355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ляленков » Просека » Текст книги (страница 1)
Просека
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:56

Текст книги "Просека"


Автор книги: Владимир Ляленков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

Художник Ю. Шабанов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

– Гаврюша, ты бывал на фронте?

– Бывал, бывал. Где только Гаврюшка не бывал!

Слабая улыбка пробегает по моему лицу.

– И в тебя немцы стреляли?

– А бог их знает. Может, и стреляли. Стой! У, дылда, стой, говорю!

Гаврюша хочет кричать басом, но у него не получается. Голос у Гаврюши писклявый. Лошадь чуть посторонилась, Гаврюша выгреб остатки навоза. Выбрасывает его вилами.

– Ну, в окопах сидел ты на передовой? – продолжаю я допрос.

– В окопах не сидел. Мне не положено в них сидеть. Да. Было б здоровье, другое дело. Может, теперь бы в героях ходил. И должность бы дали конторскую, в тепле бы был. – Он вздыхает. Вдруг отбрасывает к стене вилы, ударяет себя в грудь. – В обозах ездил! – кричит он. – Бомбили меня, мёрз как собака, а почёту нет!

Гаврюша быстро-быстро моргает, удивлённо смотрит на меня. Достаёт из кармана шинели кусок хлеба.

Мы давно живём в доме бабушки Вари. Отец отремонтировал крышу, заделал проломы в стенах, вставил стёкла. Бабушка занимает комнатку, а мы три. В одной комнате столовая, в другой спальня. В третьей мы с Диной готовим уроки и спим. Правда, устные уроки сестра готовит в столовой. Закрывшись, учит вслух. Я всегда учу про себя. Но стоит ей, если мы вместе, начать читать, тут и я вслух читаю. Да всё громче, громче. Сестра захлопывает книгу.

– Нет, это невозможно! – говорит она. – Я не понимаю тебя, Борька! – от негодования голос у неё дрожит. – Откуда в тебе столько вредности?

– Какой вредности? – удивляюсь я, не поворачивая к ней лица и улыбаясь.

– Мне Котлярова говорила, что ты и в школе вредничаешь. Не понимаю, зачем это тебе нужно?

– Ты учишь вслух, и я вслух, говорю и спокойно.

Сестра забирает учебники и запирается в столовой.

Такие сцены случались зимой. А теперь лето. Сарай отец тоже отремонтировал. Организация, где он работает, называется КЭЧ. В КЭЧи три лошади. Прежде они содержались в конюшне при конторе на Гражданской улице. Но отец перевёл их в наш сарай, потому что, сколько было конюхов, все они не давали лошадям отдыхать. По ночам ездили халтурить. Одну лошадь даже утопили в реке. Конюх Парамонов и какой-то Голубев среди ночи отправились за реку в птицесовхоз. Погрузили на телегу несколько мешков украденных отрубей. Их заметили. Они погнали лошадь через речку. В темноте ошиблись и попали не на мель, а на глубокое место. И лошадь утонула. Отец тогда и перегнал лошадей в наш сарай. Месяц мы ухаживали за ними.

Однажды под вечер во дворе появился Гаврюша. Я только что пригнал лошадей с водопоя. Отец возился у сарая.

– Дмитрий Никитич, здравствуйте! – сказал Гаврюша.

– Здравствуй, – сказал отец, – откуда ты взялся, Гаврюшка?

Тот ничего не объяснил, а сразу взмолился:

– Возьмите, Дмитрий Никитич! Опять к вам! Погибаю! Сутки ничего не ел, хоть воруй иди!

Отец помолчал и сказал:

– Ладно. Возьму. Завтра заявление напиши. Но смотри у меня: если что – прогоню и больше не показывайся! Где живёшь?

– Да нигде пока.

– Пока! – передразнил его отец. – Черти носят вас, бездельников. Борька, проводи его, пусть мать покормит.

Гаврюша поел у нас и завалился спать на сеновале. Он потешный, и я не перестаю расспрашивать его о том, как он жил прежде и каковы его планы на будущее. Он был приставлен ухаживать за кэчевскими лошадьми ещё тогда, когда лошадей только прислали. Он считался тогда военным человеком. И винтовку имел. Вернее, она числилась за ним, а хранилась у нас в чулане. Гаврюша вспыльчив. Зимой к колонке сгоняют поить лошадей со всех организаций. У корыта очередь. Гаврюша кричал, что военных лошадей надо поить первыми. Мужики его не слушали, и он пугал их винтовкой. Раз пальнул в воздух, и тогда отец забрал у него винтовку, отнёс на склад. Гаврюша любит выпить. Где и когда он напивается, никто не знает. Весь день вроде трезвый ходит, вдруг его будто подкосит что-то, зароется в сено и спит, а от него разит!

