Текст книги "Просека"
Автор книги: Владимир Ляленков
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Я пишу, тебя Маша.
Приехала из института компания старшекурсников. Шумно и с шуточками просматривают они почту. В отличие от Болконцева, для которого, кажется, даже среди лекторов не существует авторитетов, я смотрю ещё на старшекурсников так, как младшеклассники в школе смотрят на десятиклассников.
Пришли две старшекурсницы, следом за ними появляется низенький полноватый человек с круглым личиком. В синей спецовке, под которой заметна куртка, подбитая мехом.
– Добрый день, тётя Маша! – громко здоровается он. Взглянув на меня своими маленькими чёрными глазками, облокачивается на стол. – Иваненко теперь в какой комнате живёт, тётя Маша?
– А всё в той же, Иван Ильич, – отвечает вахтёрша. – Давно чтой-то не показывался к нам. Опять работники потребовались?
– Опять. – Иван Ильич внимательно всматривается в окно, садится на диван. – Опять, тётя Маша. Как всё у нас делается? Ни письма, ни телеграммы – бух, шесть вагонов к ночи пригнали. Что ж, дома он?
– Нету, Иван Ильич. С час назад он вместе с Бляхиным куда-то выскочил. Может, в гастроном, а может, ещё куда. Ты оставь записочку, я передам.
Иван Ильич снял кепку, стряхнул с неё воду.
– Я подожду его, – сказал он, – дело такое, что не терпит. Я сам поговорю с ним.
– Вы на работу приглашаете студентов? – спросил я.
Иван Ильич тряхнул кепку.
– Нет, я не приглашаю. Ко мне на работу сами приходят.
– Уже набрали людей?
– Не знаю. – В голосе его важность, недовольство. – Я этим не занимаюсь. Набирает людей Иваненко. Я с каждым в отдельности не могу иметь дело.
– А вот и они, голубчики, – сказала вахтёрша, глядя в окно. И тотчас в проходную вошли двое. Один в лыжных шароварах, в пальто и в шляпе. Лицо худое, носатое; красноватую кожу шеи распирает острый кадык. Второй чуть ниже й в кепке. И тоже видом крепкий парень.
– А, Иван Ильич! – произнёс весело высокий. Это и есть Иваненко: – С чем заявился? Денег нам принёс?
Иван Ильич вскочил, пожал руки студентам. Отзывает Иваненко в сторону, тихо говорит ему о чём-то.
– А сколько заплатишь? – спрашивает Иваненко.
Иван Ильич тихо ответил.
– Мало, – качнул головой Иваненко.
Иван Ильич выставил четыре пальца.
– Ладно, – сказал Иваненко. – Через час будем.
Иван Ильич кивнул ему, вахтёрше. Торопливо уходит. Я встал.
– Скажите, вы уже набрали студентов для работы?
Зоркие глаза осмотрели меня.
– Ты с какого курса?
– С первого.
– Никита не пойдёт сегодня? – спросил Иваненко товарища.
– Нет. Он совсем отказался.
– Ты один? – спросил меня Иваненко.
– Один.
– Жди здесь ровно через час.
Студенты работают на станции Кушелевка, на торговой базе, в кварталах двух от студгородка. В нашей бригаде пять человек. Руководит Иваненко, он живёт с Бляхиным в двухместной комнате на пятом этаже. Оба они в будущем году уже начнут писать дипломные работы. Ещё двое ребят с четвёртого курса.
Работаем по вечерам, ночью, в праздничные и воскресные дни, когда кадровым рабочим надо платить сверхурочные. Даёт и принимает от нас работу всегда этот кругленький Иван Ильич. К окончанию работы явится, подаст нам две пустые ведомости. Мы расписываемся, и он достаёт из бокового кармана толстый бумажник. Рассчитывается с нами, приговаривая, что теперь ему идти с ведомостями, с накладными к начальнику, потом к кладовщику. Затем уж в бухгалтерию. И если б не он, Иван Ильич, мы бы никогда сразу деньги не получали, а минимум неделю спустя после окончания работы. Всегда Иван Ильич при галстучке, воротничок рубашки чист и свеж. На базе у него масса знакомых: кто ни пройдёт мимо него, с каждым он вежливо раскланивается. И вечно ему некогда: все куда-то спешит, торопится… Если мы начинаем работать в полночь, разделываемся с работой часам к девяти утра. Сразу отправляемся в баню. Паримся, моемся, а затем сидим в буфете за столиком. Остываем и отправляемся в общежитие.
