. Польша не имеет моря
и рек там, как у меня грошей, раз-два и обчелся. Откуда же там, я Вас спрашиваю, может ловиться
рыба? – Он улыбнулся. – Русские говорят, что на безрыбье и рак рыба, а мы жарим оладьи вместо
рыбы. Вот и весь секрет. Теперь Вы меня поняли, товарищ лейтенант? Вот Вам и вся наша кухня! Хе-
хе... Выпейте еще сладкой наливки, дай бог Вам всем здоровья.
Они все остались там на ночь. Виктор лежал и сквозь дрему ему вспомнились стихи Иосифа
Уткина.
И под каждой слабенькой крышей,
Как она не слаба,
Свое счастье, свои мыши,
Своя судьба.
Вечером они выехали из Саратова. Их путь лежал в небольшой городок Воронежской области, где
тогда находился штаб гвардейской армии. Слегка подвыпивший старшина бренчал на балалайке и
негромко напевал:
Синенький скромный платочек
Фриц посылает домой
И добавляет несколько строчек,
Дескать, дела ой-ё-ёй.
Бежим, дрожим
Мы по просторам чужим...
Маша, как и почти все девчата из ее класса, работала теперь на швейной фабрике, а по вечерам
дежурила в качестве "нянечки" в одном из госпиталей. Однажды во время ее дежурства в госпиталь
был доставлен английский моряк с эсминца, сопровождавшего военный транспорт союзников в
Мурманск. Он был тяжело ранен в плечо во время атаки немецких истребителей. После первой
операции в Мурманске понадобилась еще одна, более сложная, и моряка отправили в Москву. Его
поместили в одноместную палату, которую обслуживала Маша. Это был рыжеватый парень лет
тридцати от роду с улыбчивым лицом и глазами цвета морской волны. Маша приняла раненого в
палате, постелила свежее белье, взбила подушки, помогла ему улечься на койку, пожелала по-
английски спокойной ночи (она знала десятка два английских слов) и направилась к двери. Раненый
что-то сказал. Маша подошла и вопросительно на него взглянула. Он взял ее руку, легонько пожал и,
улыбаясь, проговорил по слогам:
– Спа– си-бо, Кать-ю-ша...
Маша сказала ему по-английски "пожалуйста", потом, указывая на себя пальцем, отрицательно
покачала головой:
– Катюша но, аи эм Маша...
Он радостно закивал головой, повторил за ней:
– Кать-юша, Ма-аша, – и, указав пальцем на свою грудь, назвал свое имя: – Антони, Антони
Холмс.
Маша поняла и улыбаясь, спросила:
– Антон?
Он весело рассмеялся и поднял два больших пальца:
– Катьюша-Маша энд Антон!
Так они познакомились. Маша дежурила в госпитале каждый вечер. По просьбе Антона она стала
учить его говорить по-русски. Повторяя за ней русские слова, он очень забавно и смешно их
выговаривал. Это вызывало у Маши искренний смех. Иногда они играли в шахматы и шашки. Он
словами, жестами, рисунками на бумаге старался рассказать Маше о своей жизни. Она внимательно
слушала, переспрашивала, нередко заглядывая в англо-русский словарь. В конце концов Маша узнала,
что он ирландец, родом из города Ольстера, но с раннего детства жил с родителями в английском
городе Ковентри, что отец его работал клерком в каком-то банке, а он сам после колледжа закончил
военно-морское училище. Она узнала, что его родители и младший брат погибли во время одной из
бомбежек Ковентри и что на свете у него никого теперь нет, кроме... Катьюши-Маши. Она смеялась и
просила не говорить глупостей. Когда после операции ему разрешили ходить, Маша, с позволения
врача, несколько раз водила его гулять по Москве, а один раз после того, как они посмотрели в
кинотеатре "Ударник" какой-то фильм, Маша пригласила его к себе домой на чашку чая. В тот вечер
она познакомила его с матерью, которой он весь вечер жестами и невообразимой мозаикой слов
старался объяснить, что ее дочь Катьюша-Маша спасла ему жизнь и есть самая прекрасная на этом
свете сестра милосердия... Машина мать, улыбаясь, слушала, угощая гостя чем бог послал, а когда
Маша, проводив его, вернулась домой, спросила ее, не кажется ли Катьюше-Маше, что ее дружба с
британцем зашла слишком далеко... Маша огрызнулась и ушла в другую комнату. "Нет, нети нет! —
твердила она себе ночью, лежа в постели. – Я люблю Виктора и только Виктора. Антон – это
просто так, романтика..., легкий флирт хорошенькой сестры милосердия с раненым морским волком...
У нас ничего никогда не будет. . Я знаю свой рубеж"...
За день до своего отъезда в Англию Антони пригласил Машу на прощальный ужин в ресторан
"Националь". Маша согласилась, но сказала, что придет с подругой. Она пришла со своей подругой,
соседкой по квартире Зойкой Кузнецовой. Антони заказал роскошный ужин с вином. Зойка за столом
шепнула Маше:
– Я такой вкуснятины сто лет не ела, а ты?
Маша незаметно шепнула в ответ:
– Я тоже, но делай вид, что это нам не в диковинку. Ясно?
