Текст книги "Не верь тишине (Роман)"
Автор книги: Владимир Овецкий
Соавторы: Вячеслав Ярыкин
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
32
Угнетала неопределенность. Чем больше видел Илья движения вокруг, тем сложнее представлял свое место в суетящейся массе людей. Ему все труднее становилось от собственной неприкаянности и посторонней настойчивости. Он судорожно старался понять, что руководит теми, кто так или иначе пересекает его бегущую в тупик дорогу. Но при этом Илья никого не хотел слушать, боясь подчиниться чужой воле, и оттого замыкался в себе все сильнее.
«Вот так и становятся самоубийцами», – думал Илья, с тоской оглядывая свою недолгую и неудавшуюся жизнь. Мысль покончить разом со всем приходила в последнее время все чаще. Она дразнила, и он спрашивал себя: «А мог бы я решиться на такое?» И с горечью признавался, что нет. «Хотя, в сущности, что потерял бы я в этом мире и что мир бы потерял во мне? Ничего!»
Но это «ничего» не прибавляло решимости, наоборот, заставляло с других сторон оценить прожитые годы, вспомнить счастливые мгновения. Оттого, что их было мало, они всплывали вновь и вновь, необоримо возвращали к жизни.
Илья покосился на вызов из военкомата – серый листок бумаги на столике у кресла: он тоже напоминал о жизни. «И этим что-то понадобилось от меня!»
Большевики вызывали у него двойственное чувство.
Они пугали и притягивали к себе, ибо пугающей и притягательной в своей обнаженной справедливости была их правда. Илья встречался с ними на фронте и не мог постичь их бесстрашия. Нет, не безумной храбрости, с которой шли под пули врага, а смелости ежечасно, ежеминутно встать под ружья своих же соотечественников-солдат.
Однажды в сырой и холодный вечер он услышал в землянке приглушенный голос и слова, за которые трибунал карал без пощады. Войти незамеченным не удалось, хотя Илья без всяких подлых мыслей к этому стремился. Его заметили. Солдаты вскочили, с испугом глядя на поручика. Илья не нашелся, что предпринять, приказав, – однако, агитатору – тот оказался из вольноопределяемых – следовать за ним. Отойдя подальше от землянки, спросил:
– Зачем вы это делаете? Вас могут расстрелять.
– Я готов к этому, – последовал рассудительный и без всякого надрыва и вызова ответ. – Всегда чувствуешь себя уверенно и спокойно, если под ногами твердая почва и есть цель, ради которой стоит умереть, не так ли?
– Так или не так, судить не берусь, но те, против кого вы агитируете, тоже видят цель и тоже чувствуют твердую почву под ногами.
– Здесь вы ошибаетесь. Цель, разумеется, у них есть, но нет опоры, уходит она из-под ног, чему мы весьма способствуем. А слабость и страх порождают расстрелы.
Человек был в его власти: одно слово – и оборвет залп ниточку жизни. Но Илья не произнес этого слова, долго потом ворошил душу в поисках ответа на вопрос «почему?».
«Меньше думай, живи проще», – советовали офицеры, но он только грустно улыбался, отклоняя советы, наставления, подсказки и более всего участие.
«Но ведь какой-то выход должен быть! Где он, где?» – изводился Илья, чувствуя, как все глубже засасывает его трясина отчужденности и одиночества.
В дверь тихо постучали.
– Ильюшенька, это я. Ты слышишь? – донесся робкий голос матери. – К тебе Иван Петрович.
– Объясни, что я никого не хочу видеть.
– Я объясняла, но…
– …но я ничего не хочу слышать! – закончил за нее Смирнов.
Илья с неохотой открыл дверь, пропуская поручика. От того пахло вином, но держался он твердо и уверенно. За этой уверенностью угадывалось нежелание показать растерянность.
– Разругался с отцом, – объяснил Смирнов коротко и без предисловий. – Ты спрашиваешь почему? – задал он вопрос, хотя Илья ни о чем не спрашивал. – А потому, что все истинно честные и преданные России люди становятся под наши знамена, а он – отказался. Что, трусит или продался большевикам? Впрочем, это все равно. Но мне-то, его сыну, каково?!
– Ты пришел искать утешения?