К Иваненко и Бляхину я стал изредка заходить в комнату посидеть и поболтать. Начал заходить к ним после того, как бригадир достал мне робу: ботинки солдатского образца, фуфайку и брезентовые брюки. В первый раз я вышел на работу в своём лыжном костюме, в туфлях; выгружали из вагонов тюки с шерстью, и я очень испачкался. Работать я старался. Четверокурсники вдвоём брали тюк. Я, как Иваненко и Бляхин, брал тюк один, торопливо переносил его из вагона под навес.
Когда шли домой, бригадир сказал:
– Поднимемся ко мне, я робу тебе достану, а то оборвёшься весь.
И он принёс мне робу какого-то Никитки, который перестал ходить на работу.
Иваненко и Бляхин совершенно не такого склада ребята, как я; Зондин, Яковлев. И даже с Болконцевым их не сравнить характерами, хотя Иваненко и Бляхин об учёбе, как и Николай, не любят говорить, толкуют больше о будущей работе: куда их могут послать работать, где серьёзней работу можно будет получить: на Севере, на Дальнем Востоке? Иваненко и Бляхин выросли без родителей. Бляхин и не помнит их. В детстве бродяжничал и считает своей родиной город Ташкент. Его то и дело милиция ловила, отсылала в детдома, откуда он убегал.
Потом в его жизни случился перелом, причину которого он объяснить не может сам себе: попав в очередной детский дом под Харьковом, вдруг угомонился. Стал прилежно учиться. С отличием кончил школу и поступил в институт. До позапрошлого года не терял связи с детским домом, оттуда ему присылали одежду. Но потом этот дом расформировали. Иваненко вырос под Казанью у родной тётки; родители его погибли в начале войны. Отец на фронте, мать – во время бомбёжки. В столовую оба не ходят, столуются у женщины, проживающей в своём домике на Английском проспекте, – это за парком ЛТА. В этом же домике квартируют две молодые женщины, работающие прачками в нашей бане. Они подруги моих новых приятелей. У меня такое впечатление – Иваненко и Бляхин живут и учатся, а я, Зондин, Болконцев, Яковлев и другие студенты – мы учимся, собираясь жить какой-то настоящей жизнью потом, после окончания института.
Когда возвращаюсь в комнату после работы в ночь, Николай либо лежит в кровати и читает, либо сидит за столом, обложившись письмами-отчётами отца, просматривает толстый учебник по гидротехническим сооружениям, которым пользуются старшекурсники. Я заметил, с того дня, как начал прирабатывать, отношение его ко мне изменилось. В разговоре он реже насмешливо посматривает на меня. Отработав ночь, в институт я не хожу, сразу ложусь спать. И Николай сидит дома, что мне очень приятно.
– Отстоял вахту? – встречает он меня, захлопывая книгу. – Что там было сегодня?
Я рассказываю, переодеваясь.
– В бане был? – говорит он. – Ну, пошли завтракать.
После завтрака сплю.
Однажды мне не дали выспаться. Проснулся от какого-то шума.
За столом Николая нет, дверь в первую комнату закрыта, из-за неё доносятся голоса.
– Да, он всю ночь работал, и будить его не нужно, – говорит Николай.
– А почему ты сам не на лекциях? – Я узнаю сиплый голос старосты курса, бывшего солдата Колесова.
– Во-первых, я с вами лично незнаком, – говорит Николай, – и тыкать мне нечего.
– Я староста курса.
– Знаю. И что с этого?
– Но, Болконцев, ведь существует порядок, – заговорил третий голос, я узнал заместителя декана Любчевского Андрея Николаевича.
Я сажусь. Что им надо?
– Андрей Николаевич, – отвечает Николай, – я ведь уже сказал: я приехал сюда не для изучения правил и порядков институтских, а получить специальность. Если я нарушаю порядки, правила, можете меня отчислить.
Молчание.
– Вы ещё только на первом курсе, а так ведёте себя!
– Да как я веду себя, Андрей Николаевич?! Что я сделал плохого? Вот этот тип барабанит в мою дверь, врывается сюда, грубит. Мне бы выставить его, но пришли вы, и я вот стою и выслушиваю его.