Демобилизация нестроевых бойцов, как я понял, зависит от отца. Он может написать бумагу в штаб, приложить к ней справки, и бойца демобилизуют. Я тогда знал Гаврюшу только в лицо: приходил с какими-то жалобами к отцу маленький человек в измятой шинели. Всегда без ремня. Огромная шапка напялена на глаза и в нескольких местах прожжена. Ходит косолапо, загребая носками снег или пыль. И вечно что-то жуёт. И вот он решил демобилизоваться.

– Куда ж ты денешься? – говорил ему отец. – У тебя ж родных никого нет!

Гаврюша лукаво усмехался:

– Баб ноне много, Дмитрий Никитич. В деревню пойду. С одной договорился там. Славно буду жить! Напиши на меня бумагу, Никитич. Нехай демобилизуют. А так – житья нет! Состарюсь тут у нас совсем – кому тогда нужен?

– Мне нужны люди, – отвечал отец. А ты на службе. Служи. Да и не могу я тебя демобилизовать: основания нет. Что я напишу в штаб?

– Да придумай что-нибудь, Никитич…

Отец, видимо, не хотел придумывать. Гаврюша запьянствовал. Утром придёт пьяный к нам во двор, сядет на крыльце и сидит, бормочет что-то.

– Под арест тебя отдать, что ли? – говорил ему отец.

– Делайте что хотите, а нет моих сил! – кричал Гаврюша.

Отец сдался. Написал бумагу в штаб. И Гаврюшу демобилизовали. Он на самом деле поселился в какой-то деревне, а потом вдруг объявился в городе и заглянул к нам во двор уже в должности конюха прокуратуры. Отец был в отъезде. Гаврюша беседовал с мамой.

– Вольный я человек, Екатерина Васильевна, – говорил он ей, шмыгая мокрым носом, – ушёл из деревенских краёв. Плохо там. Одна некультурность. Ни выпить тебе по-человечески, ни отдохнуть. Председатель орёт, бригадир орёт. Все командуют. В армии лучше было…

– А как же жена? Вы ведь женились там, Гаврюша? – сказала мама.

Он отмахнулся от мамы, будто она сказала какую-то глупость. Посидел и ушёл. Потом он унёс из прокуратурской конюшни мешок овса, продал его стаканами на базаре. Запил, попался на этом деле, и прокурор прогнал его с работы. Отец как раз остался без конюха. И он принял Гаврюшу. Гаврюша подхалтуривал на прокурорской лошади по ночам. Его страшно огорчило, когда узнал, что отец перевёл лошадей в наш сарай и каждую ночь проверяет, на месте они или нет.

– Твой отец мужик хороший, – говорит мне Гаврюша, – да уж больно домовит.

– Как домовит, Гаврюш?

– Скотина не его, государственная, а он как хозяин над ней трясётся. Что ей сделается, ежели ночью сгоняю на ней куда-нибудь? Три дня вот без дела стоят. А бабы на базаре со всех сторон пристают: свези картох, Гаврюша, вспаши огород, Гаврюша. А Гаврюша как без рук. Не собирается ли батька ехать куда? – неожиданно спросил он.

– Нет, не собирается, – отвечаю я, хотя отец, кажется, уезжает сегодня.

Живёт Гаврюша в маленькой комнатке где-то на Чапаевской улице. Мама считает, что он несчастный.

– Он оболтус, – говорит отец, – распустился, разбаловался. Но я из него сделаю человека!

Я, Лягва и Витька часто разыгрываем Гаврюшу, задавая ему всякие каверзные вопросы. Рассердив его, с хохотом разбегаемся. Но делаем это без злобы. Я жалею его. И когда заметно, что он сильно подвыпил, а отец дома и чем-то рассержен, я предупреждаю Гаврюшу, чтоб он ушёл куда-нибудь или забрался на сеновал и уснул там.

– Иди, иди, Гаврюша, – шепчу ему, – скройся, а я напою лошадей.

И Гаврюша, наклонившись вперёд, загребая землю косолапыми ногами, убегает со двора…

2

Таня, которая жила с нами в одном дворе до войны в Курске, которую я целовал тогда, живёт сейчас в Петровске. Работает в райкоме комсомола. Она без обеих ног. Их отрезали ей по самые колени. Таня подорвалась на мине, долго лежала в госпиталях, потом попала в петровский дом инвалидов. Дом этот устроили в бывшей богадельне. Там огромный сад, спускающийся к реке. В саду целыми днями лежат, бродят инвалиды. У одних что-нибудь перевязано, другие без повязок. По вечерам к ним ходят женщины из птицесовхоза.

