Текст книги "Не верь тишине (Роман)"
Автор книги: Владимир Овецкий
Соавторы: Вячеслав Ярыкин
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
21
Ждала беды Матрена Филипповна и дождалась… Ночью, с тайной радостью слушая затихающие шорохи телеги, увозящей незваного постояльца, она благодарила бога за то, что все обошлось благополучно. Правда, жалко было Таисию, но жалость оказалась недолгой: может, оно и к лучшему.
Поворочавшись на жаркой пуховой перине, переворошив волнения минувших дней, она уснула, предвкушая светлое пробуждение, а затем и день, освященный праздничными приготовлениями. Но поторопилась откреститься от волнений.
Матрена Филипповна возвращалась из церкви совсем успокоенная и умиротворенная. И воздух казался чище, и кулич потяжелее, и люди улыбчивее и добрее. Она подходила к дому, прикидывая в уме, как ужать домашние хлопоты, чтобы выкроить часок-другой для отдыха перед всенощной.
В приятной задумчивости вошла во двор и хотела закрыть дверь в воротах, как услышала негромкие твердые слова:
– Не спешите!
Из дома напротив, быстрыми шагами перебежав дорогу, к ней приблизились трое. Не дав опомниться, один из них, невысокий, с ежиком волос, спросил торопливым полушепотом.
– Где раненый? Он один?
У нее потемнело в глазах, подкосились ноги. Страх цепко схватил за горло.
– Отвечайте! – нетерпеливо требовали от нее.
– Нет… Никого нет… – с трудом выдохнула женщина и, чтобы не упасть, присела на крыльцо: двор качался и плыл.
Двое осторожно вошли в дом. Осмотрели сарай, сад, слазили на чердак. Потом ее о чем-то спрашивали, грозили, уговаривали, но она была в таком состоянии, когда человек видит, слышит, но не понимает. Откуда-то выехал скрипучий тарантас. Матрену Филипповну усадили в него и увезли под взглядами перепуганных соседей. В комнате, куда ее поместили, сидели две женщины, которые не проявили к ней ни малейшего интереса.
Наступил вечер, потом ночь. В камеру вместе с лунным светом прокрался колокольный звон. Слушая его, Матрена Филипповна беззвучно плакала. Утром ее привели к начальнику милиции.
– Ну-с, гражданка Толстошеева, намерены вы говорить или нет? – спросил Прохоровский, едва она уселась на краешек табуретки, неловко поджав под себя ноги.
– Да-да, ваша милость, – с торопливой готовностью закивала головой Матрена Филипповна и попыталась улыбнуться.
– Давайте условимся: я не «ваша милость». Это во-первых. Во-вторых, со вчерашнего вечера вам задают один и тот же вопрос: «Где раненый?»
– Батюшка, не погуби! Не погуби, родимый! Перепугалась я! Со страху язык отнялся!
– Никто вас губить не собирается, – поморщился от ее причитаний Прохоровский. – И бояться нас нечего.
– Люди-то всякое болтают. Такие страсти…
– Успокойтесь. Вот так… А теперь рассказывайте.
– Увезли Мишку-то, прошлой ночью увезли, – заспешила Матрена Филипповна. – Папаша его, Карп Данилыч. Приехал и увез. А куда, не ведаю.
– Вот и надо было вчера обо всем рассказать. Н-да… А в каких вы отношениях с Митрюшиными?
– Ни в каких особенных.
– Что ж он тогда приют у вас нашел, а не у родителей?
– Так за то я, батюшка, Тоську и ругала, – почти обрадовалась Толстошеева, чувствуя, на кого можно перевалить груз вины. – Это племянница моя, сирота. Погорельцы они, с Рязанской губернии. Пришла сюда с матерью. Да мать недолго протянула…
– Значит, это Таисия, племянница ваша, привела раненого? – уточнил Сергей Прохорович.
– Она! Опять же ночью. Постучал кто-то в окно. Я говорю – не открывай! Не послушалась, приволокла его, бугая, а он весь в крови, сердешный. И она за им, окаянным, – поправилась Матрена Филипповна, опасливо глядя на начальника милиции, – так ухаживала, так ухаживала. Любовь промеж ими… Паренька вашего жалко, – вздохнула она.
– Какого паренька? – недоуменно поднял брови Прохоровский.
