Текст книги "Просека"
Автор книги: Владимир Ляленков
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
9
На уроке немецкого языка получаю записочку от Лягвы: «Пойдёшь или нет? Тебя будут ждать. Сегодня там веч-ка». Слово «будут» жирно подчёркнуто. Сижу, думаю, смотрю на подкрашенные брови учительницы, на её вывернутые губы, которые она, объясняя что-нибудь, ещё больше выворачивает. Либо, наоборот, делает так, что они на секунду исчезают во рту. И тотчас, с каким-то хлопающим звуком, рот её раскрывается и губы снова появляются. Говорит она подёргивая головой, стараясь зачем-то откинуть её как можно больше назад. В глаза никому никогда не глядит, как это любит делать Дэнди. Взгляд немки устремлён всегда поверх голов. Она чистокровная немка, как говорит Лягва. Родилась и выросла в Поволжье. Во время войны работала переводчицей.
Эмма Васильевна не любит девочек. Когда они отвечают, она смотрит в окно либо в журнал. Или с равнодушным видом прохаживается между партами. Никогда не задаёт им дополнительных вопросов.
– Вы кончили? – скажет.
– Да.
– Садитесь.
Отвечает ей парень, Эмма Васильевна слушает внимательно. Смотрит в глаза, задавая вопрос. Ждёт ответа и, кажется, мысленно просит: «Ну ответь. Господи, неужели ты этого не знаешь? Хотела поставить тебе пятёрку, а ты еле на четвёрку тянешь». Резко отвернётся, произнесёт этот свой хлопающий звук губами.
– Что ж, садитесь. Сегодня вам «четыре».
Понаблюдав за немкой, я пишу на Лягвиной записке: «Не пойду». Передаю ему. Он приглашает меня вечером в пригород к каким-то девушкам. По его словам, они весёлые и покладистые. Не то что наши школьные гордячки! Собираются там девчата у какой-то Вали. Взрослых не бывает во время вечеринок. И одна девушка, Маруся, знает меня, и я ей якобы нравлюсь.
Я говорил Лягве:
– Покажи мне её.
Он водил меня за город, мы толкались возле чайной у Дома крестьянина. Эта Маруся работает официанткой в чайной. Она рослая, лицо у неё смуглое, как у цыганки. Она показалась мне красивой. Но я сказал Лягве, что Маруся не то. Что именно «не то», я сам не знаю. Сказал это с глубокомысленным видом, думая, зачем я пойду. О чём буду говорить? Допустим, я заявлюсь к ним в компанию, буду казаться весёлым. Лягва говорит, они там выпивают. А когда выпьешь, делаешься развязней. А потом что? Надо будет гулять с ней, с этой Марусей? О чём с ней толковать, я же не знаю её!
И другое. Мне кажется, если я проведу вечер в той компании и наши девчата узнают об этом, они оскорбятся. Да, да. Они же ни в какие компании не ходят. Допустим, узнает Неля Сухорукова, она обязательно обидится и разговаривать не будет со мной.
К Сухоруковой у меня никаких серьёзных чувств нет. Правда, иногда любуюсь ею, как, скажем, любуются картиной, цветком. После того раза, когда целовал её под лестницей, делал это ещё несколько раз. Однажды мы с ней дежурили, после уроков убирали класс. По обыкновению, она смеялась, строила мне рожи. Класс уже заполняли сумерки.
– Ещё хочешь, кривляка? – спросил я.
Она показала язык.
Я крепко обхватил её голову. Раз десять поцеловал в губы.
– Будешь знать, – сказал я, отпуская Нелю. И потом при случае целовал её, будто в отместку за кривляния.
– Господи, Борька, а что, если б увидел кто-нибудь? – сказала она однажды, поправляя волосы. – Что бы подумали?
Я предложил ей: сдадим последний экзамен на аттестат зрелости, уйдём в какое-нибудь укромное местечко и нацелуемся там вдоволь.
– Но и ты будешь меня целовать, – сказал я.
– Договорились! Ха-ха-ха! Договорились!
Вот и всё, что между нами. Это наша глупая и милая тайна.
10
Кроме Лягвы и Витьки навещают меня и другие ребята – одноклассники. Юра Игушин, сын прокурора, Славка Казаченко, его отец работает редактором местной газетки. Казаченко, как Лягва и Витька, может прийти без всякого дела. Возьмёт книжку, усядется на стул под фикусом, просматривает её. Зачитается, спохватится, вспомнив о чем-нибудь. «Эх, – скажет, – ладно!» Махнёт рукой и читает снова. Играем в шахматы с ним. Он лучше меня играет. Но, задумав какую-то комбинацию, не может спокойно сидеть. Закусывает нижнюю губу, исподлобья поглядывает на меня насторожённо.
