Текст книги "Просека"
Автор книги: Владимир Ляленков
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
– У нас в Москве сейчас светло на улицах…
– У вас в Москве… – передразню я.
– Народу там пропасть! – продолжает он. – А кино – почти на каждом углу. Билеты свободно продаются…
Наш старый кинотеатр разрушили. Кино показывают в кирпичном доме на Ленинской улице. Днём редко показывают. А на вечерний сеанс билет не достать, да ребят и не пускают на вечерние сеансы.
На улицах появились нищие из деревень. Старушки, дети, старики ходят по дворам, просят поесть. Самые ближние к городу деревни Сухановка и Ковыльное совершенно опустели. Весной там жили люди, а теперь никого нет. В хатах окна и двери раскрыты настежь. Городские ребята играют там. Часто поджигают хаты. Странно получается: раньше городские ходили в деревню за хлебом, теперь деревенские в город.
Откроешь калитку.
– Мальчик, вынеси хлебушка!
Стоит женщина, держит за руку девочку. Я сам когда-то просил милостыню. Зная, что вчерашний хлеб съеден у нас, а сегодня отец ещё не приносил из военкомата, где он получает его по карточкам, убегаю в дом. И картошек нет. Мама на огороде. Но женщина просила у меня, значит, думает, что у нас есть хлеб. На подоконнике стояла банка с молоком. Уже пуста! Что делать? Бегу к бабушке. У неё в сундучке лежат корки столетней давности.
– Бабушка, дайте мне сухарь! Вечером я мягкого вам дам. Да скорей! Я же вас не обманывал никогда!
Если даст, отнесу нищим. Но иногда бабушка не даёт мне. Жмурясь, стискивая от стыда зубы, убегаю через огород на другую улицу, чтоб нищие меня не видели. Пусть думают что хотят, но где я возьму?
А в глаза им смотреть стыдно: они не верят, когда говоришь, что нет хлеба…
Наведался к нам Илья Афанасьевич из Голубкова, помогавший нам при немцах. Несмотря на страшную жару, он зачем-то в полушубке, в шапке. На ногах тяжёлые сапоги. Борода у него стала длиннее. Молча садится на бревно у крыльца. Я принёс воду, поставил ведро. Подсаживаюсь к нему.
– Вы чего в кожухе, Илья Афанасьевич?
Молчит.
– Где батька? – наконец произносит он.
– В лесу или в деревне.
– К вечеру будет дома?
– Будет.
– А матка где?
– На огороде. А я дома сегодня.
До прихода отца он больше не произносит ни слова. Отца он попросил устроить его кем-нибудь в КЭЧ на работу.
– Старуха моя там осталась, а я вот к тебе подался, Никитич! Что скажешь?
– Хорошо, что-нибудь придумаем, – пообещал отец.
Спустя дня три взбунтовался Гаврюша. Где-то выпил крепко, явился к нам во двор, вызвал на крыльцо отца и потребовал, чтобы он хоть раз в неделю разрешал ему прирабатывать на лошади.
– Конюх я, ай нет? – дёргал Гаврюша за отвороты своей измятой шинели. – Куры с меня смеются! Чем я хуже других, Никитич? Ефим Дворков подрабатывает, – загнул он палец, – Венька из пекарни, этот олух царя небесного, и тот доходы имеет! А я у тебя? На бутылку не подработаешь! Думаешь, местов больше нету? Вот! – он потряс треугольным конвертом. Хороший приятель зовёт в Москву. Вместе с ним служили. И уеду! А ты сам ходи за конячками!
Отец молчал. По тому, как спокойно вдруг стало его лицо, я понял, что он сильно осерчал.
– В Москву? – сказал тихо отец. – Что ж, валяй. Там таких как раз и надо. Там вам житьё. Отправляйся спать!
Утром Гаврюша опять бушевал. Отец уволил его. Взял конюхом Илью Афанасьевича. Ему он доверяет, и лошадей перевели жить в конюшню при конторе.
Гаврюшу я в городе не встречаю, должно быть, он уехал в Москву.
Вслед за лошадьми исчезли из сарая и кролики. Мы их зарезали. Мясо едим. Шкурки отец выделывает, мама пошьет мне и Дине воротники и рукавички.
4
Огород убрали и начался учебный год. Казалось бы, свободного времени у меня должно быть больше. Но его почти нет. Совсем его нет. Хотя иногда сидишь на одном месте, ничего ровным счётом не делаешь, но голова занята разными мыслями. И время летит незаметно. Спохватишься, уже вечереет. А ты что-то не успел прочесть, к Лягве не сходил, воды забыл принести. И ещё, и ещё масса всяких дел не сделана.
В этом году я решил стать серьёзным человеком. Чубчик свой причёсываю немного набок. Стараюсь следить за чистотой рук. Стараюсь больше молчать. Особенно дома и если у сестры подруги.
Иногда Дина спросит меня о чем-нибудь, делаю вид, что не расслышал.
– Ты оглох, Борька? – скажет она.
– Что такое? – удивляюсь я и вскидываю уже не одну бровь, а обе. – Что там ещё случилось на вашем фронте?
Такое выражение я перенял от Леонида Николаевича.
– Ты брал книгу вчера. Где она?
– Какую книгу? – говорю я, отлично зная, что она спрашивает о «Капитанской дочке» Пушкина. – Вот эту, что ли?..
Часто просматриваю газеты, которые получает отец. Запоминаю кое-что из них, при случае можно вставить в разговор своё словечко. Серьёзные люди всегда вели дневник. У Лягвы много толстых тетрадок. Я выпросил у него одну, обернул газетой. Временами, отбросив учебник, пытаюсь записать в тетрадку что-нибудь. «Что записать?» – каждый раз думаю я, глядя на ровные линейки чистого листа. Найти бы хороший дневник знаменитого человека. Посмотреть, что он писал. В городской библиотеке нет таких дневников. Может, и есть на дальних полках, спросить у библиотекарши стыдно. Она сразу узнает, зачем мне этот дневник. «Буду сам писать», – думаю я. Но как ни напрягаю мозг, умного никак не придумать. «Ладно, потом напишу», – вздыхаю я и прячу дневник под книги.
В этом году я вступлю в комсомол. Признаться, я трушу, что меня не примут. Об этом твердит сестра. На слова её не обращаю внимания. Но неприятный осадок остаётся в душе. К тому же в первой четверти я сильно провинился в школе. Кто-то выдвинул лозунг: «Всё знать и молчать». Суть его такова: отлично готовить уроки, а когда тебя вызовет учитель, молчать. В заговоре участвуют только ребята. Девчонки о нём знать не должны. Они могут проболтаться. Лягва, я, Витька, заика Колька Шелестов, Лешка Сурков – все мы месяц готовим уроки так, как никогда раньше. Целые страницы из заданного знаю наизусть. Перед началом занятий соберёмся в пустом амбаре в школьном дворе, наперебой хвастаем друг перед другом знаниями. А вызовут к доске, сводишь брови, смотришь в пол, в потолок. Со всех сторон летят к тебе подсказки. А ты как дурак хлопаешь глазами. Учителя бранятся, возмущаются, а ты идёшь к парте, гордый сознанием выполненного долга перед другими заговорщиками.
Физику и математику ведёт Фаддей Петрович. Он больной. Говорят, у него чахотка или туберкулёз – что одно и то же.
Лицо у Фаддея Петровича крупное, брови растут пучками, под ними маленькие вредные глазки. Он минут десять беспрерывно кашляет. Потом, положив голову на руки, тяжело дышит за столом. Но то, что он болен, одинок и живёт в комнатке полуподвального помещения школы рядом с Дмитрием, не трогает меня. Я не думаю об этом. Знаю, что он вспыльчив, любит ехидничать, ставить плохие оценки. Делает это, кажется мне, с удовольствием, кривя улыбкой губы, приговаривая: «Отлично. Ещё одна двоечка вам. Или кол хотите? Пожалуй, поставим кол». Двойки и колы под его пером – жирные. Пятёрки, четвёрки – едва-едва заметные.
Кстати, я уверен, что всем учителям приятно ставить двойки. Правда, у некоторых больше жалости к ученикам. Особенно к тем, кто тянется в хвосте, кому учёба даётся трудно. Таким ученикам задают наводящие вопросы, не насмехаются над ними. Влепить двойку человеку способному, скажем мне, Лягве или Шелестову, огромнейшее наслаждение для учителей. И они прибегают к разным способам, чтобы насладиться.
Фаддей Петрович может вызвать тебя сегодня, и ты ответишь хорошо. А завтра вдруг он опять спросит. И если не приготовил урока, жёлтое лицо его расплывается в улыбке.
– Хе-хе! – потирает он руки. – Вчера я, видимо, ошибся. А сегодня проставлю достойную ваших знаний оценочку…
Вредный мужик.
Только Вера Владиславовна, наша классная руководительница, не любит ставить двойки. И даже тройки. Она учит нас литературе и русскому языку. Она славная. Маленькая такая, худенькая. Ходит всегда в чёрном костюмчике. Волосы у неё белые, а глаза огромные и добро-печальные. Она пожилая. Учила когда-то ещё и маму. Мама говорит, что она умная, образованная. Всю жизнь прожила одна. Будто в комнатке её до сих пор висит портрет какого-то офицера царской армии. И если кто спросит её: «Кто это?» – она отвечает: «Мой муж». Хотя замужем никогда не была. Это портрет её жениха, погибшего на войне с немцами ещё до революции. И Вера Александровна рассказывала, будто Вера Владиславовна, узнав о гибели жениха, решила всю жизнь прожить в одиночестве. Посвятила свою жизнь чужим детям. До войны она учительствовала в деревне. Её много раз звали работать в городе. Она не хотела, а после войны приехала сюда.
Если кто плохо ответит урок, Вера Владиславовна расстраивается. Ходит по классу сама не своя. Чуть не плачет.
– Ну скажите, Картавим, что вам непонятно было? Или вы не готовили урок?
Ей всегда ответишь правду, чтоб она успокоилась. И по её предметам редко кто не успевает. Двойки получать у неё стыдно.
Но договор есть договор, и тут никуда не денешься. Краснеешь, в глаза Вере Владиславовне не смотришь. Готов сквозь землю провалиться, а молчишь. Покуда не раскрыли наш заговор, я пропускал её уроки, при встрече прятался от неё.
Потом учителя пронюхали о заговоре. Всех заговорщиков вызвали в канцелярию.
Директор кричал, бил кулаком по столу.
– Это Картавин верховодит! Его надо выгнать из школы! – кричал он.
Я испугался в тот момент не на шутку. Мы покаялись, и нас простили.
Но чувство провинности осталось в душе каждого. Я махнул было на себя: нет, не быть мне серьёзным человеком! Таким, например, как Виктор Рогов, прошлогодний семиклассник, секретарь комсомольской организации. Он запросто ходил в канцелярию, спокойно разговаривал с самим директором, спорил с ним, доказывая что-то. Я наблюдал за Роговым, следил за ним. Увижу где-нибудь на улице, остановлюсь и смотрю на него. Уж так он нравился мне манерой держать себя, разговаривать.
Лицо Рогова было всегда спокойно. Желтоватые волосы гладко зачёсаны назад. Остановит в коридоре расшалившегося младшеклассника, повернёт голову чуть набок, покачивая указательным пальцем, прочитает ровным голосом наставление. Точно он учитель, а не ученик. Мне хотелось знать, как он ведёт себя в классе. Подойду к дверям их класса на перемене. Стану у стенки. Смотрю. Он читает что-нибудь. Либо разговаривает с товарищами. Почти не смеётся, изредка улыбается одними губами. Я даже знал, что он дружит с ученицей из своего класса. Она тоже была спокойная, полная такая. Никогда не бегала по коридору. Не стесняясь учителей, Виктор и эта ученица – её звали Олькой Шакли-ной – ходили вдвоём по коридору, чуть ли не под ручку. И после занятий отправлялись домой вместе.
И другие прошлогодние семиклассники были не такими, как мы. Гораздо серьёзней. Среди них были комсомольцы. Теперь в школе нет ни одного комсомольца. Мы не такие, как они. Лидочка Сивотина, например, круглая отличница. Отвечает уроки без единой заминки. Красивая, но удивительно смешливая. Состроишь ей рожу, прыскает со смеху. Плечи начинают мелко дрожать. Я не унимаюсь. Она не выдерживает, прыскает громче и трясётся вся.
– Сивотина, что вам так смешно? Расскажите всем, – сделает замечание учитель.
Она встанет. Закусив губу, вся красная, смотрит в стол. Прикрыв рот ладошкой, я гляжу на учителя. Тихонько ляпну какую-нибудь глупость. Лидочка опять трясётся от смеха.
– Сивотина, попейте холодной воды, – скажет учитель.
Она убежит, просмеется и возвращается. Мы с ней сидим за одним столом. Нас давно рассадили парами. Стол наш я разделил чертой на две половины, на две зоны. Её зона – американская, моя – русская. Следим, чтоб никто из нас локтем не пересёк границу. Едва прозвенит звонок и учитель уйдёт, Лидочка колотит меня.
Есть у нас и другие девчонки и ребята, которые хорошо учатся. Но все мы делаем много глупостей. Военрука прозвали Удавом. Фаддея Петровича – Синицей, хотя он на синицу нисколько не похож. Скорей он напоминает старого грача, когда тот линяет. Учительницу ботаники зовём Крысой. На её уроках очень шумно. Девчонки перебрасываются записочками. Ребята передвигаются по классу вместе со столами.
Окончив седьмой класс, перейдём в десятилетку, там дисциплина, говорят, крепче. Я стану серьёзней. Там есть комсомольская организация, и я вступлю в комсомол.
Но вот однажды, во время большой перемены, директор останавливает меня на лестнице и говорит:
– Борис, задержись сегодня после уроков.
– Хорошо, – машинально говорю я.
Сутулая фигура директора исчезает в канцелярии. Зачем? Может, он увидел, как мы курили в амбаре? Тогда почему оставляет меня одного? За последние дни я ничего не натворил. Может, опять эта вредина Тамара Лысенко пожаловалась на меня? Но я почти не разговариваю с ней. Изредка поглядываю на неё. Она расплела косы, сделала гладкую причёску. Одевается нарядно. И однажды появилась в школе в тёмных очках, привезённых ей отцом из Германии. И в туфлях на высоких каблуках. Выглядеть она стала взрослой. Я что-то сказал тогда едкое. И как-то обозвал. Она пожаловалась Вере Владиславовне. Вера Владиславовна напомнила мне, что мы уже не дети. Скоро будем иметь паспорта. И надо быть вежливыми.
Прозвенел звонок. Все уже знают, что директор оставляет меня после уроков.
– Борька, мы будем ждать! – кричит Лягва.
Я сижу у окна, он – через ряд от меня у стены. Я киваю. Витька – через два стола. Котлярова передаёт записочку от него. «За что?» – спрашивает он. «Не знаю», – пишу я и бросаю записку.
Сейчас урок истории. Чётко стучит каблуками наша историчка Лариса Георгиевна. Мы встаём. Садимся. Лариса Георгиевна высокая. Волосы у неё рыжеватые. Она не старая. Не злая. Как и Лида Красавина, то и дело покусывает губы. Всё делает с таким видом, будто ей страшно некогда. Будто она только что бежала бегом и через минуту побежит снова куда-то. Историю я хорошо знаю. В журнале уже имею четвёрку и пятёрку. Меня она не вызовет.
Подперев голову ладонью, смотрю на Ларису Георгиевну. Потирая ладони так, что они хрустят, она прошлась по классу.
– Кто скажет, что было задано, ребята? Кто хочет ответить? Лысенко? Пожалуйста. Иди к доске.
Лидочка участливо шепчет:
– Борька, тебя за что?
– Не знаю.
– Скажи.
– Не залазь в мою зону.
Смотрю на гладкие волосы Лысенко. У плеч они загибаются локонами. Она отвечает, как обычно, глядя в окно. Она красивая. Но вредности в ней больше, чем у всех девчонок, взятых вместе. Хоть бы запнулась, думаю я. Но она отвечает гладко. Ни на кого не глядя, проходит на место, взмахом головы откидывает назад волосы. Садится. Следующим Лариса вызывает Шелестова. Класс оживляется. Шелестов сильно заикается. Ответ его займёт пол-урока. Спрашивать больше учительница не будет.
– Жи-жи-жи, – заводит обычную песню Шелест, дёргая головой, бледнея и закатывая глаза. Он хорошо учится. Когда не волнуется, почти не заикается. Но у доски не может без заикания.
После истории – урок физики. Если в канцелярии меня ругали, Фаддей обязательно вызовет меня к доске. Но и он не вызвал. После уроков я хожу по коридору. Мы занимаемся во вторую смену. Классы пусты. За окнами темнеет. Пришла уборщица тётя Валя и с ней Маня, жена Дмитрия. Он давно получил паспорт. Продолжает работать на бойне. А Маня поступила уборщицей в школу. Так что их не выселяют из комнаты. Я редко бываю у Дмитрия. Когда водил кроликов, мы часто встречались, теперь во время перемены забежишь к нему ненадолго. Урок вздумаешь пропустить, тоже у него проболтаешь часок. Меня, Лягву и Витьку Маня зовёт на «вы».
– Дмитрий дома, Маня? – спросил я.
– Дома, – кивнула она, и тут открылась дверь канцелярии и выглянул директор.
– Ты здесь, Картавин? – спросил он. – Заходи.
За длинным столом Вера Владиславовна, Лариса Георгиевна. Какая-то незнакомая женщина. Где я видел её?
– Садись, Борис, – сказал директор. – Это Картавин, – подсказал он женщине.
Она кивнула и спросила:
– Это твоя сестра учится в десятилетке?
– Моя.
– Отличная девочка, – сказала женщина, глядя на директора. – А брат каков?
Она взглянула на меня и улыбнулась.
– Брат есть брат, – сказала Вера Владиславовна.
Директор тоже улыбнулся.
Оказалось, что незнакомая женщина – это инструктор райкома комсомола, зовут её Нина Владимировна. Она отлично знает мою сестру и обо мне слышала много хорошего (когда она об этом сказала, я покраснел и уставился в пол, боясь взглянуть на директора). Правда, у меня бывают срывы в дисциплине и учёбе, говорила она. Тут я поднял глаза, почувствовал себя смелей.
– Я знаю и про ваш заговор, когда вы учили уроки и не отвечали, – продолжала Нина Владимировна, – но не об этом речь…
Короче говоря, она сказала, что в школе нашей нет комсомольской организации, её надо создать.
– Как ты смотришь на это дело, Борис? – спросила Нина Владимировна.
– У нас ребята хорошие, – сказал я.
– Вот и чудесно, – сказала она, – мы с тобой познакомились. Завтра ты сможешь прийти в райком?
– В какое время? – спросил я. – Утром или после уроков?
– Приходи после уроков.
– Хорошо.
Все поднялись. Я сказал «до свидания» и вышел. Лягва и Витька ждали меня у Дмитрия.
Дмитрия дома не было. Маня топила плиту, что-то готовила на ней. Лягва курил, Витька листал книгу.
– Что? – встретили друзья меня взглядом.
Стараясь быть спокойным, я рассказал.
– Ах, вот что! – протянул Лягва, – Я думал, беда какая! Что ж, ты пойдёшь в райком? – спросил он.
– А как же!
Лягва подсел к плите, стал подбрасывать в неё дрова. Я понял, ему немного завидно. Не завидно, а скорей обидно: мы друзья, но вызвали одного меня. Очутись я на его месте, мне было бы тоже обидно.
Витька восхитился:
– Значит, в комсомол тебя примут? А потом и я вступлю, правда?
– Конечно, – сказал я, – и Лягва тоже.
– Я ещё подумаю, – сказал Лягва, глядя в огонь плиты, – я, может, в Москву скоро уеду, там вступлю. А здесь что!
Пришёл Дмитрий. Он, как и Витька, вырос. Только у Витьки всё растёт: и ноги, и руки, и шея. У Дмитрия, кажется, выросли одни ноги, а остальное не изменилось. Когда смотришь на него сзади, такое впечатление, будто под штанинами у него ходули. Он мельком взглянул на нас, улыбнулся.
– А, учёные пришли! Я сейчас.
Он сбросил коричневый от крови фартук. Стянул с ног сапоги. Маня унесла всё это в коридор. Я полил Дмитрию на руки из кувшина над тазом, и он умылся.
– Что вас занесло ко мне? – спросил он.
– Так просто зашли, – сказал я, – ты оставил на зиму кроликов?
– А как же!
– Мы порезали, – сказал я.
– Знаю. – Он сел к столу.
– Мы на минутку, – сказал Лягва. – Сейчас уйдём.
Лягва рассказал, почему мы задержались. Маня подала на стол ужин.
– Вы будете кушать, ребята? – спросила она. – Я много наварила. Целый кендюх убухала в чугун. Витя, вы будете? Борис?
Мы согласились. Дмитрий рассказал, как сегодня пригнали быка из колхоза «Молочный». Бык был огромный, злой.
– Быки страшные, – сказала Маня, – у нас в деревне одну бабу ещё при мне бык закатал до смерти. Как набежит на них зык – бяда!
– Не бяда, а беда, – сказал ей Дмитрий.
Маня отвернулась, заторопилась к плите. Дмитрий хоть и не учится в школе, но, пожив в городе, большинство слов произносит правильно, не по-деревенски. Маня до сих пор говорит: «надысь», «бяда», «таво-ентово»; вместо слова «всё» говорит «усусе». И ещё по-всякому выражается, а когда быстро заговорит, волнуясь, не сразу её поймёшь. Дмитрий поправляет жену.
Мы засиделись у Дмитрия. Он рассказал, что на днях на бойне украли коровью тушу. Приезжал из Нового Оскола милиционер с овчаркой, чтобы та по следам нашла вора. Овчарка побегала по двору, заскочила в разделочный цех, схватила огромный кусок мяса, унесла в угол и стала есть. И покуда не съела, самого милиционера не подпустила к себе.
– Голодная была, – сказал Дмитрий, – где там ей искать?
– Так и не нашли кто?
– Нет.
Разговор затронул дела базарные. Поговорили о жуликах. Их развелось много. Судят их в суде с утра до вечера. «Меньше трёх лет теперь не дают, – сказал Дмитрий. – Кило мяса украл на бойне – три года. Ведро картошки выкопал на колхозном поле – три года».
Расходимся по домам в потёмках. Поднялся ветер. Колючие снежинки секут лицо. Возле почты расстаёмся.
Покуда сидели у Дмитрия, восторженное настроение от разговора в канцелярии сгладилось. Но вот я, смахнув с валенок снег в сенцах, вхожу в комнату. Светло, тепло и чисто. Отец за столом шелестит своими бумагами. Стучит костяшками счетов. Поверх очков посмотрел на меня. Спросит, почему я задержался? Нет, не спросил. Раздеваюсь.
– Войска римлян подступили к городу ночью и расположились лагерем, – доносится голос сестры из нашей комнаты.
Выглянула мама из кухни.
– Что ты так поздно, сынок?
– Собрание было.
Сестра умолкла. Это она прислушивается к тому, что я скажу.
– Садись кушать.
Есть мне не хочется. Я наелся у Дмитрия. Но мама почему-то не любит, чтобы я бывал у него. Она уважает Дмитрия, это я знаю. Но когда услышала про женитьбу Дмитрия, всякий раз, как скажу, что был у него, настроение у неё меняется. Ласковые искорки в её глазах гаснут. Верхние веки опускаются ниже, глаза делаются меньше. В них появляется грусть. И возле губ отчётливее обозначаются морщинки.
– Голодный я как волк, ма! – говорю я, вымыв руки и садясь к столу напротив отца.
Он косится на меня. В глазах его замечаю слабую усмешку. Значит, на работе у него ничего плохого не случилось, он в хорошем настроении. Ем суп. Вспоминаю всё, что произошло в канцелярии. Улыбка просится на лицо. Сдерживаю её. Рассказать? Нет, не буду. Пусть ничего не знают. Примут в комсомол, принесу и покажу билет.
– Какие новости у академика? – говорит отец.
– Сегодня не вызывали, – говорю я.
Просто так мы с отцом не беседуем никогда. Он или поучает, или что-нибудь рассказывает из прошлой своей жизни. О чём бы поговорить с ним? Не знаю!
– Спасибо, ма! – говорю я.
Сестра пишет что-то.
– Всё зубришь? – подмигиваю ей. – Давай, давай. А то двойку схватишь!
Она не отвечает. Беру рассказы Чехова, ложусь на кровать. Полежу немного. За уроки приниматься не хочется. Завтра сделаю. Когда я был меньше и, совершив какой-нибудь проступок, каялся перед мамой и она прощала, навсегда прощала, говорила, что не вспомнит об этом проступке, мне становилось легко, весело. Я давал клятвы себе, что не стану больше баловаться. Такое же чувство владеет мной сейчас, оно ещё сильнее прежнего. Читать, лежать не могу. Ухожу на улицу…