– Ещё рассуждает о чём-то, – говорит Колесов, – его разобрать надо. И всё.
– Видите: он советует меня разобрать. Выйди вон из комнаты! – крикнул Николай. – Выйди сейчас же!
Дело принимает крутой оборот. Выхожу в одних трусах, в майке, становлюсь между Колесовым и Николаем. И объявляю, чтоб только не молчать, Любчевскому, почему я не на занятиях. Он не слушает меня.
– Что за поведение, что за поведение, – сокрушается он, – разве так можно. Вы приличней должны вести себя, Болконцев.
Николай спрашивает Любчевского, в чём выразилась его неприличность, но замдекана, должно быть, не хочется раздувать спор в событие.
– Пойдёмте, Колесов. Мы потом обсудим всё это. Пошли.
– Мы в другом месте с тобой побеседуем! – грозит Колесов уже из коридора, Николай захлопывает дверь.
– Чёрт знает что! – ругается он. – Какого дьявола им надо? Что я им – школяр? Мне бы этого Колесова в сопки на месяц, там бы я проверил его дисциплину. Твой староста отмечает, когда ты не на лекциях?
– Кажется, да. Но у нас Ведомская, она не очень придирается.
Он зло смеётся, загоняет свой новый чемодан глубже под койку.
– Впрочем, бог с ними. Но если этот Колесов сунется сюда таким манером, я его в шею выставлю.
Я одеваюсь. Николай ходит по комнате. Рабочее настроение у него пропало.
– Ты не будешь спать? – . говорит он.
– Какое теперь спать?
– А что делать будем?.. Знаешь, поехали в город. Отец просит купить фотографической бумаги. Купим, а потом пообедаем в хорошем местечке. Пусть нам будет хуже! – Он улыбается.
– Пусть нам будет хуже! – говорю весело я. Мы одеваемся и едем в город.
5
В конце ноября погода испортилась. Ветер срывает с тополей последние листья, прибитые морозцем. Парк ЛТА оголился, глубоко просматривается. Ещё ударил морозец, продержался дня три. И опять дожди. Светает поздно. Зондин и Яковлев отказались по утрам бегать в парк и делать там зарядку. И уже не ходят в институт пешком. Мы с Николаем и бегаем в парк, и ходим в институт пешком. Конечно, через этот же парк. За ним грунтовая дорога, по одну сторону её дощатый забор, по другую – огороды, домики. Сырой туман. Вон впереди две фигуры – это тоже студенты. От Кушелевки долетели паровозные гудки, а где-то слева залаяла собака. И такое возникает чувство, будто мы не в большом городе, а в каком-то посёлке или в деревне. Но вот вышли на проспект. Горят фонари, ползут трамваи, вереницами шагают студенты…
Вечера стали проводить в чертежке: близится зачётная сессия, надо разделаться с чертежами. На свою беду, я угодил в руки потешного видом и поведением чертёжника. Ему лет пятьдесят. Маленького роста, со вздёрнутым носиком и пузатенький. Он небрежно одевается. Поддёрнет брюки, когда садится, из-под них выглянут толстые серо-грязного цвета шерстяные носки. Пуговицы на пиджаке болтаются на живых нитках. Снимет пиджак, а рубашка обязательно выбралась из брюк, а он не замечает. Думаю, он добрый человек. Покуда прохаживается между столами, не разговаривая со студентами, на лице его благодушие, беспечность. Но вот к нему обратился кто-то с вопросом, он сводит брови, молча и сердито смотрит на спросившего. При этом губы состраивает так, будто желает свистнуть. Волосы растут у чертёжника по закраинам лысинки пучками. Когда он проверяет мой чертёж, всякий раз я стараюсь на него не глядеть, чтоб он не заметил моей улыбки.
Однажды, наколов чертежи, мы с Николаем сходили в буфет, попили чаю. Когда вернулись, чертёжник сидел за моим столом. Высоко вздёрнув измятые брючки, смотрел в чертёж, ковырял мизинцем в носу. В такт движения мизинца кожа на лице и пучки волос на голове подёргивались. Я подхожу ближе, он не замечает меня. Но вот губы его вытягиваются, брови сходятся. Глазки сердито взглянули на меня. Я стиснул зубы. Ладонью зажимаю рот, но смех вырывается. С хохотом выбегаю из аудитории. После этого случая не могу спокойно смотреть на чертёжника. То и дело отворачиваюсь, напрягаюсь весь. Когда он заговорит, поспешно отхожу, чтоб не рассмеяться ему в лицо.