Я замечаю это и разглядываю его замысел. Он нервничает, грызёт ногти. Если комбинация Славкина увенчается успехом, он громко вскрикивает и заливается торжествующим хохотом.
Нас охватил спортивный азарт. Играем в волейбол, в баскет, упражняемся на турнике, на брусьях. Я среднего роста, Славка выше меня. Он отлично играет в волейбол. И мы с ним всегда пасуемся. После шахмат выйдем во двор. Я устроил во дворе турник. Есть у меня две двухпудовые гири. И одна пудовая. Двухпудовые я притащил в мешке от кирпичного завода, они валялись там под забором. Конечно, я не сразу две притащил. Но кто из ребят пробовал пронести такую гирю в мешке километров шесть, тот поймёт, каково это. Гиря давит в одну точку спины всем своим весом. А ты не идёшь, а бежишь, согнувшись в три погибели. А солнце печёт, пот заливает глаза. Люди смотрят на тебя с удивлением: вот, мол, малый несёт что-то маленькое, но уж больно тяжёлое. Старательный, видно, парень. А увидели б, что у меня в мешке, подумали бы, что я дурачок. Ясное дело, гири были чьи-то. Чьи именно, я думал-думал и не додумался. Унёс одну. Пришёл за второй – спокойно вокруг, забрал и её. Вначале только обеими руками мог выжать двухпудовку. Теперь выжимаю обе сразу левой и правой рукой. От турника, на котором и учусь крутить солнце, от брусьев, гирь, волейбола мускулы вздулись. И я горжусь ими.
Кряхтим со Славкой над гирями. Отец у крыльца качает головой.
– Ох, балбесы, – скажет и вздохнёт.
Умаявшись с гирями, отправляемся к Славке слушать приёмник. Днём обычно родителей его нет дома, и чувствуем мы себя свободно.
Я настраиваю приёмник на маяк. В основном слушаем марши.
…Славка внимательно осмотрел потолок, свои длинные ноги. Усмехнулся задумчиво.
– Да, жизнь – сложная штука, – произносит он. – Есть покурить?
– Ты же не куришь.
– Ладно. Давай.
– Сложная штука, – продолжает он, окутываясь дымом, – твои родители как поженились?
Я рассказываю.
– Ну, у твоих всё просто получилось. А мои знаешь как? Отец поэтом был.
– Поэтом? – перебиваю я. Отца его я знаю.
Внешне он похож на учителя Фаддея Петровича. Образ поэта у меня в голове сложился: это стройный, худой и красивый человек, непременно с длинными волосами. То он в плаще-накидке, как Пушкин, стоящий на берегу бушующего моря. То, как Пётр Первый: на берегу пустынных волн стоит он, дум великих полн. А когда окажется поэт среди простых людей, он только присматривается к ним, прислушивается к рассказам. Начальником он строит разные каверзы, начальники всячески хотят посадить его в калошу. Он хитроумно, весело разыгрывает их, оставляет в дураках и исчезает куда-то.
– Что ж, он и стихи писал? – говорю я, скрывая иронию, ибо отец Славкин никак не похож на поэта.
– Писал. Много писал. Мать говорит, он в молодости ночи напролёт писал.
– Куда же они делись, стихи?
– Не знаю. Видимо, он их сжёг. Я перерыл все бумаги в доме и не нашёл… Мать моя тогда фельдшером работала, – продолжает Славка, – а отец знаешь где жил?
– Где?
– В доме возле библиотеки, в полуподвале. Он заболел, мать лечила его. В комнате у него ничего не было, спал он на полу. И весь пол был уставлен бутылками. Представляешь? Мать тогда одна жила. Забрала его к себе. Вот в эту комнату. Говорит, ночью на руках его несла по улицам. Воображаешь?..
Мать Славкина большая, полная женщина.
Представляю, как она несла Василия Васильевича. Картина вполне реальная.
– Принесла, уложила в кровать. Выходила его, а он исчез через неделю куда-то. Потом приехал и всё писал, писал. Теперь не пишет, – вздохнул Славка.
– Почему же?
– Не знаю. Он говорит, что он бродяга, но его что-то засосало. Ты читал книгу о наследственности?
– Пег.