Мы и не подозревали, что Таня в доме инвалидов. Узнали об этом случайно прошлой весной в День Победы над Германией. Витька, я и Лягва в тот день с утра мастерили на реке лодку. О скорой победе мы почти не говорили. Думалось только об одном: вот-вот кончат стрелять и убивать. Я представлял фронт в Берлине. И то, как не хочется бойцам погибать в последние дни войны. Воображение рисовало какого-то бойца, которого вдруг ранило. Он упал. И вдруг все закричали: «Победа! Победа!» А боец лежит, думает: «Неужели смерть? Неужели я в этот день умру?» Оказывалось, что рана неопасная. Её перевязывали, и боец радовался со всеми.

Когда мы кончили возиться с лодкой, увидели группы нарядных людей, шедших за мост к лесу. Люди были весёлые, несли корзинки с провизией. От них мы и узнали, что Германия капитулировала. Больше никого не убивают, подумал я, теперь все, кто остался живым, вернутся домой! Возле почты играли на баяне и плясали. Красноармейская была заполнена радостной толпой. Я поспешил домой и во дворе увидел незнакомого инвалида, спускавшегося с крыльца на костылях. Мама поддерживала его.

– Боря! – крикнула она. – Беги скорей за отцом!

– Что случилось, ма?

– Беги скорей! Хотя стой: в сарае есть лошадь?

Лошадь в стойле была.

– Запрягай и езжай к дому инвалидов, – сказала мама, – ты помнишь Таню Голубеву?

– Курскую? Помню.

– Она в этом доме. Запрягай! Пойдёмте, я с вами, – сказала она инвалиду.

Когда я подъехал к серым воротам, обитым железными полосами, за ними женский голос плакал навзрыд. Я открыл калитку. Инвалиды в шинелях, наброшенных на плечи, стояли у крыльца. На лавочке сидела женщина. Чёрные волосы её были растрёпаны. Она плакала, а мама утешала её.

– Успокойся, успокойся, – шептала мама, – а мы не знали, а я ничего не знала…

Мужчина в белом халате вынес вещевой мешок.

– Держите, – он подал мешок маме, поддержал женщину под руки, и я увидел, что она без ног.

Это была Таня. Я бы не узнал её никогда. Она совершенно непохожа на ту Таню, которую видел последний раз в деревне. Та была румяная. У этой лицо тёмное, щёки провалились, подбородок острый. Глаза огромные, и вокруг них тёмные круги. Голос у неё хриплый. Вначале я не поверил, что это Таня. И только когда у нас дома усадили её за стол и они с мамой поплакали, Таня посмотрела на меня, улыбнулась:

– Это ты такой вырос, Борька? – Тут я узнал её.

Я молчал.

– Видишь, какая я, – сказала она.

Движением головы откинула волосы с лица, достала из кармана папиросы, закурила. Мама накрыла на стол.

– А выпить есть у тебя, Катерина Васильевна? – спросила Таня.

У нас всегда имеется в столе бутылка водки, хотя никто не пьёт её.

Мама принесла бутылку. Таня выпила стакан, повеселела, уселась поудобнее. Я молчал, и мама почти молчала, а Таня говорила, говорила. Потом умолкла, папироса выпала у неё из рук. Таня разом уснула.

Документов у Тани не было, они где-то потерялись. Отец взялся хлопотать, куда-то писал. Наконец пришли сразу три характеристики. В райкоме она теперь заведует отделом писем и сама пишет статьи в нашу газетку. И в «Курской правде» её печатают. Знаю, что в доме инвалидов Таня хотела отравиться, глотала какую-то гадость, но врач узнал об этом, сделал ей укол, её вырвало, и только.

Месяц Таня прожила у нас. Потом ей дали комнатку в доме рядом с райкомом, шагах в тридцати. По субботам Таня приезжает к нам на райкомовской линейке. Ночует.

– Как же ты меня любил? – иногда спросит она, смеясь.

– Очень просто, – говорю я.

– Ха-ха-ха! – смеётся она.

Таня иногда тайком выпивает.

В семье у нас об этом знают, но много не говорят. Мама никого не осуждает. Она может сказать – тот-то поступил плохо. Так, мол, хорошие люди не делают. Отец более строг в этом отношении. Заглянет во двор какой-нибудь рабочий, спросит, дома ли Картавин, вызовет его.

– Почему ты ко мне домой явился? – задаст ему вопрос отец. – Есть контора, туда и приходи.