Ужасно неловко, но справиться с собой не могу.
Фамилия его Тюрин.
– Тюря проклятая, – ругаюсь я, выгоняя из себя смешинку, чтоб вернуться к чертёжнику, – хоть бы рожу серьёзную не корчил!
Он отомстил мне. Все зачёты я получил спокойно. Но Тюрин заставил меня дважды переделывать каждый чертёж.
Зачёт поставил в самый последний день зачётной сессии, часов в одиннадцать вечера. И когда он расписывается в зачётке, мне уж не до смеха. С ненавистью смотрю на его лысину.
Ещё до начала семестра поговаривали, будто после зимней сессии отчисляют до двадцати процентов студентов. Теперь громче заговорили об этом.
Зондина нашего никак не назовёшь трусом. Он энергичен, напорист и вспыльчив. Но мнителен. «А вдруг я провалю один, два экзамена?» – мелькает в голове Зондина. Воображение рисует возможные последствия. Спокойный Яковлев сидит против него, что-то пишет. Зондин резко отталкивает от себя лекции. Вскакивает. Ходит по комнате, сунув руки в карманы.
Я сижу за столом на своей половине. Болконцев на койке. Перед ним тумбочка, на ней лекции и учебники.
– Но кто же входит в эти двадцать процентов? – рассуждает вслух Зондин. – Кто?
Он внимательно смотрит на Яковлева. Тот уже привык к неспокойному характеру своего приятеля, не обращает на него внимания. А Зондин так взволнован, что ему неприятно спокойствие Яковлева.
– Дундук, – произносит Зондин, отворачивается от друга, – ну скажи ты, Болконцев, ведь ты толковый мужик: кто входит в эти проценты?
– В какие проценты? – говорит Николай, прекрасно зная, о чём толкует Зондин.
– Ну вот слушай. – Зондин садится рядом с ним. – Кого же отчислят? Ну, я понимаю, у нас в группе есть Митякина такая, она – дура набитая: сколько ни вызывали её к доске, она ни разу не ответила преподавателю. Но она же не двадцать процентов. Ведь каждый думает, что не его отчислят?
– Я тебе скажу, Сашка: отчисляют лентяев. – Николай листает лекции.
– Да погоди, погоди. – Зондин придвигается к Николаю ближе, заглядывает в глаза. – Но где же эти двадцать процентов лентяев? Никто ведь не считает себя лентяем?
– Не считает! Другой и считает сам себя, да только не признаётся в этом.
– И случайности бывают, – говорю я, наблюдая за лицом Зондина.
– Если человек знает, то он знает! – говорит Зондин. Встаёт. – И никаких случайностей быть не может, – успокаивает он сам себя.
– Всё может быть. – Это Николай. – Другой думает, будто он не лентяй, а на самом деле – совершеннейший! И я могу таким оказаться, и ты, Саша.
Зондин сопит, ходит по комнате, выскакивает в коридор. Он пройдётся по этажам, посидит в проходной. Явится опять в комнату. И надолго затихнет с лекциями в руках.
Кургузова в комнате почти не видим. Пропадает у своего приятеля Холмова. Вдруг забежит в комнату, пороется в чемодане. Потирая маленькие ручки, повертится возле нас. Спросишь его о чём – посмотрит на тебя, часто заморгает, захихикает, произнесёт какую-нибудь нелепость: «Талапатя – лумпим!» – и исчезнет.
– Что ты крутишься как бес? – сказал ему однажды Яковлев, чертивший какую-то схему по теормеху. Кургузов заморгал. Вернувшийся в эту минуту откуда-то Болконцев ткнул пальцем в Кургузова.
– Во! Отныне и во веки веков ты – Бес, Кургузов. Бес.
И прозвище прилипло к вертлявому Кургузову. Почти все на этаже стали звать его Бесом. Он не любит прозвище. Особенно сердится, когда обращаются к нему так при девушках: не отзывается, не моргает, не хихикает. Исподлобья посмотрит и спешит исчезнуть.