– Яшку Тимонина. Тоська-то и ему глянулась. Вроде девка неприметная, а поди ж ты, – не без гордости сказала Матрена Филипповна, помаленьку успокаиваясь. Начальник уже не казался ей таким страшным, а разговор не таил в себе опасности. Сообщение же о Яше, по всему видно, очень заинтересовало его, и она, не скупясь на краски, рассказала о том, что знала, видела и слышала. И хотя запас ее был недостаточно богат, пополнила его за счет воображения, предположений и догадок…
– Хорошо, вы свободны, – сказал Прохоровский. – Однако попрошу вас из дома не отлучаться, может быть… понадобитесь.
«Век бы тебя не видеть», – подумает через несколько минут Матрена Филипповна, вспоминая пережитое. Но это будет позже, а сейчас здесь, в комнате, она не могла поверить счастью, что так легко отделалась.
Толстошеева не понадобилась. Начмил имел в виду привести ее для очной ставки на тот случай, если Карп Данилыч от всего откажется. Но дом Митрюшиных оказался на запоре. Соседи заявили, что утром они куда-то уехали. Куда? Верно, в гости. Сегодня праздник.
Прохоровский прошелся по кабинету, остановился у окна. На улице какой-то парень в лихо заломленной фуражке энергично растягивал гармонь с цветастыми мехами и что-то пел. Слов не разобрать, но по тому, как дружно смеялись окружавшие гармониста ребята и девчата, видно было, что песня доставляла удовольствие.
«Частушки, что ли?» – с неприязнью подумал Прохоровский. Зудила мысль о Митрюшине. «Паренька вашего жалко», – вдруг вспомнились слова Толстошеевой, и снова наползли подозрения. «А может быть, Тимонин – враг, коварный и хитрый? Да! Скорее всего так оно и есть. Так проморгать! А все кузнецовские разговоры. Хватит, пора принимать решительные меры!»
Он вызвал Сытько, приказал отыскать Тимонина и под любым предлогом привести в милицию. Когда Сытько свернул с широкой Вознесенской улицы в Николаевский тупик, он столкнулся с Яшей. Тимонин вышел из-за навалившегося на забор старого тополя и загородил дорогу:
– Хорошо, что я тебя встретил, Максим Фомич!
Яша затащил Сытько в тень тополя и заговорил торопливо:
– Нашел я Мишку Митрюшина! Надо скорее привести наших!
– Вот ты и иди, а я покараулю, – ответил Сытько, радуясь тому, как складно получается: и приказ начальника милиции выполнит, и хозяина дома предупредить успеет.
– Нет! – решительно отказался Тимонин. – Я тут останусь. Один раз я его уже упустил!
– Перед Прохоровский выслужиться хочешь! – с трудом скрывая злую досаду, произнес Сытько.
Яша с удивлением взглянул на него:
– Не в этом дело. Иди, Максим Фомич, торопись.
Сытько послушно заспешил по улице, но свернув в ближайший переулок, остановился в тяжелом раздумье: чьего гнева больше бояться – начальника милиции или Трифоновского? Сомнения оказались недолгими: «С Прохоровский я, бог даст, сумею уладить, а вот Ванины дружки шутить не будут». И задними дворами вернулся к дому церковного старосты Еремея Фокича.
Здесь был не только Миша, но и Трифоновский с друзьями.
Сытько торопливо рассказал ему о Тимонине.
– Угостить Яшку надобно, да хорошенько, до неразборчивого состояния. Спрятать где-нибудь, а дружкам да начальникам его сказать, что пил да гулял казак удалой с Ваней Трифоновским да с Мишей Митрюшиным. Пока суть да дело, Мишаня и совсем на ноги встанет, – сказал хозяин дома.
– Поверят ли? – усомнился Ваня.
– Как не поверят? Поверят! Все мы люди, все мы человеки, – усмехнулся Еремей Фокич. – Вот ежели, к примеру, сказать, что сосед подарил мне лошадь, – не поверят, а ежели сказать, что эта лошадь меня лягнула, – поверят.
– Ох и хитер же ты, дед! – восхищенно покачал головой Трифоновский.
– Да уж не обидел создатель, – скромно ответил Еремей Фокич.