– Угу, – кивнула головой Зойка.
Были танцы. Интересные русские девушки пользовались успехом. Их, с разрешения Антони, то и
дело приглашали на танец. Но когда Зойку Кузнецову один из них, военный летчик, пригласил к себе
в номер, она чуть не залепила ему пощечину и не закончив танца, убежала к своему столику. В конце
ужина Антони заказал оркестру "Катюшу", и они с Машей на виду у всей подвыпившей публики, под
шумные аплодисменты и одобрительные возгласы, исполнили нечто среднее между вальсом,
фокстротом и румбой...
Вышли из ресторана в два часа ночи. Антони попросил какого-то знакомого военного англичанина,
у которого машина имела ночной пропуск и стояла возле ресторана, отвезти его знакомых девушек
домой. Тот согласился. Антони поехал с ними.
Мать Маши работала в ночную смену и он уговорил Машу разрешить ему остаться до утра. Он
говорил это ей на том смешанном англо-русском жаргоне, который был понятен только им. В ту ночь
произошло то, чего так боялась ее мать...
Утром, прощаясь с Машей, Антони предложил ей уехать с ним в Англию и стать его женой.
– У меня есть небольшой капиталец в одном солидном банке, и я обеспечу тебе достойную
жизнь.
– Какой капиталец? – отрешенно смотря на него пустыми глазами, говорила Маша. – Зачем мне
твой капиталец? Уходи, ради бога. Уходи...
Он, волнуясь, говорил ей какие-то длинные английские фразы, которые она не понимала, да и не
желала понимать. Она твердила свое:
– Уходи. Ради бога, уходи... – Антони понял, что говорить с ней в таком состоянии бесполезно.
Он уже в прихожей достал из пиджака кителя конверт и сунул его в первый попавшийся под руку
карман какой-то висевшей на вешалке одежды. Когда за ним захлопнулась дверь, Маша бросилась на
диван и зарыдала.
* * *
...Вынимая утром из общего почтового ящика вечернюю почту, Зойка Кузнецова увидела
треугольник письма со штампом полевой почты. Прочитав кому письмо и откуда, она радостно
вскрикнула и вбежала в комнату Маши с письмом, зажатым в поднятой руке:
– Пляши и пой, подружка! Тебе письмо с фронта от твоего обожаемого маркиза!
Маша поднялась с дивана, протянула руку и сухо произнесла:
– Давай!
– Нет! Танцуй и пой! – не унималась Зойка и стала сама притопывать, словно собираясь пройти
по кругу.
– Давай, тебе говорят! – раздраженно крикнула Маша и тут же бессильно опустилась на диван.
Зойка удивленно высоко подняла тонкие подкрашенные брови.. – Давай же! – устало сказала Маша.
Не нужно шуток, Зойка. Не надо. Мне и так тошно.
Зойка осторожно подошла к Маше, положила письмо ей на колени и на цыпочках вышла из
комнаты, тихо притворив за собою дверь. Маша схватила письмо, встала с дивана, быстро подошла к
окну, зачем-то посмотрела треугольник письма на свет и стала не спеша разворачивать.
Маша прочитала письмо с ходу, стоя у окна. Потом прочитала еще и, упав в кресло, прочитала в
третий раз. Через несколько томительных мгновений, показавшиеся стоящей за дверью Зойке
вечностью, она услышала глухие рыдания подруги. Зойка вихрем ворвалась в комнату с криком:
– Что случилось?! Он убит?! Ранен? Да, говори же!
Маша, всхлипывая, отрицательно замотала головой. Тогда Зойка крикнула:
– Так что же ты ревешь, дура? От радости?!
Тогда Маша поднялась с кресла и сказала, смотря не мигая на Зойку.
– Я, кажется, сойду с ума...
Зойка подошла поближе и неуверенно тихо спросила:
– У тебя той ночью... что-то было... с этим... рыжим?
Маша упала Зойке на грудь и, рыдая, шептала:
– Я ... напишу. . Виктору. . всю правду, я ... все напишу. .
Потом они лежали на диване, накрывшись старой материнской шалью, и говорили, говорили... Их
лица были бледными и заплаканными. Когда стало смеркаться, Зойка вскочила:
– Тебе же скоро в ночную... Полежи, я поставлю чайник, – она схватила чайник и побежала на
кухню.
...Через несколько дней мать Маши, собираясь в магазин и надевая старый плащ, обнаружила в его
кармане конверт. Удивленно повертела в руках, вошла в комнату и показала его Маше:
– Что это?
Маша взяла у матери конверт и, недоуменно пожав плечами, стала осторожно его вскрывать. В
конверте оказалась довольно крупная сумма валюты в английских фунтах и визитная карточка
лейтенанта флота Ее Величества Королевы Англии Антони Холмса.
– Что это такое?! – с дрожью в голосе повторила мать и строго взглянула на дочь. – Что это за
деньги?
Маша сама была поражена и не могла вымолвить ни слова.
– Потаскуха! Бульварная девка! – зло прошептала мать. И закричала: – Беги немедленно к ним
в посольство и верни кому угодно эту пакость!
Она быстрыми шагами вышла в другую комнату принять валерьянку. Скоро оттуда стали