– Я ещё раз возьму у соседей, дам тебе. Интересно. Внешностью я похож на мать, а натура у меня отцовская. Тебе хочется иногда уехать куда-нибудь?
– Хочется.
– Верно? Без всякой причины, правда?
– Да.
– Но у тебя другое… У тебя желание слабее…
Почему он решил, что моё желание слабее?
У Славки много книг о жизни выдающихся людей. Он любит говорить о Добролюбове, Белинском, о Грибоедове. И всегда толкует о чём-то отвлечённом. Вначале он удивлял меня своими рассуждениями. Теперь нет. Любит шуточки такого рода:
– Слышал, – скажет с хмурым видом, – Персия объявила войну Ирану?
Если не сообразишь, скажешь: «Да ну?» или «Неужели?» – Славка расхохочется. Заливается вовсю.
– Дуня с трудоднями, – скажет, – да это же одна и та же страда!
На крыльце слышатся шаги.
– А-а, прокурорская рожа! – говорит он. – Откеда вы?
Щупленький мальчик с рыжеватыми волосами и веснушчатым лицом стоит в дверях. Ёжик на его голове смочен и аккуратно причёсан. Это Юра Игушин.
– Так, – говорит он баском, – хорошо. Так и запишем, замечательно! Комсомольцы Картавин и Казаченко целыми днями бездельничают, слушают музыку.
Юра чёркает по ладони пальцем, будто записывает.
Мы самодовольно улыбаемся.
– Донесём куда следует.
Юра чёркает на ладони пальцем и садится на диван.
– Где вы все пропадаете? – басит он. – У Крупени был, у тебя, Карта, был – никого нет дома!
Он выкладывает из кармана фонарик, какие-то ключи, батарейку. Будет копаться в этом хозяйстве и разговаривать.
Юра не фантазирует. Он любит свой велосипед. Если не катается на нём, то разбирает, собирает его, прочищает детали. Юрку всегда можно найти в сарайчике. В комнату к себе он не приглашает. Я всего раз побывал у них в квартире, ещё когда только познакомился с ним. Он узнал, что я хожу по вечерам с фонариком, рефлектор у фонарика величиной чуть ли не с фару от мотоцикла. Игушин предложил обменять фонарик на что-нибудь.
– А что у тебя есть? – спросил я.
– Пистолет-зажигалка. Кое-что ещё. Заглянем ко мне. Посмотришь.
Дело было осенью, моросил дождь. Мы вошли. Я впервые увидел прокурора в домашней обстановке. До тех пор встречал его только на улице. Лицо у него рыжевато-сизое, припухшее, глазки маленькие. Смотрит прямо перед собой, ни на кого не обращает внимания. Он сидел за столом, спиной к нам. Я поздоровался тихо, он, должно быть, не услышал и не шевельнулся. Мы прошли в Юрину комнату. Зажигалка-пистолет мне понравилась, я согласился отдать за неё свой фонарь. Уходя, я увидел в коридоре пожилую некрасивую женщину. Седоватые волосы её были растрёпаны, одета она неряшливо. Я подумал, это их домработница.
– Мам, я скоро, – сказал ей Юра, надевая калоши.
Женщина кивнула, ни слова не сказала.
– Юрка, ты куда? – крикнул прокурор.
– Я сейчас. Я скоро.
– Смотри, я жду тебя, – сказал прокурор.
– Он тебя не пускает вечером на улицу? – спросил я, когда мы торопились под дождём к нам.
– А ну его! – отмахнулся Юра. – Почему не пускает? Пускает. Это задачи надо ему решать. Надоело. Он ничего не понимает!
– Какие задачи?
– Обыкновенные! Твоего отца заставляют учиться?
– Нет.
– Он имеет образование?
– Маленькое, – сказал я.
– Седьмой класс он кончал?
– Да нет, – сказал я, – какой там седьмой! Он до революции ещё в деревне учился.
Мы пришли к нам. Я отдал фонарик. Дождь усилился, и мы сели играть в шахматы.
Юра посматривал то и дело на наши стенные часы.
– Пристал с этими задачами, – говорил он, – а сам не хочет решать. И его, и помощника Рулькова обязали сдать экзамены за седьмой класс. Я им пишу, решаю, а всё без толку!
– Почему же? – сказал я. – Почему без толку?
– А! – он отмахнулся презрительно.
Я понял, что он не желает вдаваться в подробности.
А зимой пронёсся слух, будто учитель Баранкин, папаша нашей Баран-киной, подал заявление об увольнении. Будто, как сказала Баранкина, его приглашают работать в Курск. А потом заговорили, что вовсе нет, он не сам подал заявление, а Пава его заставил. Кто-то слышал, задержавшись в школе, как Пава гремел в канцелярии:
– Вы позорите имя педагога! Вы совершили преступление! Думаете, никто не узнает об этом? У него есть сын и жена – и через месяц ученики будут знать об этом!
В канцелярии замолчали. И я представляю, как этот кто-то, слышавший голос Павы, метнулся в какой-нибудь тёмный угол, забился, растопырил вовсю уши и затих. Потом дверь в канцелярию открылась. Из неё выскочил кругленький, пузатенький Баранкин, лицом и фигурой похожий на свою отличницу-дочь. Он держал под рукой портфель. На него наступал сзади разгневанный Пава.
– Школу и без вас хотят некоторые превратить в исправительный дом! – захлёбывался он гневом. – Вы оскорбили коллектив! Учеников! Понимаете ли вы?
Баранкин развёл руками, портфель его упал на пол. Баранкин был смертельно бледен, ничего не говорил, а только моргал. У Павы дрожали губы, крупное лицо его, похожее на лицо римского императора, посинело. Вдруг губы приоткрылись, Пава выпустил воздух, весь обмяк. Слабо махнул рукой и сказал тихо:
– Или уезжайте отсюда, или заберите свидетельства. Печать принесёте завтра.
Баранкин развёл руками:
– Помилуйте, как же я теперь заберу?
Но тут лицо Павы опять надулось, губы задрожали. Баранкин юркнул в дверь. Пава топтался в вестибюле на одном месте, что-то шептал сам себе. Сложив руки на животе, удалился в канцелярию. А этот кто-то, притаившийся в углу, стремглав пересёк вестибюль, вылетел из школы и помчался передавать в лицах своим приятелям всё, что видел и слышал.
А потом все узнали, что Баранкин в годы войны заведовал какой-то семилетней школой. У него были бланки свидетельств об окончании семи классов. Настоящие бланки, отпечатанные в типографии. Пачка бланков. Имелась и печать, настоящая гербовая печать. Уж где он её хранил, сказать трудно. Может, прятал под полом или в сарае в дровах, в земле. Может, на чердаке среди всякой рухляди. Изредка он доставал её. Должно быть, когда домашние ложились спать, он брал чистый бланк, писал на нём какую-то фамилию, имя-отчество. Проставлял оценки, расписывался правой и левой рукой по-всякому. Дышал на печать и придавливал её к бланку. И вскоре тот, чью фамилию он вписывал в бланк, поступал в какую-нибудь контору работать. Сидел там, как говорит мой отец, ни черта не делал или ехал учиться в какое-нибудь заведение, где экзаменов сдавать не надо. А если и сдают, то для формы. Как, например, в нашем сельскохозяйственном техникуме: в первые годы его существования никто не желал учиться в нём. И принимали без экзаменов, лишь бы у тебя было свидетельство об окончании семи классов. Можно понять, почему, несмотря на отсутствие продуктов в магазинах, Баранкин всегда был круглолицым и пузатеньким. Может, бланков этих у него целый чемодан. А печатью с утра до вечера шлёпай, с ней ничего не сделается. Смазывай, дыши на неё – и только. Теперь жизнь наладилась в городе: за хлебом не давятся в очередях. Карточки отменили. Белый хлеб продают. И Баранкин прикрыл свою лавочку. Но, как говорится, шила в мешке не утаишь. В один из зимних вечеров Баранкин прогуливался вечером в городском саду. И помощник прокурора Рульков в этот вечер тоже вышел в сад со своей злой овчаркой, которую держит во дворе на цепи. Я не видел, как они встретились, не слышал их разговора. Но приблизительно представить это можно. Я знаю: Баранкин не любит общества; ставлю сто против одного, что, едва увидев помощника прокурора, Баранкин решил улизнуть из сада. Но это ему не удалось. Хотя они не здоровались никогда, потому что не были знакомы, Рульков вдруг сказал:
– Добрый вечер, Владимир Николаевич! Хорошая погодка сегодня, правда?
Баранкин вздрогнул, поперхнулся, похлопал глазами. Что-то пробормотал в ответ.
– Не бойтесь, она не кусается, – весело сказал Рульков. – Фу, Рэкс, фу!
И Рэкс его сел, загородив дорогу Баранкину.
Они молчали. Рульков достал портсигар, закурил. Улыбаясь, предложил папиросу учителю.
– Спасибо, я не курю, – сказал Баранкин.
– Никогда не курили? – сказал Рульков.
– Никогда.
– Завидую. Я вот хочу бросить и не могу.
Баранкин что-то промычал невнятно, а Рульков сказал, озираясь:
– Хорошо как! Тихо, спокойно вокруг! А несколько лет была здесь война. Бомбили, стреляли. Люди голодали, умирали. Тишина всегда напоминает мне войну, Владимир Николаевич. Простите, вы в каких войсках служили? – вдруг спросил Рульков.
– Я штабным работником был, – сказал Баранкин.
– До Берлина дошли?
– Нет. После ранения в сорок третьем меня по чистой списали.
– И вы сюда приехали?
– Да, – кивнул Баранкин.
– Значит, вы старожил.
Они прошлись немного вместе. Рульков сказал:
– Скажите, Владимир Николаевич, а вы не знали здесь такого Кононова Александра Архипыча, сын его работает в «Заготзерне»?
Может, он и не так спросил, но сути это не меняет.
– Не знаю, – ответил Баранкин.
– А сына его знаете?
– Нет.
– Ну, он же учился у вас! – сказал Рульков. – Вы же тогда заведовали четвёртой семилеткой?
– Да.
– Забыли вы! – засмеялся Рульков. – И Мерцалов у вас получил свидетельство. Помните его?
И тут Баранкин всё понял. Его прошиб пот. И язык у него отнялся.
Короче говоря, вскоре прокурор Игушин, Рульков и ещё кто-то получили свидетельства, отослали их куда требовалось. Но, к несчастью своему, они уже год до этого занимались с учителями. По вечерам в одной из комнат прокуратуры. Роно обязало учителей в порядке общественной нагрузки. Получив свидетельства, ученики заленились окончательно, вообще перестали посещать занятия.
И беда ещё в том, что заведующий роно уговорил поработать немного Фаддея Петровича, потому что школьные учителя сильно загружены. Фаддей Петрович согласился. Каждый вторник и четверг приходил к девяти часам вечера в прокуратуру, учил этих важных людей. Когда же они, один за другим, перестали появляться в импровизированном классе, Фаддей Петрович отсиживал положенное время, кашлял, курил, выглядывая в дверь, – не идут ли? Потом к нему повадилась прокуратуровская уборщица Настя. И они подолгу беседовали.
– Зачем же вы ходите сюда? – спросила его однажды Настя. – Чего ждёте тут?
– А мне что, – сказал Фаддей Петрович, – мне роно платит за часы.
– А-а! – сказала Настя. – Тогда-то что! Давайте чаю попьём – их всё одно не будет!
– А вдруг? – сказал Фаддей Петрович. – Придут, а меня нет. Нехорошо.
– Не придут! – крикнула Настя. – Я знаю! Я слыхала нынче. Убиралась в кабинете Игушина, а он и говорит Рулькову, смеясь: «Слушай,
Пётр, Настя докладывает, этот математик-физик каждый четверг и вторник ждёт нас!» А Рульков ему: «Пусть ждёт, если ему делать нечего». А Игушин: «Неудобно всё-таки». – «Что ж, пойти сказать, чтоб не ходил? – говорит Рульков. – Сказать, что мы закончили учёбу и сдали экзамены?» – «Да нет», – говорит Игушин. И обозвал вас неприлично, – добавила Настя.
– Неприлично? – спросил Фаддей Петрович. – Как же?
Как его обозвал Игушин, я не знаю. Когда мы узнавали у Фаддея Петровича подробности, старик на этом месте своего рассказа умолкал. Хмурился. Настроение у него портилось. Он выпроваживал нас. Словом, обида засела в нём. Он расспросил учителей. И задумался. Как отомстить за обиду? Несколько вечеров писал что-то. Потом снёс на почту штук пять конвертов. Отослал их заказными письмами. А вскоре заваруха и началась. Понятно, в городе никто и не узнал бы об этом, всё осталось бы шито-крыто, если б Фаддей Петрович был моложе, имел бы семью и работал бы сам. Ему б и в голову не взбрело воевать хотя бы с одним Рульковым! Обо всём таком я и понятия не имел прежде. Правда, ходили слухи всякие, что, мол, там-то так вот получилось. А вот там этак. Но всё это случилось где-то. Болтовни и сплетен всяких наслушаться было можно вдоволь. И вдруг у нас в Петровске, под носом, случилось нечто невероятное.
Сначала мы навострили уши. Стали присматриваться.
На уроке немецкого языка Лягва вдруг поднимает руку.
– Что вам, Лягвин?
– Эмма Васильевна, за что увольняют учителя Баранкина?
Немка пожимает плечами:
– Вот уж, чего не знаю, того не знаю. Баранкина, разве отец увольняется?
– Я ничего не знаю, Эмма Васильевна.
Окружаем в коридоре физика. Он отнекивается.
Паве положили записочку на стол. Он прочитал, помолчал. Мы ждали ругани.
– Ребята, – сказал он спокойно, – есть вопросы, на которые я, как педагог, не считаю нужным отвечать. И прошу вас оставить учителей в покое.
Мы оставили их в покое. Уши у нас подросли, зрение обострилось. Зачастил в школу Фаддей Петрович. Не снимая своего пальто с облезлым воротником, просеменит в канцелярию, побудет там минут двадцать и уйдёт. Зачем приходил? Нагрянули в гости к Дмитрию. Дмитрий зовёт учителя просто дедом.
– Натворил дед чего-то, – говорил Дмитрий, – но не признается. Его к прокурору вызывали. Спросите вы его. Может, вам скажет.
– Отстаньте, – сказал нам Фаддей Петрович сперва, – мне не до вас. Володьку жалко, а то б я им не такую свинью подложил.
Он в коридоре держал огромного кролика за уши. Коридор освещала лампа.
– Откройте-ка вот эту клетку, – сказал он.
Я открыл. Он всунул туда кролика и захлопнул дверцу.
– Какого Володьку жалко? – спросил я.
– Вашего Баранкина Владимира Николаевича. Какого! Я защищаю свою честь! – крикнул он. – Меня оскорбили, и наношу ответный удар, и тут, оказывается, я подлец, подкопался под Володьку! Клянчит он, клянчит его жена, господом богом молят отказаться от своих слов! А я про него ничего не говорил! Я и не знал, что он преступник, торгует свидетельствами!
Фаддей Петрович думал, что мы в курсе дела. Завёл нас к себе, усадил на кровать. Около часа доказывал, что он ничего не знал о проделках Баранкина. Он написал только про своих горе-учеников, которые как-то кому-то умудрились сдать экзамены. А он сидит часами в прокуратуре, ждёт их. Они же смеются над ним, оскорбляют его за глаза.
Фаддей Петрович кричал долго, и мы узнали всю эту историю.
Дома известие моё встретили молчанием. Мама посмотрела на отца. Тот покашлял, взял газету.
– Ну и что? – сказал он, потому что я уставился, ожидая реакции на мои слова.
– Как – ну и что! Разве ты не понимаешь, что теперь будет?! Странный ты человек, пап! Сегодня мы узнали, завтра вся школа, потом весь город!
– Не кричи, Боря, – сказала мама.
– И тебя это не трогает? – удивился я.
– Принеси хлеб, – сказала она, – и чистую тарелку. Ту, с голубыми цветочками.
На кухне я задержался.
– Что за мерзость! – тихо сказала мама отцу. – Ты ничего не знал об этом?
– Нет. Откуда мне знать?
Я принёс хлеб, тарелку. Мама налила супу.
– Что ж ты скажешь на это, ма? – спросил я, глядя в тарелку.
– На что?
– Про то, что я рассказал.
– Всё это, может, и не так, Боря. Мало ли что Фаддей Петрович вам скажет. Ты помалкивай об этом.
– Как – помалкивай?
– Где работает этот Фаддей Петрович? – спросил отец.
– Нигде, – сказал я. – Он на пенсии.
– А-а, – отец зашелестел газетой.
Утром, до начала занятий, мы припёрли в угол Юру Игушина.
– Честное комсомольское – ничего не знаю! – взмолился он. Глаз его прищурился хитро. – Тэк-с, тэк-с, – проговорил он весело, чего я никак не ожидал, – ежели это правда, задам я ему перцу! То-то он не пристаёт ко мне с задачками!
– Юрка, что ж ему за это будет? – спросил я после.
– Кому?
– Отцу?
– Да ничего! – беспечно ответил Юрка. – Уладят всё это. Заставят их экзамены сдавать. Он ещё походит за мной!
Баранкин уволился из школы, уехал в Курск. Семья его пока здесь.
С Юркой мы вместе готовились к экзаменам за девятый класс и неделю назад сдали последний.