На том, может быть, и порешили бы, но молчавший до этого Сытько несмело произнес:
– Навряд ли, Ваня, хитрость та получится: Яшка непьющий, а коль и напоите его силой, он завтра проспится и свое гнуть опять начнет.
– Что-то не пойму я тебя, ми-ли-цио-нер, – медленно, врастяжку сказал Трифоновский. – Ты что, смерти своего товарища хочешь? А ведь Яшка мой дружок был и подлости мне никакой не сделал, и чтоб, значит, я его своими руками, а ты в стороне? А потом, может, и меня так же продашь?
Максим Фомич не мог произнести ни слова, завороженный холодно застывшими глазами Трифоновского, а церковный староста заторопился:
– Пойду я, сынки, вы уж тут без меня… Пойду Мишаню травкой попою, бог даст завтра-послезавтра и подымется… В травке-то земной великая сила.
– Ну да ладно, – продолжил Ваня, не обращая внимания на бормотание старика хозяина, – час твой, видно, еще не пришел. Ступай и задержи своих барбосов насколько можешь, а мы пока подумаем, что дальше делать.
Сытько выскочил из дома, а Трифоновский уткнулся взглядом в деревянный стол, уставленный бутылками, стаканами и тарелками.
За стеной в соседней комнате слышались невнятные голоса, они то затихали, то набирали силу, словно споря о чем-то. «Жужжат, жужжат, как жуки, с озлоблением подумал Ваня. – Все чего-то копаются, ищут, выискивают и не догадываются, что ищут-то в дерьме! И все мы – дерьмо! И ведь живем зачем-то! Кто знает, зачем? Никто!.. Нет, пожалуй, Яшка знает. Надо у него спросить. И спрошу!»
И эта мысль показалась ему сейчас самой важной и значительной. Он громко крикнул своих людей и приказал «аккуратно взять» Тимонина.
– Но чтоб без шума и ни один волос с головы не упал!
Те понимающе кивнули.
22
Город не хотел просыпаться. Не хрипели фабричные гудки, не шелестели сиплыми ото сна голосами улицы и переулки, не тонули в рассветном сумраке шаги сотен ног. Никто не спешил на смену.
Никанор Дмитриевич, тревожно взволнованный, вышел на улицу. Воздух был свеж, душист и мягок. Кукушкин зябко передернул плечами, но возвращаться, чтобы накинуть пальто, не хотелось. «Заткнули попы за пояс!» – поморщился Кукушкин, прислушиваясь к тишине. Два маленьких окна наполовину вросшего в землю дома следили за уходящим хозяином подслеповато и грустно, как старый, выбившийся из сил дворовый пес.
Сколько лет мечтал об этом доме отец Кукушкина. В то время некоторым улыбалась судьба, они строились. Через три-четыре года за забором шелестел сад, цвел огород, мычала и кудахтала живность. Фабричные превращались в полурабочих-полукрестьян.
Решил строиться и Дмитрий Никанорович Кукушкин. Едва сводя концы с концами, он копил по копейке, держал семью впроголодь, сам иссыхал на глазах.
«Изведешься совсем, – говорила ему жена. – Пошто нам дом, коли помрешь!» – «Ничего, – отвечал, – сдюжим. В казарме что за жизнь, могила краше нашей конурушки! А дом построим – сами себе хозяева! Тогда, бог даст, подлечусь».
Он заходился в кашле, отплевываясь кровью, и надежда жухла, как трава под октябрьскими заморозками. Отдышавшись-отлежавшись, Кукушкин успокаивался, забывался – и продолжал копить. И построился.
Дом получился приземистый и неказистый. Но все-таки это был свой дом! Без клопов, без бурлящих днем и ночью коридоров, с забором, воротами и синими наличниками.
Сияли от счастья отравленный ядовитыми парами красильщик Дмитрий Никанорович и полуоглохшая ткачиха Полина Матвеевна.
Прошло новоселье, и Кукушкин остался один на один с новыми заботами и старыми болезнями, маленькими выгодами и огромными долгами.
До полного изнеможения бился с ними Дмитрий Никанорович, но пришел срок выплаты долгов, бросился он в ноги к хозяину: «Не погуби, батюшка Тимофей Силыч, смилуйся!».