Между зачётной сессией и экзаменационной – встреча Нового года. Но что за Новый год здесь! Опять прошёл дождик не дождик, а какая-то мжичка. И после него подморозило. Тротуары, дороги, провода, ветки деревьев – всё оделось ледяной шкуркой. Под ветром ветки в парке скребутся друг о дружку, сбрасывают ледяную чешую. Сразу за институтом начинается поле, через него шагают опоры высоковольтных линий. И там снега нет.
А дома сейчас! Во дворах, вдоль тротуаров сугробы в человеческий рост. Идёшь куда-нибудь – не видишь, что творится на противоположной стороне улицы. Река покрыта полуметровым льдом. Он часто, близко к полуночи, когда мороз особенно крепчает, трескается. Звук при этом такой, будто пальнули из пушчонки. Из трещины бьёт ключом вода, тут же превращается в гладкие бугры льда. Белое облако холодного пара стоит над рекой, заслоняя от города лес на горе. Небо всё в огромных звёздах; Млечный Путь так ярок, чист, что невольно вглядываешься в него. Шаги прохожего слышны за сотню метров. Часа же в три, четыре новогодней ночи обязательно почему-то небо вдруг затуманится, звёзды исчезнут. Воздух разом станет мягче; пушистыми хлопьями начнёт опускаться на землю снег.
– Снег, снег! – вдруг закричит кто-нибудь из встречающих с тобой Новый год, случайно глянув в окно на улицу. Все быстро одеваются, с криком, хохотом вываливаются во двор, на улицу, где уже какая-то компания играет в снежки.
– Это кто там, ребята?
– Всё равно – айда!
Через полчаса все в снегу и с красными лицами возвращаемся в тепло комнаты, к столу…
Я пришиваю пуговицу к рабочей фуфайке. Перед Новым годом на станции, на базе много работы.
Воспоминания о доме вызвали на лице блаженную улыбку. Но подумалось о Сухоруковой, улыбка исчезает. До сих пор от Нели не получил ни одной строчки, стараюсь не думать о ней. За окном темень, воет ветер. Я не заметил, как вернулся Николай. Я уговорил его встретить Новый год вместе с моей группой в городе, в квартире Ведомской. Мне кажется, Ведомская ему нравится.
Зондин и Яковлев утюжат свои костюмы. Беса нет, он уехал на праздник домой. Живёт он близко, где-то в Калининской области. Странно, но я испытываю какое-то облегчение, что ли, после его отъезда. Возможно, на меня действовало то, как он ведёт себя. За прошедшие четыре месяца он ни с кем из нас и минуты не поговорил. Ни разу не включался в наши беседы: прислушивается, о чём толкуем, заметит чей-нибудь взгляд на себе, заморгает и исчезнет.
Покончив с пуговицей, я вешаю фуфайку в кладовочке. Вваливается в комнату Федя Пряхин, которому во времена нашего абитуриентства запрещали зубрить в комнате. Теперь вряд ли кому взбредёт на ум так грубо шутить над ним. Он ещё вырос, раздался в плечах. Носит он чёрное пальто, такую же шляпу, шею повязывает белым шёлковым кашне, концы кашне вечно развеваются позади, когда он огромными шагами спешит куда-нибудь. Случается, объявится в общежитии захмелевший буян – вахтёрша призывает на помощь первокурсника Пряхина:
– Кликните Федю из двадцать второй комнаты!
Ему и руки в ход пускать нет нужды.
– А что здесь происходит? – вдруг загремит голос над головой буяна. И тот мигом успокаивается.
Федя здоровается со всеми за руку, поздравляет с наступающим Новым годом.
– Когда едешь, Ломоносов? – спрашиваю я.
– Шестого. Или восьмого.
Его прозвали Ломоносовым, и прозвище соответствует ему. За неделю до зачётной сессии получил письмо из деревни от матери. Она просила его приехать, так как очень больна. Вслед за письмом пришла телеграмма: «Федя приезжай мама». Только в один конец ему надо потратить на дорогу четверо суток. Хитрить он ещё не научился. Продлил себе каникулы поразившим всех способом: досрочно сдал два самых сложных экзамена – математику и физику. Прыть его удивила всех, потому что Федя никак не похож на записного умника. Всегда простодушно улыбается. Над чертежами, курсовыми работами не корпит, выполняет их будто шутя.
В Выборге живёт много его земляков. Некоторые навещают Федю. Тогда в комнате пир идёт горой. А он и пирует, и тут же чертит, продолжая болтать. Или делает расчёты.