– Я только из лесу, Дмитрий Никитич. Соловьёв к работе не допускает.

– Знаю, – заявляет отец, – таких лоботрясов допускать нельзя. Тебя сколько предупреждали?..

И пошло, и пошло! Отец так отчитывает рабочего, что окажись я на его месте, убежал бы куда-нибудь со стыда.

– У тебя ведь мать на руках, жена, дети! – кричит отец. – А ты, оболтус, что вытворяешь? Тебя, разгильдяя, судить надо!

Вот так он кричит. И всегда заканчивает одним и тем же:

– Иди. Завтра выходи на работу, и если ещё хоть раз услышу подобное – пеняй на себя. Иди.

– До свиданья, Дмитрий Никитич.

– Ладно, ладно. На вот записку передай мастеру. И передай всем от меня: на этой неделе надо закончить трелёвку с нечаевской делянки. Иди.

Рабочий уходит. Отец прохаживается по двору. Вечереет.

– Борька! – кричит он.

Я подхожу.

– Коз убрал?

– Убрал.

– Гаврюшка поил лошадей?

– Поил. Я с ним гонял.

– Как пила Маруська?

– Хорошо. Много. И есть стала хорошо. Вчера, как ты сказал, лугового сена дали. Всё съела, не ковырялась.

– Ты поужинал?

– Да.

– Ну, выводи. Надо их искупать. Постой: как Гаврюшка сегодня?

– Я ничего не заметил, – говорю я, – мы напоили, он задал корм и ушёл к себе.

Отец молча кивает. Он пешком направляется к реке, а я поеду верхом. Перед тем как отвязать лошадей, заглядываю на чердак.

– Пи-ху, пи-ху! – свистит губами во сне пьяный Гаврюша.

После купанья лошадей отец обязательно придёт в сарай и услышит этот свист. Бужу Гаврюшу.

– Гаврюша, ступай домой, – шепчу я, – сегодня купать будем. Отец к реке пошёл.

Гаврюша спрыгивает с чердака. Исчезает в потёмках.

Лошади: Маруська, Ворон и Зорька. Маруська – старая бокастая вороная кобыла. Спокойная и трудолюбивая. Не кусается, не норовит ударить тебя копытом. Отлично знает свой дом. Выпустишь её за ворота, стегнёшь хворостиной, и она шагает к колонке. Попьёт и сама сразу же возвращается. Недавно где-то простыла. Видимо, в лесу напоили её после работы, не дав отдохнуть. И она запалилась.

Ворон – мерин. Злой, драчливый. Тоже вороной. Но у Маруськи шерсть немного дымчатая, а у него блестящая. Ко мне он не желает привыкнуть. Зайдёшь в стойло, кладёт уши, скалит крупные зубы, перебирает задними ногами.

– Но, но! – кричу я басом. – Повертись у меня!

Отвязываю повод. Ворон тычет губами мне в плечо. Трогает зубами.

– Укуси, укуси, – говорю я, – я тебе укушу!

Ворон обдаёт меня своим дыханием. Почуяв свободу, резко поворачивается. Рысью выбегает во двор.

Отдельно от Маруськи и Ворона стоит кобылка Зорька – гнедая кавалерийская лошадь донской породы. Она высокая, тонконогая, поджарая. Её прислали в КЭЧ с больным копытом. Целую зиму отец лечил её. Приводил ветеринара. Наконец старое копыто сошло, остатки его ветеринар срезал. И Зорька выздоровела. К упряжке ещё не привыкла. Может понести во всю прыть и вдруг остановиться. Бьёт копытами оглобли, передок телеги. А хомут ненавидит. Заметит, что к ней идут с хомутом, задрожит вся мелкой дрожью, вскинется на дыбы и начнёт носиться по двору. А если выскочит на улицу, наклонит голову, повернёт её как-то в сторону, помчится галопом куда глаза глядят. Но сядешь на неё верхом – ах, какая прелесть! Вскинет голову, подтянется, танцует на месте. Хребет у неё не торчит, спина круглая. Без седла не больно сидеть.

Когда отец уезжает куда-нибудь, я катаюсь на Зорьке. До почты доведу её, с лавочки вспрыгну ей на спину. В городе что есть силы натягиваю повода, чтоб удержать. Но вот мы с ней за мостом. Впереди пустая дорога. Отпускаю повода, прижимаюсь к холке. И несёмся, несёмся до самой Нечаевки. Я люблю Зорьку. Отвязав, даю ей корочку хлеба. Зорька снимает коробку мягкими губами с моей ладони, послушно идёт за мной.