– У тебя? Утешения? Я еще не сошел с ума! Я пришел потому, что желаю понять, отчего разброд, отчего ты не идешь со своим отцом, а мой отец не идет со мной?
Он смотрел требовательно и горячо. Илье был неприятен его взгляд, неприятен разговор. Но где-то в глубине души неожиданно колыхнулась жалость и к отцам, своему и этого крикливого поручика, и к таким, как он сам. Но он только молча пожал плечами, сознавая, что никому его жалость не нужна и ничего удовлетворяющего возмущенного Смирнова и тем более успокаивающего сказать не сможет. Взгляд вдруг упал на серый прямоугольник бумаги.
– Вот, понимаешь ли, получил из военкомата.
– А, это… – Смирнов презрительно скривил тонкие губы. – Я с такой бумаженцией сходил куда надо, чего и вам желаю. – Он громко расхохотался. Но взглянув на Субботина, оборвал смех. – А вы, поручик, намерены идти к ним? А знаете, с какой целью вас туда вызывают, пардон, приглашают?
У Ильи не было ни малейшего желания выходить из дома, но слова Смирнова, выражение лица подействовали неожиданным образом: стало казаться, что решение созрело давно и определенно.
– Что намерен делать я, касается только меня, – ответил он. – К тому же вы хотели уделить мне только минуту – она истекла!
– В другое время я бы потребовал от вас удовлетворения, – выкрикнул Смирнов, и, круто повернувшись, вышел, хлопнув дверью.
Через минуту заглянула мать. В ее глазах было столько беспокойства и нежности, что Илье захотелось обнять мать, сказать что-то доброе, ласковое, но, зная, что она сейчас же расплачется, сдержался, лишь улыбнулся успокаивающе-виновато и спросил глуховато.
– Подскажи, мама, как найти Николаевскую улицу. Что-то я все подзабыл за эти годы.
Мать торопливо начала объяснять, радуясь возможности оказать сыну такую маленькую услугу. Потом помолчала и нерешительно спросила, кивнув на бумагу;
– Пойдешь?
– Пойду.
– Сходи, – с готовностью согласилась мать. – Сходи. На людях хоть покажешься, а то затворился совсем… Только характер угомони чуток, будь попокладистей, не приведи господь, накличешь на голову беду! Мало ли всякого про них сказывают, – приговаривала она, провожая. У ворот остановилась и, с грустной нежностью глядя вслед сыну, положила торопливый крест.
Военкомат Илья нашел после долгих блужданий. Шел по переулкам и улочкам, поругивая и тех, кто ждет его, и себя, а в действительности подсознательно оттягивая время встречи.
Наконец на стене крепкого, под железной крышей дома с пятью окнами на улицу увидел вывеску «Военный комиссариат». Одернул китель, поправил фуражку. «Ладно, – сказал он себе, волнуясь, – поглядим».
В первой комнате, в углу, у изразцовой печки пристроился щуплый паренек и что-то старательно переписывал в объемистый журнал. Напротив двери, за громоздким канцелярским столом сидел средних лет кряжистый мужчина с вислыми рыжеватыми усами.
Субботин остановился у порога, поздоровался. Оба подняли головы. Парнишка смотрел, не скрывая любопытства, мужчина – ожидающе-вопросительно.
– Вот, получил. – Илья подошел к старшему, протягивая повестку:
– Поручик Субботин?
– Теперь просто Субботин.
– Военный комиссар Боровой, – представился мужчина и предложил сесть. Спросил, как показалось Илье, со строгой укоризной: – Почему до сих пор не встали на учет?
От его тона вспыхнуло раздражение, но Илья, сдерживаясь, ответил сухо и четко:
– Был болен. – И добавил: – К тому же не считал это необходимым. «Зачем тогда пришел?» – ждал он вопроса, но услышал спокойное:
– Отчего?
– Оттого, что воевать более не намерен.
– И на нашей стороне?
– И на вашей!
Боровой аккуратно положил повестку на стол и поднял темные, в мелкой сетке морщин глаза.
– Я вам верю. Хотя вы боевой и неглупый офицер… и это странно, стоять в стороне. Вы не находите?
– Не нахожу! И агитировать меня не надо! – И, не давая Боровому возразить, заторопился. – Все, что вы хотите сказать, я знаю заранее, посему… – Он встал. – Если я вам более не нужен – честь имею!