Математику нам читает доцент Бродкович. Говорят, он величина в мире математиков. На экзаменах ужасно строг. Заметит у тебя шпаргалку – загоняет так, что сам выскочишь из аудитории. Он же запомнит тебя, на следующем экзамене, на лекциях будет придираться. Бродкович маленький, худенький; нос огромный, а ходит он маленькими шажками, глядя в пол. И все, должно быть, выводит и выводит мысленно формулы, берёт всевозможные интегралы. И вот Пряхин заявился на кафедру математики, показал Бродковичу телеграмму. Попросил проэкзаменовать его досрочно.
– Садись, – сказал небрежно лектор. Без всяких билетов задал несколько вопросов. И поставил Пряхину «отлично».
– «Четыре» за знания, – сказал Бродкович, – «единицу» прибавил вам за храбрость. Ступайте.
…Родители Ведомской ушли праздновать к своим знакомым. Квартиру на сутки предоставили нам. Собраться решили в восемь. Мы с Николаем приезжаем без четверти. Но гостей ещё нет. Ведомская, Величко и Толстова Ирочка возятся на кухне. Величко, улыбаясь, показывает нам, где вешалка. С девушками из моей группы Николай незнаком, знает их только в лицо. Мне думалось, он будет вначале чувствовать себя неловко. Но он сразу заявляет, что знает особый рецепт салата «Иркутский»; девушки уводят его на кухню.
Я брожу по квартире; в подобной я никогда ещё не бывал. В столовой висит, сверкая множеством огней, старинная люстра. На окнах тяжёлые шторы. На стенах две картины в тяжёлых рамах, а стулья с гнутыми спинками. В соседней комнате два дивана, обтянутые шершавой кожей, два таких же кресла. Полки с книгами, между ними фотографии в старых овальных рамках. В третьей комнатке опять кожаный диван, кресло, секретер, маленький рояль. И фотографии на стенах. На одной фотографии человек в очках и с длинными волосами – похож на Чернышевского.
– Борис, ты здесь? Тебе не скучно? Ты, пожалуйста, не стесняйся: родителей моих нет и не будет сегодня.
Ведомская в сером платье, на каблучках и в белом переднике. Сегодня она особенно хороша. Говорю ей, что мне тут не скучно.
– Кто это, Ниночка? – указываю на длинноволосого.
– Это? Это брат моего деда по отцу. Он вечным студентом был, – она смеётся, – но не разгильдяем: он в Технологическом учился. И там же работал в химлаборатории. Он знал Желябова, Перовскую. Бомбы делал им. Да. А это моя бабка. А скажи вот, кто это? – указывает она на девочку лет семи.
– Откуда ж мне знать!
– А теперь иди сюда. – Она ведёт меня за руку в другую комнату. – Вот, смотри.
На фотографии та же девочка, но в длинном платьице с кружевами и с очень длинными локонами.
– Похожи? – спрашивает Ведомская, лукаво улыбаясь.
– Да.
– Это моя бабка по матери, а там – я. А теперь посмотри, какой бабка эта была в двадцать лет. Красавица?
– Красивая.
Ведомскую зовут из кухни.
– Ну, любуйся, – бросает она и убегает.
Трогаю ладонью шершавую кожу кресла, сажусь и закуриваю. Спинка его на шарнирах, может качаться. Оглядываю стены. Тут вся родословная Ниночки. Своей родословной я не знаю. Она начинается и кончается на отце. Дальше – просто деревня, которая где-то в Льговском районе, в Льговском уезде, как говорит до сих пор отец. В той деревне я и не был никогда. По матушкиной линии, знаю, я потомок мещанина города Петровска, выписавшегося из мужиков пригородной деревни. И стоп – опять мужики. И только. Родословная никогда не интересовала меня.
Занятый своими мыслями, сижу полузакрыв глаза. Что ж, нет родословной – значит, она будет. Когда-нибудь появятся у меня дети. Ну да – дети. У всех бывают дети.
– Картавин, ну что такое? Что с тобой сегодня? – Это Ведомская.
За ней появляется Величко. Она в воздушном платье, костлявые плечи открыты, и платье держится на одних тесёмочках. В общежитии мы подозреваем, что Зондин влюблён в Танечку.