Купаем лошадей недолго. Заведём в воду, они постоят просто так. Потрём их щётками. Потом я поплаваю на Зорьке, где глубина. И когда возвращаемся домой, потёмки уже сгустились. Дневная пыль улеглась. В горсаду играет музыка. Пахнет акацией, тополями, коровьим стадом, которое недавно разогнал по дворам пастух Ермолай.

Спать ещё рано. Мама чем-то занята на кухне. К сестре пришли её подруги, беседуют в нашей комнате. Они учатся в десятилетке, из которой госпиталь давно уехал. Кончили в этом году седьмой класс. А я учусь в семилетней школе, в бывшей мельничной конторе. Я перешёл в седьмой. Дина, подруги её относятся ко мне свысока. Знаю почему. Во-первых, считается, что в десятилетке учиться трудней, чем в нашей школе. В десятилетке учителя, говорят, старого закала, опытные, строгие. Говорят, когда в десятилетку поступает ученик из другой школы и там он был отличником, то здесь плетётся в хвосте. Так что девчонки, видимо, считают меня по уровню знаний ниже себя. К тому же они круглые отличницы. И уже комсомолки. И красивые. Ира Курбанская полная, лицо у неё белое, а щёки румяные. Голубые глаза смеются. Но главное, что мне нравится у неё, – это её руки, нежные и белые. Концы пальцев тонкие, у основания пухлые, просто вздутые. Я всегда смотрю на её пальцы. Лида Красавина, наоборот, бледная, серые глаза в тёмных кругах, а губы тёмно-красные, кожа на них тонкая, часто лопается, и Лида по привычке то и дело облизывает губы языком. Она редко смеётся. Вечно кутается в серый платок. Заговоришь с ней, она, прежде чем ответить, внимательно смотрит на тебя некоторое время и отвечает односложно: «да», «нет», «не знаю». Этим летом девчонки завели себе альбомы. Хранят в них открытки, фотографии. Пишут стихи, начали танцевать. Закроются в комнате, напевают мотив и танцуют, учат друг друга. У Курбанской мать и отец врачи. Отец Красавиной работает секретарём райкома партии. А мать учительница. Лида часто бывает у нас. Если Дины нет дома, она ждёт сестру. В такие минуты я с ней разговариваю.

– Что ты сейчас читаешь? – спрошу её.

Она смотрит, смотрит на меня.

– Я Лермонтова читаю, – ответит. И кутается в платок, хотя у нас тепло.

– Тебе холодно?

– Нет.

Если на дворе зима, спрошу, каталась ли она на лыжах и куда ездила кататься.

– Каталась. По улице каталась. – И смотрит опять мне в глаза. Может, дома у неё какой-нибудь скандал, думаю я. Рассказываю что-нибудь смешное.

Когда они соберутся вместе, начинают шептаться с видом заговорщиц.

Стою перед раскрытым окном. Девчонки засмеялись. Иду к ним. Дина за столом, листает альбом. Подруги смотрят в него и трясутся от смеха. Небрежно взглянув на них, я копаюсь в книгах. Беру одну и сажусь. Сестра посматривает на меня.

– Боря, ты читать собрался?

– Да.

– Это невозможно! – говорит она. – Почему, когда к тебе приходят твои Лягвы, Витьки, я никогда не мешаю вам?

– А я разве мешаю? – удивлённо говорю я, вскидывая правую бровь.

– Ты нарочно пришёл сюда, чтоб нам помешать. Девочки, пойдёмте танцевать.

И они идут кружиться в столовую.

3

Я красивый. Это я знаю. Прежде говорили об этом и мама и Таня. Но я не обращал внимания на их слова. И до нынешнего года меня нисколько не трогало, красив я, нет ли. Но вот весной, перед каникулами, произошёл такой случай в школе. Как обычно, на переменке мы носились по коридору. За мной кто-то гонялся. Я влетел в класс. Пробегая вдоль столов, похватал тетради, лежавшие на них, и сунул в ящик какого-то стола.

Когда прозвенел звонок, девчонки раскричались. Больше всех кричала Тамара Лысенко. Есть у нас такая ученица. Гордая сверх меры. Считает себя страшно умной. Не задень её никогда. Но все знают, что она зубрит. Перед началом урока я достал тетради, бросил к ней на стол.

– На-а! – сказал я. – А то жаловаться будешь!

– А вот и буду, – ответила она, – и скажу про всё Вере Владиславовне. Ты думаешь, если красивый, значит, тебе всё можно?