«Что ты, голубчик, побойся бога, – усовестил Лузгин. – Или мы супостаты, или ты у меня на фабрике, почитай, двадцать годков не оттрубил! Потерплю еще годок… А ты сына на фабрику приводи, хватит ему по улицам без толку гонять… Сколько ему? Десять! А ты говоришь „малой“. Не малой, самый аккурат. Кличут-то как? Никанором? В честь деда, что ли? Ладно, ступай да сына приводи, дело я ему подберу подходящее…»
Задохнулся в долгах Дмитрий Никанорович. Вскорости пришла очередь Полины Матвеевны. Никанор познакомился с удивительными людьми, пошел другой, не отцовой дорогой.
Теперь Никанор Дмитриевич считал себя опытным и закаленным большевиком, знающим, что нужно сделать сегодня, и уверенным в дне завтрашнем. Однако в последние недели все складывалось не так, как думалось.
Кукушкин шагал к фабрике не представляя, что его там ждет, но и оставаться дома не мог. Улица понемногу оживала. Выбежала, весело позванивая ведрами, заспанная девица, мелькали во дворах и окнах суетливые хозяйки. Трубы курились белесым дымком. Возле фабрики он еще издали увидел толпу рабочих. Кукушкин повеселел.
– Здравствуйте, товарищи! Почему ворота закрыты?
– Некому открывать! Ключи у Лавлинского.
– Не у управляющего, а у самого Лузгина!
Все закричали разом и бестолково.
– Тише, товарищи, – попросил Кукушкин. – Пусть кто-нибудь один.
Вперед вышел пожилой рабочий.
– Дело, стало быть, Митрич, такое. Пришли мы, как договорились на митинге, а ворота, сам видишь, заперты. Мы в контору, а там Лавлинский. Нет, говорит, дозволения хозяина на фабрику вас пускать. Поприжали мы его, он и признался, что ключи сам хозяин теперь держит.
Рабочие опять зашумели.
– Решаем так, – Никанор Дмитриевич поднял руку, призывая к тишине. – Ждите меня здесь, я сам схожу в контору.
И вот знакомые коридоры, двери. Когда-то он входил сюда со страхом, потом с верой в господскую доброту и справедливость. Теперь в нем не осталось и следа от детской робости и юношеской наивности. Все комнаты, кроме одной, были на замках. Кукушкин вошел. Лавлинский, коротко взглянув на него, продолжил чтение каких-то бумаг.
– Вы не находите странным, Герман Георгиевич, что сейчас, когда рабочие сами изъявили желание работать, вы их не пускаете на фабрику, в то время как в прежние времена тянули из них последние жилы.
– В прежние времена, – спокойно ответил Лавлинский, – вы бы не позволили себе вот так бесцеремонно входить сюда.
– Возможно, но это не моя вина: разучил меня Туруханский край правилам хорошего тона.
– Что вам угодно? – Лавлинский встал.
– Ключи! От ворот, от производства, от котельной!
– Для вас в них нет сейчас никакой необходимости, – все так же спокойно ответил Лавлинский, с иронией подчеркнув слово «сейчас».
Кукушкин, словно не заметив этого, негромко произнес:
– Когда я сюда шел, не знал, какое дать объяснение вашему поведению, теперь знаю – контрреволюция и саботаж!
– Что ж, – помедлив секунду, сказал Лавлинский, – пойдемте на фабрику. Однако эта экскурсия ничего не изменит. – Он вышел из-за стола и направился к двери.
Когда подошли к рабочим, управляющий громко, чтобы все слышали, обратился к Кукушкину:
– Я думаю, мы сначала пройдем на территорию вдвоем. Вы все осмотрите, сделаете выводы, а потом расскажете, – он сделал маленькую паузу, – товарищам.
Никанору Дмитриевичу предложение не понравилось, хотя рабочие одобрительно зашумели: «Ступай, Дмитрич, погляди. Мы здесь постоим. За нами дело не станет!»
Отсутствовали они минут двадцать. Никанор Дмитриевич вернулся озабоченный и помрачневший, подошел к напряженно ждущей толпе.
– Товарищи, – было видно, что ему трудно говорить, но он пересилил себя. – Товарищи, сегодня мы не сможем работать. И завтра, и, видимо, послезавтра… На фабрике нет сырья и топлива…
И среди недоуменной разноголосицы вопросов «как?», «почему?» со звонкой обидой прозвучало:
– Чего ж тогда митинговали? «Ломай традиции, защищай революцию!». Вот и защищай… Баламуты!
Впервые за многие годы Кукушкин растерялся.
Ему хотелось объяснить людям, что, обращаясь к ним с горячими словами призыва, он не думал о таких прозаических вещах, как сырье и топливо, но в этом только его вина, и этот случай не должен бросить тень ни на одного члена партячейки, ни тем более на Советскую власть, как того хотят лузгины, лавлинские и иже с ними. Но в горле застрял комок, который не удавалось проглотить…
А Лавлинский стоял в стороне с видом человека, который все понимает и даже сочувствует. Но именно сочувствие унижало более всего!
23
О монахинях Ферапонт Маякин узнал утром.
Проснулся он от глухого звона чугунов и ухватов, от злого ворчания жены.
– Знай себе дрыхнет! Мать с отцом спалят, а ему хоть кол на голове теши. Власть называется… В постели только и хозяйничать…
– Что чепуху мелешь?
– Торф, сказывают, кто-то поджег. Денно и нощно горит. А до мамани с папаней рукой подать. – Жена повернулась к нему и посмотрела так, будто он устроил пожар у родительского дома.
Ферапонт встал. Заскрипели старые прохладные половицы. Вышел в сени, с наслаждением выпил ковш воды, другой опрокинул на шею, долго фыркал и стонал. Малость посвежевший и взбодрившийся вернулся в избу, присел к столу.
– Так что там насчет пожара? – спросил с ленцой.
– А то! – Евдокия с грохотом поставила на стол чугун с парившей картошкой. – Лучше навестил бы родителей! Власть-то, она от тебя никуда не убежит. А убежит – может, и лучше!
– Ты чего это?! – сурово посмотрел на жену Ферапонт.
– Боязно, – присела она на скамейку.
На него тоже изредка накатывалось тревожно-тоскливое волнение, но ответил он с небрежностью:
– Чего там еще выйдет! Мы и сами с усами.
– Молчал бы… Не слыхал ведь, что монахини говорят…
– Ну и что, – сказал он, вяло пережевывая картошку, не ощущая ни ее жара, ни запаха, ни вкуса.
– А то, – заторопилась жена. – Днями в монастыре умерла Серафима-мученица. Так перед смертью видение ей было. Будто бы конец света близок. Отступление от веры получилось, и во всем антихристы виноваты, надо их поубивать всех до единого! Когда, говорят, колокола в округе зазвонят, собираться надо в рать и громить вероотступников да жечь Советы. Так и сказывают, вот те крест!
Евдокия еще что-то говорила мужу, но он уже не слышал, напряженно думая о своем. Когда жена, горячо отговорившись, умолкла, сказал:
– Собирайся. Поедешь с детьми к отцу. Поживете там до поры до времени. А пожара не бойся, погасили.
Евдокия посмотрела на него, взъерошенного и сердитого, спросила:
– А ты?
– Помилуй бог детей да жену, а сам я как-нибудь проживу, – кисло улыбнулся Ферапонт. Потом добавил: – Я в город подамся, разузнать там кое-что надо, а за домом присмотрю, не волнуйся. Да и зариться тут не на что, не нажили. В общем, поезжай, весточку подам, случится оказия, а может, и сам вскорости наведаюсь.
– Боишься? – тихо спросила она.
– Боюсь. Не знаю чего, а боюсь. Давеча милиция приезжала, ну после банды, и сам начальник с ними. Чего проще – нас выручать приехали, а я и тут испугался. Аж противно, до чего жизнь довела!
Маякин скрутил по обыкновению тугую и аккуратную козью ножку, прикурил угольком, покрутил в пожелтевших пальцах черно-красный кусочек и бросил в печку. Жена следила за ним жалостливыми глазами.
Ферапонт уехал первым. Сборы оказались недолгими: через полчаса высохшая за зиму лошаденка запылила по ухабистой узкой Дороге. Уныло потянулись почерневшие избенки, крытые где взъерошенной соломой, где замшелой дранкой. Подвода миновала небольшой пруд, за которым, брезгливо сторонясь крестьянских домишек, высились пятистенки зажиточных хозяев. Но и среди них спесиво выделялся крытый железом огромный дом мельника Маякина. На бугре стояла ветряная мельница, одна на всю округу. Крылья ее застыли с прошлой осени. За деревней тянулось гибкое русло Клязьмы, а еще дальше – лес, густой и тревожный.
В детстве он страшился хмурой прохлады дубрав и ельников, буреломов и чащоб, но, когда подрос, понял: гораздо страшнее любого лешего, опаснее всякого зверя люди, избравшие лес своим пристанищем. Не встречайся с ними на одной дороге, не попадайся на глаза. Вон мельника как попотрошили!
Знал Ферапонт, чьих это рук дело, и думал с удивлением, почему еще ходит по земле. И который раз ругал себя за согласие председательствовать: с его ли характером!
«Не робей, – галдели мужики на сходе. – В грамоте ты мастак, деревня – не губерня, невтерпеж будет – поможем». И уговорили-таки! И какой ни была его власть, шли к нему люди, ждали от него помощи. Но ему бы самому кто разъяснил вот, к примеру, Декрет о земле. Читай да радуйся, получай кормилицу безо всяких выкупов, паши, сей, сколько в руках силы есть. Не для кого-то, для себя. А где взять семена? Пусты закрома у бедноты. И получается: земли много, а семян что у хомяка в зобу.
Лес заметно прорежился, стало больше простора, неба. Колея сделала замысловатый поворот и вывела на бугристое поле, за которым показался город. Ферапонт уселся поудобнее, гикнул на лошаденку. Она прибавила шаг, но лишь на минуту. Потом опять поплелась, вздергивая хвостом и так напрягая голенастые ноги и худой круп, будто тащила за собой многопудовый воз, а не пустую повозку. Маякин вздохнул: ему было жаль лошадь, жену, сыновей, себя, земляков, обессиленных и мятущихся.
Повозку оставил у знакомого на окраине, сам зашагал к центру. Кругом валялись огрызки моченых яблок, цветная яичная скорлупа. Крепко пахло самогоном. В парке звенела медь оркестра, мелькали карусели. Обыватели веселились, шумела торговая площадь. Всю зиму наглухо забитые трактиры, кабаки и «монопольки» теперь широко распахнулись. «Понедельник – похмельник, вторник – повторник», – подумал Маякин, поднимаясь на второй этаж Совета. Дверь в комнату председателя была плотно закрыта. Перед ней сидела молодая рыжеволосая девица.
– Мне бы к товарищу Бирючкову, – вежливо попросил Ферапонт.
– К нему нельзя, он занятый, – ответила девица.
– Так ведь и я к нему не чаевничать.
– Подождите.
– Сколько ждать-то? – обиженно спросил Маякин.
Но девица не ответила. Ей тоже было обидно: за окном веселье, шум, гулянье, а ты сиди тут как проклятая. А эти все ходят, ходят… Она покосилась на невзрачного мужика, его полотняные штаны, заправленные в сапоги, мятый суконный пиджак, землистого цвета рубаху и отвернулась, с завистью подумала о Лизавете, которая свое в этом веселье не упустит.
– Сколько ждать-то? – опять повторил Ферапонт. И попросил: – Может, скажешь ему, что пришел, мол, Маякин из Демидова. Он знает.
К его удивлению, девица поднялась и пошла к Бирючкову. «Мается», – смекнул Ферапонт.
Из кабинета председателя громко раздалось: «Заходи, Маякин, заходи!»
У Бирючкова сидел средних лет седой мужчина со злыми глазами. У председателя было усталое, глубоко иссеченное ветвистыми морщинами лицо.
– Познакомьтесь. Кукушкин Никанор Дмитриевич, председатель фабкома лузгинской фабрики, член нашего исполкома. Большевик, – добавил Бирючков.
– Будем знакомы, – прогудел Ферапонт, с пристрастием разглядывая Кукушкина.
Тот энергично пожал руку и повернулся к Бирючкову, продолжая разговор.
– Я тебе еще раз говорю: Лавлинский это нарочно подстроил, чтобы всех нас дураками перед рабочими показать! Вот, дескать, смотрите, любуйтесь, кому фабрику доверяете: сразу неразбериха и путаница. Он меня, мерзавец, потому и на фабрику повел, чтобы я потом перед всеми… будто голый… Ладно, пойду. – Кукушкин поднялся. – Соберу партячейку, обсудим, что делать дальше.
– Вот это другой разговор. – Бирючков удовлетворенно кивнул, – Потолкуйте с народом, объясните ситуацию.
Никанор Дмитриевич ушел, они остались одни. Бирючков не торопил. Маякин не знал, с чего начать: слишком много всего накопилось в душе. Наконец распрямился.
– Ответь мне сразу: надолго Советской власти хватит или нет?
– Что? – Бирючков вскинул на него потемневшие глаза.
– Я говорю, – упрямо повторил Маякин, не отводя вопрошающего и взволнованного взгляда, – что ежели надолго, то почему не изничтожите всяких там… кто новой жизни поперек дороги стоит, а коли ненадолго, то чего тогда кашу заваривать?
– А почему ты Меня об этом спрашиваешь? У себя спроси, ты ведь тоже Советская власть.
– Коли знал, не стал бы тебя допытывать и лошадь за столько верст гонять, она ведь хоть и плохонькая, да своя… И не гляди на меня так. Был бы враг – не пришел. – Он полез за кисетом, стараясь унять волнение и дрожь в руках. С улицы доносились негромкие звуки. Они почти не нарушали комнатную тишину, вяжуще-неприятную. – Освободи меня, Тимофей Матвеевич!
– Я тебя не назначал и не выбирал!
– Да ты не злись, Тимофей Матвеевич, я ж для дела. Ну чего, спрашивается, держать бугая, коли в нем силы нету!
– Глупый пример. И вообще, я не так о тебе…
Маякин заторопился:
– Ты не думай, я завсегда… Я за Советскую власть чего хочешь!
– Что тут думать, когда и так все ясно, – сухо произнес Бирючков. – Пусть кто-то Советскую власть завоевывает, защищает, кровь за нее проливает, а я покуда не завалинке посижу! – и встал, заканчивая разговор.
– Нет, ты погоди, – почти просительно остановил Ферапонт. – Не о том речь, не о том… Тяжела ноша для моих плеч. Я ж крестьянин, мне бы пахать да сеять, а не командирствовать. И мужики привыкли ко мне, как к своему, к ровне, а тут на тебе, голова какой выискался! Да и не могу я им все тонкости объяснить об том, что происходит вокруг, потому что сам ровно слепой! Вот чую, нутром чую, что наша это власть, для мужика да для рабочего люда и что на первых порах завсегда в любом деле трудно бывает, а как сказать про то – не знаю, не умею. – Он притих на секунду, потом с непонятной злобой крикнул: – А ежели бы был на моем месте грамотный человек, образованный?
– Ты, я смотрю, думаешь, у нас семь пядей во лбу, – жесткое выражение покрасневших от напряжения и бессонницы глаз смягчилось. – Кукушкина видел? Есть у них на фабрике управляющий Лавлинский. Я, как ты выразился, тоже нутром чую, что враг, а сделать с ним ничего не могу: открыто себя не проявляет. Терпим его и ему подобных, потому что хозяйствовать самостоятельно пока не умеем. Вот и строят нам козни, но мы не плакаться и бить себя в грудь должны, а учиться… Хотя в чем-то ты прав. Но опять прав однобоко, со своей стороны. А если взглянуть с другой? Грамотных у вас в деревне – твой однофамилец Маякин-мельник, дьячок да кое-кто из крепко-зажиточных. Пойдут они за Советскую власть? Ясное дело, нет. Или посылаем мы к вам крепкого большевика. Поверят ему мужики? Не сомневаюсь, поверят. Но сколько для этого потребуется времени? А для нас не только каждый день, каждый час дорог… А насчет подмоги… Ты Никиту Сергеева помнишь?
– А то как же! Наш, демидовский. Парень был вроде ничего.
– Парень что надо… Его к вам и направим. Согласен? Вот и ладно!
Они простились, но в дверях Маякин остановился и нерешительно сказал:
– Тут еще вот какое дело… Монашки у нас в деревне народ баламутят, концом света пугают, призывают ко всяким там делам…
– Пугают? Пусть пугают. Не хватало нам монашек бояться.
«Действительно, что это я, – думал, выходя из Совета, Ферапонт. – Монашки, они и есть монашки». Но на душе было неспокойно.