– Борис, что с тобой? – спрашивает она серьёзно. – Все уже собрались, а ты один тут в потёмках сидишь?
Я смеюсь, беру их под руки. Все уже за столом, шумно. Ведомская указывает, где мне сесть, и шепчет:
– Вот это место держи, – указывает на стул слева, – здесь сядет моя школьная подруга. Она славная. Ты поухаживай за ней.
– Кто она?
– В Технологическом занимается. Договорились?
– Да.
На стене между окнами висят старинные часы – без четверти двенадцать. Проводили старый год, в прихожей прозвучал звонок. Ведомская приводит девицу в чёрном платье до пят, плечи и грудь открыты. На голове готический храм из волос. Стрелки бровей смотрят куда-то поверх висков. Подвигаю ей стул, она садится. Ведомская знакомит нас. Незнакомка назвалась, но я не разобрал её имени.
– Как?
Но она не отвечает. Спокойно осматривает стол своими чёрными глазками.
– Что вам положить?
– Что-нибудь.
Надо сказать, я ещё никогда не бывал наедине с такими девушками.
…Сидим за столом около часа. Мой одногруппник Ковалёв Митька ставит пластинку. Танцую я скверно. Мне нужна теснота, чуть хмеля в голове. Тогда чувствую себя свободно в любом танце. Тебя толкают и сзади, и спереди, и ты можешь наступать на ноги своей партнёрше, есть на кого свалить свою вину – на тесноту. На неё можно свалить всё, даже собственное уродство, если у тебя, допустим, ступни выросли задом наперёд.
Танго. Это не так уж страшно, и я приглашаю свою черноглазую незнакомку. Держится она строго, ни на лице, ни в глазах ни тени улыбки.
– Простите, я не расслышал вашего имени.
Она произносит. Я пожимаю плечами.
– Да-ну-та, – говорит она по слогам. В глазах её наконец-то мелькнуло лукавство и веселье.
– Вы полька?
– Нет. Я русская. Но меня так назвали. Разве плохое имя?
– Красивое имя. Даже очень.
Танцует Данута легко, я не чувствую веса её тела. И у самого как-то уж больно ловко получается. Во всю прыть свою начинаю кружиться, задеваю вдруг плечом Ковалёва, тот с партнёршей отлетают к стене и чуть не падают.
– Карта, полегче! – кричит Ковалёв, его партнёрша с испугом посматривает на меня.
Я ругаю тесноту, смеюсь как-то по-идиотски. Потом я ещё кого-то толкаю, но продолжаю танцевать и второй, и третий танец.
Данута уже смеётся, что-то говорит мне о какой-то своей подруге, которая, примеривая вчера новогоднее платье, прожгла его. Наконец я предлагаю Дануте отдохнуть, и мы выходим в прихожую. Данута поправляет причёску перед зеркалом. Дверь в комнату, где секретер, полуоткрыта; я захожу, сажусь на диван и зову Дануту.
– Это Ниночкина спальня, – говорит она, присаживаясь на край дивана.
– Спальня? – Я не вижу ни подушек, ни одеял.
– Да. Мы с Ниной дружим с восьмого класса. Сколько раз я здесь бывала прежде, а последнее время почти не видимся!
– Почему же?
– Так. В разных институтах учимся. Вам нравится ваш институт?
– Да. – Я думаю, о чём бы таком с ней заговорить, чтоб разговор затянулся и не был бы глупым. Смотрю на фотографию мужчины, похожего на Чернышевского. Великолепная мысль приходит.
– Знаете, Данута, – говорю я, – эта комната вовсе не комната. Да вся квартира – не квартира, а маленький исторический корабль. Здесь едут деды и бабки Ведомской. Их прадеды. И вот мы с вами, случайные гости – пассажиры, сидим в каюте. Прекрасная комната. И вся квартира замечательная. Мне даже завидно. А вам? – Я смотрю на её строгий профиль, на шею и голые плечи. Может, она не слышала начала моего высказывания и схватилась за последнее слово?
– Ах, ну зачем завидовать? – говорит она. – У каждого из нас будет когда-нибудь своя квартира. И знаете, в новых домах не хуже квартиры. Наш дом построили два года назад, но у нас хорошая квартира!
Она решила, что я завидую этому жилью, норе. Фу ты! Мне ужасно неловко. Закуриваю вторую папиросу. А Данута начинает рассказывать о какой-то пещере в смоленских лесах, где она была летом.
– Знаете, мы пошли с огнями, с факелами такими. Идём, идём, и так страшно вокруг, а потом кто-то пробежал поперёк прохода. И у всех разом факелы погасли, представляете? Такой ужас! – Вместо «ж» она говорит «ф». Прижав к груди ладони, со страхом смотрит на меня. – Такой уфас, такой уфас!
Она умолкает, я не знаю, что сказать. Наклоняюсь и целую её в плечо.
– Ах! – произносит она, отходит к окну. Но в голосе её не улавливаю недовольства. Обнимаю её сзади, целую. Готический храм разваливается, дождём брызжут по полу приколки. Она собирает их и смеётся.
Ведомская зовёт нас к столу. Потом я опять танцую с Данутой. То и дело уединяемся в этой комнате. В середине ночи я уж никого, кроме неё, не замечаю.
Николай что-то хочет сказать мне, я не дослушиваю его, посылаю к чёрту и спешу к Дануте.
Градусы моих чувств взлетели так высоко, что когда просыпаюсь днём на койке в своей комнате, не помню даже, как расстался с Данутой. Помню, что очень жарко. Всю ночь я только и говорил, как она прекрасна и что именно в ней прекрасно.
Николай уже в лыжных брюках. Достаёт из-под койки гантели.
Зондин и Яковлев спят. На койке Беса спит кто-то огромный, лохматый, прямо в костюме. Федя Пряхин.
– Проснулся? – говорит Николай. – Поздравляю тебя… Но знаешь, с тебя приходится!
– За что?
– Все сегодня будут здесь. И твоя будет. Я всё сделал! – Он ударяет себя в грудь. – Для тебя. Или ты недоволен?
– Почему же! – Я сажусь, натягиваю лыжные брюки.
Вскоре бежим в парк делать зарядку. От того чувства, которое я испытывал к Дануте ночью, во мне не осталось ни капли: Что я молол ей? Но «я люблю» – этого, кажется, не говорил. Да, не говорил. Проклятье, о чём я буду с ней сегодня разговаривать?
– Когда сбор, Николай?
– В семь.
…В парке тонкий слой снега подёрнут коркой. Промозглый ветер. Пробежали три круга и тогда только чуть согрелись. Душевой в общежитии нет, но у нас есть шланг с решётчатой насадкой. Насаживаем шланг на кран в умывалке. Быстро споласкиваемся. Зондин и Яковлев уже пьют чай. Проснулся Пряхин.
– А-а! – ревёт он.
Все прислушиваются.
– Звенят стёклышки! – говорит Федя. – Есть ещё сила. Дайте, братцы, чайку.
Должно быть, Данута думала, что я буду ожидать её и Ведомскую у остановки трамвая. Или в проходной общежития. Но когда они входят в комнату, я вожусь у окна с проигрывателем. Гости садятся за стол. Пройти к двери мне невозможно, я раскланиваюсь от окна. Данута сегодня в белой мужской рубашке, в узкой чёрной юбочке, чёрные волосы стянуты в конский хвост. Кем-то приглашённый морской курсант усаживает её рядом с собой, ухаживает за ней. В мою сторону она не смотрит. Это начинает меня раздражать.
Когда просят завести музыку, я говорю, что проигрыватель сломался. Пусть пока все идут танцевать в красный уголок, а я исправлю проигрыватель и тогда позову сюда. Все уйдут, а я побуду с Данутой. Но курсант уводит её. Ещё чего! Спешу в красный уголок. Там народу мало. Три пижонистых старшекурсника, отличные танцоры, завсегдатаи танцев. На каких-то несколько секунд они незаметно оттесняют от курсанта Дануту. Один из них, белозубый блондин Ляцков, приглашает Дануту на танец. Курсант растерянно озирается, но мне от этого не легче. Эти три молодца не выпускают Дануту из рук, по очереди танцуют с ней. Она новенькая здесь, и они засыпают её своими идиотскими остротами. Данута всё время улыбается и хохочет. Как она красива в этой мужской рубашке, в узкой юбочке, отчётливо выделяющей стройность её ног. Она моя. Прохвосты! Но танцуют всего четыре пары, в помещении свободно, и я бессилен состязаться с ними. О, проклятье, почему я не научился танцевать!