Вошёл учитель. Я сел. До конца занятий девчонок не дразнил, не делал им мелкие пакости, что почему-то приятно. Вечером заглянул в комнату бабушки Вари. У неё всегда тихо. Сама она постоянно роется в своём сундучке. Или пьёт чай. А то сидит на низенькой табуретке, смотрит в стену перед собой. На столе у неё старинное пожелтевшее зеркальце. Я сел к столу, внимательно рассмотрел своё лицо. Мне понравились мои глаза, брови. Тёмный гладкий чубчик. «Так вот почему девчонки редко жалуются на меня учителям», – думал я. Вспомнил, как зимой ударил снежком в лицо Лидочке Сивотиной. Я не хотел попасть в лицо, но снежок угодил в щёку. Он был тугой. Я испугался. Лидочка убежала в класс, чуть не плакала, но не пожаловалась. И Котлярову я однажды толкнул, правда случайно. Она ударилась локтем о печку и плакала. Когда же классная руководительница Вера Владиславовна спросила её:

– Кто тебя обидел, Котлярова?

– Я сама ударилась, – сказала она.

Да, да, так она и сказала! И вообще, на других ребят девчонки часто жалуются, а на меня почти никогда. Так вот почему!

За стенкой слышались голоса Курбанской и Красавиной. Я отправился к ним. О чём-то спрашивал сестру, наблюдая, смотрят ли на меня девчонки. Они поглядывали, как обычно, без всякого особого интереса. «Они старше меня и учатся в десятилетке, – успокоил я себя, – они смотрят на меня как на маленького. Пусть. Я им ещё покажу».

В прихожей я привязал к их пальто хвостики из ниточек и ушёл на улицу…

Среди ребят мне хочется показать, как я силён и ловок. Мы часто боремся, соревнуемся, кто дальше прыгнет, скорее залезет на столб, на дерево. Оказавшись среди девчонок, я строю им всякие пакости. Этой гордячке Лысенко достаётся от меня больше всех. Стоит мне увидеть её, как вспоминаются её слова о моей внешности. Я думаю: «Пожалуется она или нет?» Прячу куда-нибудь её портфель, пенал, учебники. Девчонки стали часто передавать друг другу записочки. Едва примечу, что Лысенко хочет передать кому-то записочку, непременно перехвачу.

– Ты, ты вреднее всех в классе, – выпалила однажды Тамара мне в лицо, пытаясь отнять у меня свою записочку. – Она дрожала от негодования. – Ты гадкий, когда так поступаешь! За что ты меня преследуешь? Если, если…

Тут она не выдержала. Щёки её разом вспухли, покраснели, она бросилась к своему столу и расплакалась. Слёзы её меня удивили, не нашёлся что сказать, убежал из класса. «Почему она на меня так сердится?» – думал я. Неужто в её глазах я действительно гадкий? Но ведь другие девчонки совсем почти не злятся на меня? Они могут и поколотить, но делают это без особого зла. И через минуту они мирно беседуют со мной. На днях Лягва перехватил записочку Лысенко, но она не кричала на него с такой злобой.

Подобные размышления могут занимать меня подолгу. Среди урока либо за обедом вспомню какой-нибудь случай. Задумаюсь.

– Картавин, ты в каких облаках витаешь? – спросит учительница. Я вздрогну. Слушаю объяснение. Случись такое за обедом, сестра усмехнётся, посмотрит на маму, на отца. Положит ложку. Закатив глаза, сидит некоторое время неподвижно, передразнивая меня.

Отец говорит, что это только сейчас позволяют такое за столом. Прежде этого не было. У них в семье росло девять детей. И если кто замешкается, оставался голодным. А то и по лбу ложкой получал…

Теперь нет войны. Смерть никому ниоткуда не грозит. Происшествий особенных в городе не случается. О прошлом я почти не думаю. И отношения между людьми всё больше и больше интересуют меня.

Между членами нашей семьи сложились довольно странные, на мой взгляд, отношения. Сколько я помню, отец всегда был строг ко мне. И в то же время, занятый делами, меня почти не замечал. Если мама ничего плохого не говорила обо мне, он не бранил меня, не брался за ремень. Сейчас он меня замечает. Дина может хоть весь день пропадать у подруг, отец не спросит, где она. Он никогда не заставляет её что-нибудь делать. Ко мне же постоянно придирается. Скажем, учу уроки. Вдруг в голове мелькнёт что-нибудь постороннее. Весёлое. Встану и хожу по комнатам, то хмурясь, то улыбаясь своим мыслям. Придёт отец, пороется в своих бумагах.

– Борька, давай со мной, – скажет он.

– Куда, па?

– Одевайся. В сарае крыша прохудилась. Подправим.

Подправить крышу он может и с Гаврюшей.

– Я уроки учу.