– Погодите, Субботин. Экий вы горячий!
Военком посмотрел на него внимательно.
– Устали воевать?
– Устал, именно устал! И, думаю, заслужил право на отдых.
– И сколько вы намерены отдыхать?.. Да не кипятитесь вы, – остановил военком, видя, что Субботин готовится сказать что-то резкое. – Не мужчина, а какая-то кисейная барышня, ей-богу!
Можно было уходить, но что-то удерживало.
Стыд за несдержанность на мгновение притупил все остальные чувства. Илья извинился, опять сел на жёсткий стул, попросил разрешения закурить.
Парнишка влез в свои записи, мужественно делая вид, что не интересуется происходящим.
Телефон неожиданно резко зазвонил.
– Да… слушаю… Хорошо, Тимофей Матвеевич, сейчас буду.
Боровой опустил трубку, посмотрел на сумрачно курящего Субботина и неожиданно предложил:
– Не хотите ли пойти со мной?
Илья удивленно посмотрел на него.
– К председателю нашего Совета. Согласны?
– В гости или как? – Субботин раздавил в пепельнице папиросу, стараясь разобраться, какие чувства сейчас им владеют. Здесь были и досада, что пришел сюда, и желание узнать больше об этих людях, и далекая, лишь чуть обозначившаяся радость – предчувствие чего-то нового, готового изменить его жизнь, и тоска от неверия в это.
– Как вам сказать. – Военком собрал бумаги, сложил в тощую папку и прихлопнул ладонью. – Но, думаю, вам не повредит.
– Если не повредит… – с грустной иронией произнес Илья, и они вышли.
От военкомата до Совета оказалось пятнадцать минут спокойного хода. Весь этот недолгий путь Боровой пытался разговорить Илью, но это не удавалось, тот затворился в себя и, словно чего-то стесняясь, шел с видом человека, совершенно незнакомого со своим попутчиком.
Но военкома это не обижало. Он догадывался, в каком состоянии находится Субботин, и думал сейчас о том, как бы ненароком не отпугнуть его, не дать взыграть притихшему норову. Он знал таких людей: нерешительных в главном, но безрассудных в мелочах.
В небольшой комнате, приспособленной под приемную, Боровой попросил Субботина подождать и вошел к председателю.
Курносая девушка за столиком у двери спросила испуганным шепотом:
– Что случилось, Илья Дементьевич?
– А что должно случиться? – в свою очередь, спросил Илья.
– Вы меня не узнаете? Я Вера Сытько, Лизина подружка. Может, что домой передать?
– Передайте, – почти весело сказал Илья, – что их сын и брат живым не сдастся!
– Вы вот шутите, а того не знаете, что…
Но объяснить, чего не знает Илья, не успела: военком пригласил Субботина в кабинет.
Они поздоровались за руку, и Бирючков спросил без вступлений и предисловий:
– Товарищ Боровой рекомендует вас на работу в военкомат, согласны?
Все что угодно готов был услышать Илья, но только не это. Он растерянно посмотрел на Борового, перевел взгляд на председателя Совета, не зная, возмущаться тем, что так вот, с плеча, решают его судьбу, или радоваться, что появилась тропинка из тупика.
– Право, не знаю, – пожал он плечами. – Тем более что ни о чем подобном мы и речи не вели.
– То было полчаса назад, а в нашем деле это не так уж мало.
– Но ведь вы меня совсем не знаете!
– Кое-что нам о вас известно. Но мысль ваша мне понятна. – Он повернулся к Боровому, словно беря его в свидетели. Тот сосредоточенно поглаживал усы. – Безусловно, определенная доля риска есть.
– Но я объяснил господину… простите, товарищу Боровому, что политика меня не интересует и я не желаю иметь дело с оружием.
– До оружия пока дело не дошло, а политика… Мне бы не хотелось навязывать вам свое мнение, да это, по-видимому, и бесполезно, но все-таки присмотритесь вокруг. Но не взглядом равнодушного обывателя или обозленного на весь мир за собственные неудачи человека!
Бирючков, сам того не подозревая, коснулся самого больного места, но эта боль, к немалому удивлению, сейчас не причинила страданий.
– Благодарю за совет, – произнес Субботин без привычного вызова и иронии. – И все-таки согласиться вот так, сразу, не могу.
– И не соглашайтесь, – сказал Бирючков. – Скороспелые решения мало стоят. Подумайте, но не слишком долго. Время не ждет.
Илья простился, почти уверенный, что ненадолго.
33
Возле трактира близ фабрики русско-французского анонимного общества Трифоновский остановился. Трактир был не самым лучшим, но у него было два выхода, и хозяин больше дорожил пьяной щедростью гостей, чем уважением властей.
– И надолго теперь? – спросил Митрюшин, усаживаясь за стол в самом углу продолговатого зала.
– Как получится. – Трифоновский что-то сказал трактирщику, и на застиранной скатерти появился штоф жидкости и закуска.
Они выпили и сидели, нетерпеливо ожидая. Разговаривать не хотелось, но и молчать было не легче.
Митрюшин не выдержал первым. Косясь на землисто-худое лицо Трифоновского, бросил, не тая злой усмешки:
– Доигрался в благородство? Доволен теперь? Шанс ему, видите ли, захотелось дать! А Яшка не будь дурак…
– Найдем, никуда не денется.
– Да на кой черт нужны эти хлопоты!
– Жизнь того стоит. Или скажешь, нет? – Иван оглядел цепким взглядом полупустой зал. Его люди сидели на привычных местах – у двери, у запасного выхода, у окна.
– Послушать тебя, так вся жизнь, все удовольствие в ней – поиграть с огнем.
– А почему бы и нет? Ты сам ко мне за этим приткнулся. Тебе подавай эти… как их?.. фейерверки. – Трифоновский говорил медленно, с ленцой растягивая слова. – А насчет благородства ты зря… Отец твой, верно, в благородство играет.
– При чем здесь отец! – с досадой отмахнулся Миша.
– При том, мы с ним люди одной профессии, только он грабит средь бела дня, на миру, да с улыбкой, да так, чтоб с почтением к нему, а я… Что скривился? Обидно за родного тятеньку? И мне обидно. Только за себя. Я, может, из-за таких, как он, и топочу по кривой тропке.
– Давай без исповедей!
– А ты не поп, чтоб я перед тобой исповедовался! Вот передо мной – случалось, перед смертным часом. – Он нехорошо блеснул вдруг ставшими бездонно-темными глазами. – А знаешь ли ты, купеческая твоя душа, что я украл впервой? Бублик. И цена-то ему – тьфу и растереть! А уж выдрал меня лавочник, знатно выдрал!.. Потом к матери повел, чтоб и она продолжила. Да вот беда: силенок у нее не было, опухла с голоду… Яшка мне потому и понятен, что выросли мы с с ним на одних хлебах, какие тебе не ведомы.
– То-то я гляжу, о нем печешься!
– А может, я его отпеваю, почем ты знаешь?
Миша посмотрел на Трифоновского и быстро опустил взгляд. В трактире было шумновато, говорили они тихо. Туго бухнула дверь, пропустив еще двоих. Окинув торопливым взглядом столы, они подошли к Трифоновскому. По подчеркнуто спокойным лицам он понял, что удача им не сопутствовала. Так и оказалось. Тимонин в городе не появлялся. Во всяком случае, ни у матери, ни у знакомых, ни в милиции он не показывался.
– На службе его не увидишь. – Миша в задумчивости. дотронулся до штофа, но наливать не стал. – Начальник у них с норовом, так что Яшке с пустыми руками возвращаться никак нельзя: надо ему или всех заложить, или только нас с тобой. – Он блеснул зубами в усмешке. – Ты, Ваня, что предпочитаешь?
– Я пока предпочитаю часовщика: дешевле обойдется. Как его?
– Бабурин, – подсказали с готовностью.
– Так и есть, Бабурин. Что там?
– Караулят.
– Вот и ладно. Вот и пойдем. А ты нас здесь дожидайся, – сказал он Митрюшину, но вдруг передумал: – Нет, пойдешь с нами.
Возражения не допускались: все знали – когда идут «на дело», слово Вани Трифоновского становится законом.
Впрочем, Миша и не огорчился, наоборот, за эти дни наслоилось столько всего, что хотелось как следует встряхнуться, снова испытать те мгновения нервного подъема, когда прекращается – пусть и ненадолго – тоска от мелочно-надоедливого быта и в душе вырастает единственное чувство – преодоление опасности.
Приказав держать коней наготове, Трифоновский, Митрюшин и два помощника отправились на Соборную улицу, где в полуподвальном этаже своего дома держал мастерскую часовых дел мастер Бабурин.
Он был стар, сух и заносчив. Безмерная его гордость исходила от замечательного умения вдыхать жизнь в часы всех марок. Мастерство свое Бабурин ценил и заставлял ценить других. В последние годы жил в мастерской, а дом сдавал. Все были убеждены, что денег у него много.
– Пусть даже не столько, сколько говорят, – объяснял Трифоновский, – но нам надо быстро запастись, чтобы перебраться на другое место и пожить там в тиши и беззаботности недельки две-три, а там видно будет. – Он никогда надолго вперед не загадывал, радуясь тому, что проснулся утром живым и здоровым, и надеясь таким же уснуть ночью.
Их встретили около входа, сказали, что старик в подвале, а постояльцев дома почти никого нет.
Трифоновский и Митрюшин спустились по пологой лестнице в мастерскую. Дверь открылась, тенькнув колокольчиком.
Старик поднял голову. Глаза под стеклами очков показались нечеловечески огромными. Веки без ресниц, воспаленные, красные.
– Чем могу служить? – спросил он вошедших трескучим голосом, который очень подходил к потрескиванию, шипению и чмоканью, издаваемому десятками часов, что висели, лежали и стояли в комнате.
– Чем, говоришь? – Иван осмотрелся. – Поделишься с нами кубышкой – вот и вся служба. Тебе спокойнее помирать будет, а нам жить.
– Это как понимать? – выкрикнул старик.
– Вот так и понимать. – Трифоновский упер в него тяжелое дуло. – И не ори. У этого, – он качнул маузером, – голос позвончее будет.
Бабурин сжался, но не от страха, а от готовности к отпору.
– Ну! – торопил Трифоновский.
– Нету! Ничего нету! – затряс головой часовщик.
– Погляди!
Миша нехотя перебрался через барьер, пошарил с брезгливым отвращением в ящиках стола и комода. Кое-что набралось, но не столько, на сколько рассчитывали.
А Бабурин приглядывался к Митрюшину и наконец сказал:
– Да ты никак Карпа Данилыча сынок! Такой почтенный родитель…
– Пошли, нет тут ничего, – буркнул Миша, краснея от досады.
– А коли и было бы чего – не отдал! – внезапно ободрился старик, повышая голос в надежде, что его услышат наверху или на улице. – Не для вас, лихоимцев, наживал! Мало вас…
И захлебнулся, сбитый с ног.
Трифоновский перешагнул через него, сам осмотрел стол, ящики, стариковский топчан, сунул в карман несколько часов на длинных цепочках и пошел к выходу.
У двери остановился. Глянул на Бабурина, который медленно поднимался, что-то бормоча окровавленным ртом, потом на хмурого Митрюшина и сказал:
– Часовщик-то знает тебя.
– Ну и что? – спросил как можно небрежнее Миша, стараясь выйти из мастерской. Но Трифоновский придержал жилистой рукой.
– А то… я тебя здесь рядом с ним… Понял?
– Не могу, – дрогнувшим голосом отказался Митрюшин. – Если б в бою… или враг…
– Замараться боишься? Не выйдет!
– Не могу, – повторил Миша, стараясь не смотреть на старика.
– Небось сможешь! – Глаза Трифоновского опять стали бездонно-темными.
Бабурин, прислушиваясь к их торопливому полушепоту, ждал, пока пройдет тошнота и весь этот кошмар. Он кое-как надел дрожащими пальцами очки с толстыми стеклами, увидел лицо Митрюшина и быстро проговорил:
– Я Карп Данилычу… Мы с Карп Данилычем…
Но уже ничего нельзя было изменить.
Выстрел услышали соседи.
Но в последнее время столько стреляли, что ему не удивились. Однако, когда от мастерской заторопились люди, стало понятно: случилось неладное.
Но и после этого в течение получаса никто не осмеливался заглянуть к часовых дел мастеру. Поэтому, когда Госк со своей группой прибыл к месту происшествия, Бабурину ничем нельзя было помочь.
Старик лежал, уткнувшись в решетчатый барьер, словно пытаясь спрятаться. Очки соскочили с заострившегося носа и светились на чистом деревянном полу двумя живыми пятнами.
«…А нам останется собирать трупы», – вспомнились Госку слова Кузнецова. Стало гнетуще горько, как от ощущения собственной вины.
Осмотр мастерской, положение трупа, опрос постояльцев наверху и соседей рисовал быструю и страшную в своей несправедливой простоте картину. Смущали только обстоятельства самой смерти: почему убили, ведь Бабурин, судя по всему, не оказывал сопротивления.
– Здесь может быть только одна причина, – ровным голосом говорил Прохоровский Госку и Кузнецову, прохаживаясь по кабинету. – Убитый знал налетчиков. Выяснили, товарищ Госк, чем они сумели поживиться?
– Трудно сказать определенно: Бабурин жил одиноко.
– Что говорят соседи?
– Ничего толком. В доме напротив женщина видела, как возле мастерской толпилось несколько человек, как вышли двое. Лиц не разглядела, в чем одеты – не запомнила.
– Вышли до или после выстрела?
– Божится, что никакого выстрела не слышала.
– Но хоть что-то о них может сказать?
– Один – высокий, худощавый, второй – поменьше. Может, знает больше, да не говорит. Это вырвал буквально зубами – напугана очень.
– Будешь напугана! – повысил голос начальник милиции. – Среди бела дня, почти в центре города! Какая наглость!
– Мне кажется, – не очень уверенно начал Кузнецов, – в этом преступлении, в его дерзости есть своя логика.
– В преступлении нет и не может быть логики! – возразил Прохоровский. – Оно алогично по сути своей.
– С точки зрения общечеловеческих законов, – безусловно, но у тех, кто их совершает, своя логика. Так вот, если предположить, что преступление совершила банда Трифоновского, то эта дерзость как раз и рассчитана на наибольший шум. Проще говоря, Трифоновский хочет запугать.
– Не нас ли? – с оттенком пренебрежения произнес Прохоровский.
– Не нас, – ответил Николай Дмитриевич. – Население и Якова Тимонина.
– Тимонина? – переспросил Госк.
– Да, – подтвердил Кузнецов. – Дело в том, что Тимонин был захвачен бандой, но позавчера бежал. Сейчас он у меня и не исключено, что его ищут.
И он рассказал об обстоятельствах, при которых бандиты схватили Тимонина.
– Но Сытько меня уверял совсем в ином! – воскликнул Прохоровский.
– Вот поэтому я и не рассказывал вам сразу: Тимонин тоже может в чем-то ошибаться, что-то видеть в искаженном виде. Так зачем подозревать то одного, то другого?
– А вы, лично вы, товарищ Кузнецов, кому склонны верить?
– Тимонину, – твердо ответил Кузнецов.
– Но это значит…
– Да, это значит, что в причинах поступков Сытько нам придется разобраться. Это также значит, что если подозрения Тимонина и мои подтвердятся, то мы через Сытько сможем выйти на Митрюшина и Трифоновского.
– А Сытько? – спросил Госк.
– Судя по всему, он не знает о побеге. Но узнает. Поэтому – тщательное, осторожное наблюдение. – Кузнецов посмотрел на помрачневшего Прохоровского.
– Все сказанное Николаем Дмитриевичем гипотеза, заманчивая, многообещающая гипотеза. А реальность – убийство Бабурина.
– Реальность – это и банда, и саботаж, и офицерье, – подсказал Кузнецов.
– Вот именно. И на все необходимо время, необходимы люди.
– Мне кажется, нам необходимо направить усилия именно в этих трех направлениях. Нам троим и возглавить их… – Кузнецов вопросительно посмотрел на начальника милиции.
– Вы правы! – ответил Прохоровский и, немного подумав, отчеканил, как приказ: – Решаем так: товарищ Госк занимается офицерами, необходимо связаться с Московской ЧК.
Госк согласно кивнул головой.
– За вами, товарищ Кузнецов, Сытько! Ну а за мной – убийство на Соборной. Докладывать ежедневно.
«Давно бы так, – подумал Кузнецов о Прохоровском. – Начал, видимо, понимать, что больное самолюбие не самый лучший советчик».