– Не разговаривай. Уроки не учат, шатаясь из угла в угол.

– Да я только встал, – сержусь я.

– Пошли, пошли.

Я одеваюсь, шагаю за ним. Подаю ему на крышу доски, гвозди. А Гаврюша, убрав лошадей, уходит домой.

– И зачем тут нам лошади нужны, – говорю я, – места много занимают, а кроликам моим тесно. Ваши лошади тут стоят – чего ж ты Гаврюшу отпустил?

– Ладно, ладно. Неси-ка вон ту жердину. Я в твои годы с отцом у помещика мельницы ремонтировал. Своим горбом зарабатывал…

И заведёт, заведёт. Опять говорит про свою деревню. О том, как он работал и учился. И всё успевал делать сам, никто его не заставлял. И учился он отлично.

Эти его укоры мне вот как надоели!

– А я что? – кричу. – Ничего не делаю? Скажи? Я всё делаю! И учусь. Ты три класса кончил, да и то не в городе, а в деревне! Да ещё до революции! Ха-ха! Пойди-ка сейчас поучись!

– Неси-ка пилу, дров напилим, – спокойно говорит он, забив последний гвоздь.

– Есть дрова.

– Неси, неси.

– Мне уроки учить надо.

– Я кому сказал?

И когда мы пилим, я уже расстроен, дёргаю пилу, нажимаю сильно, а отец ругается.

Иногда он доводит меня до слёз. Мама утешает меня. Говорит, что обижаться на отца я не должен. У него много работы, он устаёт, и к тому же здоровье его неважно, он и раздражается.

– А ты нигде не натворил чего? – спросит мама – Может, кто-нибудь из учителей пожаловался ему? Он и сердит.

В школе или на улице обязательно чего-нибудь натворишь. Чувство виновности хоть в каком-нибудь маленьком грехе постоянно владеет тобой. На днях я гонял на Зорьке, по степи за кирпичным заводом. Она так разгорячилась, что на улице не смог сдержать её. И чуть было не сбил женщину с вёдрами.

Вспоминаю другие прегрешения. Чувство обиды на отца исчезает…

Вон он разделся, прилёг отдохнуть в спальне. Присаживаюсь к нему на постель. Самое верное средство помириться – порассуждать о хозяйственных делах. Об учёбе он не любит разговаривать. Это я заметил давно. В учебниках, в обычных книгах часто встречаются непонятные слова. К маме можно в любой момент подойти, спросить, что означает это слово. Она либо сразу же отвечает, либо прочитает текст и тогда расскажет. Прежде я и к отцу обращался.

– Мне некогда. Спроси у матери, – отвечал он.

Потом я понял, что он сам не знает. Меня это открытие поразило и обидело: отец – и не знает! И если он ни за что бранил меня, я специально выискивал какое-нибудь непонятное слово. Узнавал его значение. И потом обращался к отцу – знает ли он? Он отмахивался от меня, ссылаясь на занятость. А я торжествовал. Мама заметила это. Объяснила, как это скверно с моей стороны поступать так. Я больше не делаю этого.

Порой кажется, что отец ругает меня вовсе не потому, что узнал о моих грехах. Причина тут другая. Угадать до конца её не могу. Надеюсь, когда вырасту, всё прояснится. Ведь многое в жизни познаётся с возрастом. Тут уж ничего не поделаешь.

Иной раз мама, не зная, что я дома, защищает меня перед отцом.

В субботу я засиделся у бабушки Вари, слушая её рассказ о каком-то купце Дерябине, который когда-то давным-давно устраивал фейерверки в городском саду. И как огонь попал на платье бабушкиной подруги. К чему этот рассказ, я не понял. Бабушка часто стала так рассказывать. Молчит, молчит и заговорит ни с того ни с сего.

– Так нельзя, – услышал я вдруг голос мамы из соседней комнаты. – Он учится, всё, что надо, делает. Зачем его тормошить?

– Нашла горе! – сказал отец раздражённо. – А кем он станет? Вроде вашего Леонида Николаевича?

– А чем Леонид Николаевич плох? Он юрист.

– Юрист! – По скрипу половиц я понял, что отец начал ходить по комнате. – Всего ничего проработал и в Москву метит.

– С Рульковым не сработался, что ж поделаешь!

– Да я не о том же! Я о другом: у всех ваших образованных дурь в голове! Да, да! Не смотри на меня так. До хозяйства никому дела нет! Никому! Один приезжает, другой уезжает, а за хозяйство никто браться не хочет!

– Почему ты так говоришь? – сказала мама.

– Потому что знаю. А ты не знаешь. Ты дома сидишь, а я чуть ли не весь район знаю как свои пять пальцев. И скажу тебе: начинается голод. Понимаешь?

– Да кто ж виноват? Война такая прошла!

– Война, война! Не нужно ничего этим самым вашим образованным. Летают, кричат, а хозяйствовать никто не желает. У меня сколько положено по штату людей в конторе? Восемь человек. А я один работаю и везде успеваю. Да. А всё потому, что я с детства хозяйничаю. А из Борьки что выйдет?

Я насторожился.

– Инженер! Диплом получит! – вскрикнул отец. – А хозяйство он будет знать?

– Сейчас всем тяжело, – вздохнула мама. – Успокойся. Мария Игнатьевна приехала из Москвы и сегодня придёт к нам. Ради бога, не бранись. У каждого своя судьба, каждый занят своим делом. Постой, постой. Вот чистое бельё возьми.

Я шмыгнул в дверь и выбежал на улицу. Из-за чего они ругались? Может, отец не хочет, чтоб я учился? Нет, он хочет этого. Сам говорит, чтоб я хорошенько учился. Может, он не желает видеть меня адвокатом и юристом, что одно и то же? Так ни я, ни мама ни разу не говорили об этом. Мне хочется стать моряком. И я буду моряком. Пока об этом ничего не скажу отцу. А подрасту, там видно будет.

Мама никогда не упрекает меня своим детством. Наоборот, рассказывает весёлое, хотя в их многодетной семье жилось трудно. Дед мой рано умер. И жили они бедно. А потом появился в городе мой отец. Он был тогда каким-то начальником. У него на голове уже виднелась лысина. Мама так и говорит:

– Я, Митя, тебя без лысины не помню.

В общем, мама тогда только что окончила девятилетку. Отец, был красив, но лысина на его голове смущала маму. Она от пего первое время пряталась. Он же был настойчив, продолжал ухаживать. Потом мама перестала замечать его лысину. И они поженились.

Когда у нас чужие люди и все беседуют, отец непременно с кем-нибудь поругается. Потом мама бранит его за это.

– Господи, всю жизнь так, всю жизнь! – восклицает она. Что ты всех учишь, Митя? Ты что, за один вечер хочешь переделать человека на свой лад?

– Пусть, пусть явится ещё раз этот прохиндей, – отвечает отец, едва заметно улыбаясь глазами. – Ещё не то ему скажу.

– Ты невозможен!

Самый главный начальник отца, толстый полковник Сорачов, приезжает к нам редко. Каждый раз выпивает за обедом бутылку водки. И с ним отец ругается.

– Екатерина Васильевна, – говорит Сорачов маме, – и вы столько лет прожили с таким человеком? Как это у вас духу хватило?

– Как видите, – улыбается мама, – а вы долго ещё собираетесь терпеть его на службе?

И полковник смеётся, колыхая свой огромный живот.

Зимой мои обязанности: пилить с отцом дрова, колоть их, носить воду из колонки, ухаживать за кроликами и вычищать навоз. Вот и всё. Остальное время трачу на школу, приготовление уроков. И на гулянье. Летом вынужден целыми днями пропадать на огороде. А в этом году, когда ожидается голод, мы взяли два огорода: один на территории птицесовхоза, другой в степи за кирпичным заводом. Признаться, я терпеть не могу огородов. Сажать, полоть, прорывать, окучивать, поливать – о-о! Как это скучно! А в степи жарко. С утра на небе ни облачка, ветра нет. В полдень кажется, солнце опускается ниже к земле. Печёт так, что все мы часто пьём воду, обливаемся потом. Вдруг примчится из степи вихрь – столб пыли и песка. Тут уж ложись на землю, закрывай глаза. На огороде, который на территории птицесовхоза, веселей работать – здесь близко речка. Я то и дело бегаю окунуться. А в обед и мама, и другие женщины тоже уходят к реке. Мама почти не купается. Опустит ноги в воду и сидит на обрывчике, покрыв голову и лицо платком. Дина плещется на мели. Я деру раков. Или играю с ребятами в квача на глубине. Витькин огород далеко от нас. Днём я его редко вижу. У Лягвы огород только около дома. Дом у них новый и красивый. Они собираются его продать, уехать в Москву. Леонид Николаевич работал зиму адвокатом в суде. Поругался с помощником прокурора Рулько-вым. Уволился. Кто-то что-то там в Москве должен сделать, и Леонид Николаевич уедет туда. Конечно, заберёт Лягву. Лягва дважды бывал в столице с Марией Игнатьевной. Начал важничать. Сойдёмся вечером у нас под забором на травке, Лягва начинает:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю