412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кропотин » Коридоры памяти » Текст книги (страница 7)
Коридоры памяти
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:14

Текст книги "Коридоры памяти"


Автор книги: Владимир Кропотин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

Глава шестнадцатая

Какая красная земля! Весеннее солнце сыпало искрами, и все вокруг сверкало как вода. Они подошли к ряду длинных домов с маленькими окнами на уровне колен. Пол в доме, куда они вошли, оказался, к удивлению Димы, не деревянный, а земляной, но гладкий и без единого комочка и сора. Человек, встретивший отца у входа, улыбался.

С коротко подстриженной головой на такой же ширины шее, голый до пояса, с массивными, будто надутыми пальцами босых ног, человек был неправдоподобно тугой и сильный. Он тут же натянул белую ношеную рубашку, всунул ее в тесные штаны, выступавшие не только на коленях, но на всех его выпуклостях, и засучил рукава на широких жилистых руках. Удивили Диму его странно беспокойные глаза, смотревшие одновременно и снисходительно, и неловко.

Вход в длинную, с неполными перегородками комнату располагался выше земляного пола. Стол, вбитый ножками в землю, кровати у стен из неоструганных досок, самодельная мебель – все было как в настоящей квартире. Были и двое нестеснительного вида мальчишек, в одном Дима узнал крепыша со стадиона, и тоненькая подвижная женщина с ускользающе внимательными глазами. Женщине тоже было будто неловко за кого-то, может быть, даже за пришедшего взглянуть, как они жили, отца Димы.

– Здесь еще можно жить, – сказал отец. – А у Сомовых, у Кошевого… Вы были там? Сходите.

– Знаю, – сказал человек. – А кто виноват?

Названные фамилии не убедили его. Еще меньше они убедили его жену, следившую за отцом. И Сомовы, и Кошевой могли, как понял Дима, жить лучше, если бы приложили руки, а не рассчитывали только на помощь.

Отец заговорил об огородах. К огородам претензий не оказалось. Не было претензий и насчет воды, дров, отхожих мест. Не было претензий ни к чему, что человек мог сделать своими руками. Он даже электричество, когда дали провод, провел себе сам. Человек все время улыбался своей сложной улыбкой, иногда не соглашался, иногда ничем не мог возразить отцу и едва ли надеялся, что когда-нибудь будет жить в настоящей квартире.

А Диму возбуждало все: и весеннее сверкание вокруг, и странный дом с земляным полом, и люди, жившие здесь как в самой земле. Все вызывало в нем чувство какой-то первобытной близости к земле, желание хоть немного побыть в этой близости с нею.

Только когда зарывшиеся в землю бараки остались позади и как бы совсем в другом мире, неожиданно пришло недоумение: вот как, прямо на земле, почти как первобытные, еще жили люди в его время! А он чему-то там радовался, почти завидовал им. И стало жалко человека, хозяина половины барака, куда они заходили, жалко было особенно потому, что был тот такой сильный, снисходительный…

– Пап, а почему им не дадут хорошую квартиру? – спросил Дима.

– Ничего нет.

– А скоро будет?

– Неизвестно.

То, что увидел Дима и что еще не однажды он увидит, постепенно стало для него символом недопустимости жизни, какой в его время еще жили люди, символом-протестом против неизвестно кого и чего. И что бы ни говорило ему о жизни иное, что бы и как бы ни делалось для того, чтобы улучшить эту жизнь, кого бы и как бы ни награждали за всевозможные успехи, он всегда помнил, как в его время еще жили люди, и не верил, что ничего нельзя было сделать в ближайшее же время.

А тогда он впервые почувствовал бессилие, а отец сказал:

– Они тут еще хорошо живут.

Глава семнадцатая

Однажды Дима удивился. Оказалось, что он не просто выучил урок, а  з н а л  его. Небывалое чувство: вдруг прибавилось свету и он увидел новый порядок. Слушая учительницу, он теперь не просто понимал ее, а  з н а л  то, что она рассказывала. Он становился единомышленником учительницы и тех учеников, которые тоже  з н а л и.  Как на единомышленника смотрели на него учительница и эти ребята.

Дома тоже стало иначе. Мама была довольна им и не скрывала этого перед приятельницами. Отец вдруг останавливал на нем странно пристальный взгляд.

Жизнь приобрела прежде незнакомое Диме свойство: устойчивость и определенность течения воды в реке. Это как раз и требовалось ему. Он чувствовал себя включенным в обязательный для всех людей жизненный процесс. Поэтому, отправляясь в школу, он с таким достоинством укладывал в портфель свое ученическое хозяйство, поэтому не позволял себе оказаться неготовым к урокам. Он вдруг понял, что хотел бы жить в Широкой Балке все время. Все здесь стало ему своим. И стало своим потому, что он был с ребятами. Без них один он никогда не испытал бы того, что он испытал, не узнал бы того, что он узнал, один он и вообразить ничего подобного не мог бы. Это для них строился на холме новый кинотеатр, а на большой речке новый добротный мост. Для них поставили на стадионе длинный ряд лавок и повесили сетки на футбольные ворота. Для них тянули водопровод. Теперь он знал, что ожидало его и каким ему нужно быть. И поселок, и школа, и ребята еще крепче свяжут его с жизнью. Построят не только кинотеатр и мост, не только, об этом он узнал совсем недавно, железную дорогу, но будут строить все, что необходимо для интересной и счастливой жизни.

Он пошел к Вознесенским. Там давно сидел отец, и Дима был уверен, что назад его не отправят. По крайней мере, какое-то время ему удастся там побыть, послушать…

Еще ни разу он не был во второй комнате Вознесенских и сейчас удивился ее пустоте. Кроме освещенного солнцем небольшого стола, там находились диван и этажерка в углу. На столе стояли наполовину выпитая бутылка водки и две рюмки, лежали две вилки, и что-то находилось в блюдце. Без пиджака, без галстука, но как всегда в отдававшей свежестью белой рубашке, темноволосый, подстриженный и побритый, с алым лицом, Вознесенский был возбужден. Он еще больше возбудился, когда радио, передававшее песни, петь перестало и заговорило о нем. Кто-то расхваливал Вознесенского и призывал голосовать за него.

– Я здесь! – отозвался он и поднялся, очень яркий в белой рубашке, худой и беспокойный, заходил перед столом. – Я здесь, здесь! – восклицал он. – Я самый лучший, голосуйте за меня!

Он оглядывал отца весело и уверенно, и это только показалось Диме, что Вознесенский посмеивался. Он не посмеивался. Что-то серьезное занимало его.

Отец сидел непривычно смирный, смотрел на Вознесенского с заметной почтительностью и, высоко обнажая желтоватые зубы, улыбался.

Вознесенский сел, но не успокоился, заговорил о Широкой Балке, о крае, о каких-то неожиданных переменах. Дима не очень понимал, о чем он говорил, но ясно стало одно: то, что делалось в жизни, не так просто делалось.

– А когда построят большой кинотеатр за стадионом? – решился спросить Дима.

Вознесенский отвлекся, посмотрел пристально, ответил:

– Денег нет.

– А когда тем людям, что в бараках, там еще пол земляной, дадут квартиры? – снова спросил Дима.

– Ты подожди, не лезь, – сказал отец.

– Вот он тоже требует, – не Диме, а отцу, превратившемуся в почтительное внимание, ответил Вознесенский. – Недавно в крайкоме прошло совещание. Были…

Получалось, что кинотеатр больше строить не будут. Останутся и бараки. Кто-то на совещании дал какие-то разъяснения, кто-то сверху распорядился лично. Широкая Балка могла повременить и, может быть, вообще ничего не значила.

Вознесенский не замечал Диму, убежденно, как свою позицию, разъяснял отцу данный момент.

Известие, что поселок не станет районным центром, что нового кинотеатра не построят и люди, жившие в бараках, там и останутся, лишь поначалу расстроило Диму. Оказалось, что никаких личных надежд с этим он все же не связывал, как ни обидно было, что все теперь откладывалось на неопределенное время. Пожалуй, больше задело его то, что за Широкую Балку решали какие-то другие люди. Не понравился и Вознесенский. Так мало, оказывалось, значила для него Широкая Балка. Больше всего, однако, задели Диму почтительные улыбки отца…

Дима видел Вознесенского еще несколько раз, но встрече уже не радовался и чувствовал, что был дальше от пего, чем от других людей.

И все же жизнь по-прежнему продвигалась в необходимую сторону. Вожатая, молодая женщина с красным галстуком, красиво очерченным лицом и приятно волевым как у диктора из «Пионерской зорьки» голосом, не скрывала, что они могли стать пионерами. Приняли их в апреле. В белой рубашке было прохладно, галстук ало подсвечивал лицо, и появилось такое чувство, что им разрешили быть лучше. Смущенный своей заметностью, он шел домой. Хотелось снять галстук, аккуратно сложить его и держать в комоде среди самого чистого белья на дне ящика, чтобы никто нечаянно не мог взять его.

Глава восемнадцатая

И вдруг все кончилось.

– Какую путевку? – спросил он.

– В санаторий.

– Я лучше дома останусь, – сказал он.

– Не выдумывай! – сказал отец. – Тебе там понравится.

– Не хочу я никуда, – возразил он. – Что мне там делать?

– Это очень хороший санаторий. Не всем удается достать путевку, – настаивал отец.

Так вот почему его отправляли. Потому что не всем удается достать путевку, а отец достал.

– А ты отдай, – сказал Дима.

– Перестань! Никто от путевок не отказывается.

Дима продолжал препираться.

– Мы все равно скоро уедем отсюда, – сказал отец.

Как? Зачем? Ведь он только начал по-настоящему жить…

– Мадьяров отправляют домой, – объяснил отец. – Мой лагерь ликвидируется.

Все. Не нужно стало противиться санаторию. Ничему вообще противиться стало не нужно. И что это? Широкая Балка уже не казалась ему своей. Он и ребят, кроме Женьки и Веры Чайка, вдруг всех позабыл. Вот как все обернулось

Каждый день их водили по зеленому, заборчатому, жаркому городку. Шли пара за парой в майках, трусиках и ботинках Куда-то шли, даже если не хотелось. Он видел и как бы совсем не видел, не хотел видеть посыпанные желтым песочком дорожки, красными камешками обозначенную линейку, деревья и траву между дорожками, чувствовал и как бы совсем не чувствовал мреющий свет солнца и тепло нарождавшегося знойного дня…

На это обширное поле пришли засветло и развели костры. Но вот трава потеряла цвет, залегшая по окраинам темнота стала приближаться, небо пропало. Дима ходил по холодеющей земле от костра к костру, но всякий раз возвращался к своему отряду… Наблюдать, как гулял в костре огненный ветер, как ветки и сучки становились черными, а затем снова превращались в красные, малиновые и оранжевые угли, было интересно, но это не сближало его с ребятами. Вот так же отдельно, как бы только самому, становилось интересно ему, когда они, пройдя по лесу с дурно пахнущей куриной слепотой, от которой побаливало в голове, с кустами красных красивых ягод, которыми можно было отравиться, пришли к реке у скалы под названием Петух. Название скалы и прыгнувший с нее в лазурную глубину матрос, гибелью которого стала знаменита скала, пробуждали любопытство. Дима карабкался по скале, из ее недр почему-то сверху широкими тонкими лентами выливалась на скользкие мшистые выступы прозрачная вода. Он пил ее, прохладную, вяжущую рот, очень чистую и, представлялось, глубокую. Вожатый вернул его почти от вершины, действительно походившей на петушиный гребень.

Только однажды Диме стало по-настоящему интересно. Он как раз вернулся к своему костру, когда ребята дружно запели: «Это чей там смех веселый? Чьи глаза огнем горят?»

Показалось ему, что ребята пели о себе, потому что глаза у них и в самом деле блестели в темноте изменчивыми огоньками.

«Когда они успели уйти?» – забеспокоился он.

Только что на фоне костров всюду угадывалось движение и Дима слышал песню. Теперь поле зияло непроглядной пустотой и безмолвием.

Подобное уже было. Их повели тогда в горы, круто поднимавшиеся из равнины. Над кромками гор небо было светлее, будто наверху там все было другим. Поразили огромность гор, внезапность их появления: вдруг поднял голову и увидел их. Особенно поразила громада кирпичного здания у откоса горы. Малиновое, охряное, серое, снаружи оно выглядело целым, а внутри оказалось пустым и мертвым, стояли одни только стены с проемами окон. Ни до, ни после этого здания ничто не виделось Диме таким огромным и никогда не казались такими маленькими люди. Рядом на одна выше другой площадках, соединенных извилистой, каменистой дорожкой, находилось горское кладбище. Здесь Дима и потерялся. Он оказался словно в другой стране. И будто не он, а кто-то другой вместо него ходил и разыскивал отряд. Зачем так много людей собралось здесь? Что интересного находили они в этих могильниках, под которыми лежали покойники с нерусскими именами? Они тоже когда-то жили, а теперь лежали, и над ними ходили другие. Но что это? Теперь всюду находилось не множество разных людей, а везде, представилось Диме, ходил какой-то один и тот же человек, сам на себя смотрел, сам себе уступал дорогу. Дима чувствовал, как нарастала в нем паника. Но отряд нашелся. На площадке внизу.

Дима вышел на дорогу. По обе стороны ее было черно и глухо. Пошел крупными каплями дождь. Большая зеленовато-желтая луна освещала одно только небо рядом с собой. Такая же большая луна ярко светила из луж. Под верхней луной навстречу Диме летели раздерганные груды облаков. Когда луну наверху закрывало, лужи становились темными, а остальная дорога светлее. Было трудно разглядеть, куда ступать. То, что было светлым и даже блестело, вдруг оказывалось твердой дорогой, а он ступал на темное. Тогда он наступал на светлое и поблескивавшее, но теперь это было лужей. Он все время попадал в лужи. Он не хотел, чтобы его хватились, и спешил. Чтобы не ошибаться, куда ступать, и не ждать, пока луна отыскивала окно в летящих облаках, он приседал и щупал дорогу руками.

Дождь усилился. Куда идти? Не заблудился ли он? И от того, что он был один на дороге, что, казалось ему, опаздывал, что промок и выглядел, наверное, грязным, ему хотелось заплакать. Впереди всюду мерцали окна бесчисленных домов. Он узнал огни на возвышении и обрадовался, что шел правильно. Теперь дождь освежал, очищал, оправдывал. Дождь смыл слезы. Дима умыл руки и лицо дождем и вдруг почувствовал, что ему хорошо, что он счастлив. Он уже не обращал внимания на лужи.

В полдень вожатый сказал:

– Тебя там зовут.

На траве у ограды, подложив под голову руку и от солнца прикрыв лицо фуражкой, лежал отец. Он взял фуражку, открыл глаза, сказал:

– Поедем.

– Куда?

– На Сахалин.

Лицо у отца было желтое, нездоровое.

– Тебе очень плохо?

– Несколько дней малярия, – сказал он. – Ты возьми, что там у тебя есть.

Дима сходил.

– До свидания, – сказал он ребятам и вожатому.

Сейчас он впервые по-настоящему посмотрел на них. Ребята оглянулись, и он понял, что они уже забыли его.

Сквозь стекло кабины полуторки солнце обжигало руки. Жара и пыль лепились к лицу как мошка. Отец закрывал глаза, налитые вялой желтизной, и сваливал голову на плечо. Руки у него были горячие как угли. Ему было по-настоящему плохо. Это была не какая-то там головная боль от куриной слепоты. Это было не какое-то там одиночество.

Глава девятнадцатая

Дима и прежде знал, что людей было много, но не столпотворение на вокзалах, не теснота в поезде, не густо заселенные пространства за окнами теперь занимали его. Открылось другое:  л ю д и  ж и л и  в е з д е.  Он тоже мог жить, учиться, дружить с ребятами в любом из мест, мимо которых проезжал. Он ходил бы вот по этой тропинке, что поднималась на железнодорожную насыпь из глубокого зеленого оврага, купался бы в этой мутной речке, где под душно нагревшим землю солнцем плескались большие и совсем маленькие ребята. Их загоревшие тела казались обмазанными жидкой грязью. Кто-то там не стеснялся, был совсем голый.

Жили не только люди. Все вокруг радовалось свету и теплу. Всходили поля, зеленели деревья и трава. Всюду светило солнце, проливался дождь, шевелил траву и деревья ветер.

В Москве, однако, все будто смешалось. Людей в ней было как-то слишком много. От этого, чувствовал Дима, он тоже становился другим, один из тысяч и тысяч. Он не мог бы объяснить, что это означало, но  т а к и м  он быть не хотел.

«Вот тут все и было», – подумал он, когда подходил с отцом к Красной площади.

Он словно бы вспомнил обо всем, что знал о Москве, но, конечно, не вспомнил, а просто знал, что  т у т  в с е  и  б ы л о.

– А где Мавзолей? – было первое, о чем он спросил.

Отец показал. Он уже не болел и снова был самим собой.

– А где живет Сталин? – был второй вопрос Димы.

Оказалось, что в башнях Кремля ни Сталин, никто из главных людей не жили. Они жили в каких-то других домах и на дачах. Все на площади выглядело как на открытках и было неправдоподобно близко.

«И Сталин здесь ходит, как обыкновенный человек», – подумал он.

Было странно, что ко всему на площади можно было подойти и потрогать. Отец перечислял названия министерств, каких-то других важных учреждений, фамилии больших людей, что стояли во главе этих министерств и учреждений. Получалось, что этим большим людям как бы лично принадлежали монументальные здания, мимо которых отец вел его. В голосе отца слышалась почтительность.

– Пап, а где министерство ассенизаторов? – съерничал он.

Над монументальными зданиями пылало солнце. Оно пропекало вельветовый костюм Димы, стягивало лицо. Тени от людей, от фонарных столбов, от деревьев будто еще больше загромождали улицы, и без того переполненные машинами и нескончаемыми толпами.

– Тише! – сказал отец быстро и приглушенно. – Нельзя так говорить.

Говорить так было почему-то действительно нельзя.

– На этой улице?

– Что?

– Министерство ассенизаторов.

– Перестань-ко, перестань! – прорвалось в отце знакомое.

– Ты мне покажи.

– Перестань! – явно забеспокоился отец.

Москва была огромна и непривычно тесна.

«Что им всем тут надо? – думал он о заполнявших улицы людях. – Зачем они все собрались сюда?»

– Нравится? – спросил отец.

– Ничего тут такого нет, – чувствуя, что его заносит, ответил Дима.

– Не выдумывай-ко, не выдумывай! – недовольно сказал отец.

Дима не выдумывал. Ему не нравилось, что памятные всей стране места были так обыденно доступны. Конечно, все было необыкновенно, красиво и внушительно. Но почему он должен был восхищаться? И чем он должен был восхищаться? Тем, что ничего такого не было в других местах? Разве что-то одно должно было обязательно быть лучше, а другое хуже? И значит, люди, что жили в других местах, были хуже тех, что жили в Москве?

Он знал, что был несправедлив к отцу. Разве отец что-то сделал ему плохое? Разве вообще кто-то сделал ему плохое? Разве, что бы там ни было, Кремль не был Кремлем, Красная площадь Красной площадью, Минин и Пожарский Мининым и Пожарским?

Но именно такой значительной и обыденной, монументальной и тесной, красивой и обыкновенной Дима навсегда запомнил Москву. Для него она только тем отличалась от других мест, что была как бы в середине страны, как бы на перекрестке всех дорог, и тем, что тут все и было.

Когда они наконец снова сели в поезд, Дима почувствовал облегчение. Снова можно было быть самим собой, а не одним из тысяч и тысяч.

Глава двадцатая

День был большой, светлый и теплый. Издалека пространственно светило солнце. Среди зеленевших полей виднелась деревня с тополями и черемухами. Они слезли с попутной машины. По желтоватой проселочной дороге пошли к перелеску за деревней. Земля в первую минуту казалась странно твердой и как невидимый порог поднималась под одеревеневшими ногами.

Прошли деревню и перелесок. Вид новых полей, разбросанных всюду густых и темных других перелесков, еще одной деревни, как загон огороженной со всех сторон высокими жердевыми изгородями, а с обоих концов широкой единственной улицы еще более высокими жердевыми воротами, был привычно чужим. Только дорога, походившая на две параллельные пыльные тропинки, чужой не казалась. Такие дороги Дима помнил по прежним приездам в деревню, он узнавал их, когда смотрел из окна вагона.

Прошли еще один перелесок, и Дима почувствовал, что вступил в замкнутое, как поляна среди леса, пространство. Что-то за ним с отцом закрылось как двери. Сразу стало тихо и приятно тепло. Солнце светило теперь не где-то там далеко у себя, а прямо над ними. Стали чаще и будто приблизились перелески. Места вокруг уже не казались чужими. И хотя впереди снова развернулось большое поле, дальний край которого уходил в луговую низину, а за нею сплошной стеной поднимался лес, Дима уже с интересом поглядывал по сторонам. Что-то, даже это большое поле и лес за низиной, было знакомо ему.

«Да ведь мы почти пришли!» – догадался он.

Все вокруг было так же, как два года назад перед Широкой Балкой, когда он шел с отцом в деревню. Так же было тихо и тепло. Так же приходил в движение воздух, но, едва собравшись в ветер, рассеивался, и начинало припекать солнце.

Он не помнил, как выглядели его двоюродные сестры и брат, но тетю Настю, их мать, помнил. Бабушку же, мать отца, он сейчас видел совершенно отчетливо и даже как бы ощущал ее присутствие.

Чем ближе подходили к деревне, тем ощутимее становились воспоминания Димы. Он дышал тем же воздухом, жил теми же впечатлениями. Виделись изба с полатями, на которых он плакал, напуганный ожидаемым светопреставлением, за избой сени, за ними клеть, деревья черемухи, в огороде засыпанная землей и обросшая травой баня с маленьким квадратным оконцем и подвальным входом в тесный предбанник без дверей. За огородами тянулись поля. Целыми днями было тихо.

Сейчас они шли лесом с глубокими колеями, прорезанными колесами телег. Позади остались длинным клином вдававшаяся в лес деревня, речка в крутых оранжево-красных берегах, вода, медленно стекавшая по почерневшим мшистым бревнам плотины. Дорога тянулась высоким коридором. В одном месте будто вошли в пещеру, стало мало света, сухо и пыльно. Здесь все было как опилками усыпано хвоей, оплетено жилами обнаженных корней, широкие нижние лапы елей, сухие корявые веточки, пыльные стволы обметала паутина.

Отец свернул на мелькнувший просвет, в глубокий и узкий луг. Поднимаясь, луг расширялся, по сторонам его тянулся лес, сначала темный и плотный, потом реже и светлее, а дальше он почти кончился, стало широко. Удивила ощутимость воздуха. Дима срывал с густых кустов теплые темно-синие ягоды с вязким привкусом хвои.

– Это вереск, – сказал отец.

Было жарко, отец снял фуражку и расстегнул китель, а Дима снял пиджак. Неслышно проседала под ногами мягкая трава и рядом под солнцем блестела. Воздух колыхался. Кусты вереска отдавали духотой. Дима вдруг уменьшился, слился с землей, безвестным существом пробирался по широкому лугу и реденькому подлеску. Неожиданно набежал и затих вдали ветерок. На взгорье наконец показалась деревня.

Они поднялись. Дима сразу узнал здесь все. Как одиноко стало ему, когда отец уехал, а он остался с бабушкой. Сейчас он шел с отцом по упиравшемуся в ноги зеленому бугру улицы по-взрослому уверенно и твердо. По-взрослому прямо и твердо смотрел. Он внутренне окреп и готов был встретить не только какое-то там преставление света.

Бабушка длинным ухватом доставала из печи чугунок. Увидев их, она вытерла тонкие жилистые пальцы о фартук и, пришептывая: «Димушка!», подошла к нему и поцеловала легкими сморщенными губами. Он узнал ее сухую горячую руку, неловко почувствовал прикосновение ее лишенного выпуклостей тела. В простых, как рубашки, длинных платьях его двоюродные сестры не двигались с места. Он поймал любопытный взгляд аккуратной узенькой Анюты и мельком оглядел широкую Мотю. С ее плоского лица взгляд едва сочился.

Пока ждали тетю Настю, в избе потемнело. Мыча вошли в деревню коровы. Каждая останавливалась у своих ворот. Блеяли овцы и козы. Сорвалась с места и побежала Анюта. Мотя кинулась за ней. Плоско и быстро ступая, она вся наклонялась вперед, голова была наклонена еще больше. Бабушка пошла доить корову, принесла крынку парного молока, налила в кружку. Дима отпил, стер с губ пену.

В большом платке, в мужском пиджаке, в юбке, в сапогах, вошла и стала у порога низенькая рыжая тетя Настя. Улыбка растянула тонкие губы, лицо осветилось, стало нескладным, как у девчонки, она сказала:

– Здравствуйте! Митя-то вырос как, какой большой стал-то!

– Я не Митя, – возразил Дима.

– Это то же самое, что Дима, – объяснил отец.

– Это по-нашему, по-деревенски, – сказала тетя Настя. – Корову-то доила? Чем гостей кормить будешь? – без улыбки тут же спросила она бабушку, была недовольна, что корова, может быть, недоена.

– Справились. Тебя ждали, – примирительно ответила бабушка.

Еще не совсем довольная тетя Настя отворила двери, высоко поднимая ноги, переступила низкий порог. Под длинным пиджаком ворохнулся вокруг сапог широкий подол юбки.

В сенях кто-то бойко заговорил, и в избу весело и шумно вошел в выпущенной из штанов рубахе босой Никита. Явно радостно поздоровавшись с дядей, он оглядел Диму, какое-то мгновение изучал его, будто спрашивал, смогут ли они подружиться.

Тетя Настя вернулась без платка, в платье, с опрятно уменьшившейся головой, с стянутыми в комочек на затылке реденькими волосами, умытая, доброжелательная.

Ужинали деревянными ложками из большой миски, в которую бабушка вывалила из чугунка паренную на молоке картошку, схваченную темной корочкой. Бабушка первая облизала ложку. Потом она убирала со стола, ходила по избе тенью, а тетя Настя расспрашивала отца о жизни. Слушая отца, чему-то радовался и хохотал Никита. Анюта поглядывала на гостей остренькими заинтересованными глазками, а Мотя будто не видела их, хотя и смотрела.

– Совсем не работала? – восхищенно переспросила тетя Настя.

Ей не верилось, что ее невестка не работала, что можно было жить не работая.

Спать легли в клети. Необычно рано. Все пронизывал острый запах сушеных трав, муки в засеках, резко пахло паклей, натолканной между бревнами стен, тулупами и валенками. Помнилась баня перед ужином. При свете керосиновой лампы он не сразу разглядел раскаленные камни под печкой, котел с дымно блестевшей водой, черный ковш в кадке с холодной водой, добавляемой в котел. Отец и Никита обливали камни, и сухой мутный пар резал глаза, обжигал горло и легкие. Дима мылся над тазом на короткой низкой лавке, а потом в липкой прохладе тесного предбанника выпачкал о земляной пол ноги. Сейчас он долго не мог заснуть. Погруженная в тишину и тьму вселенной деревня уже спала. Странный интерес к самому себе овладел им. Что он такое? Что такое все вокруг? Как чувствует себя отец? Думает ли об  э т о м?

Когда Дима проснулся, в квадратном оконце клети снопом искрился солнечный луч. Он падал на привязанный к табуретке домашний ткацкий станок, похожий на лопату с узким черенком из старого потемневшего дерева, и освещал клеть. Везде стояли какие-то ящики. Кучами лежали зимняя одежда и подшитые валенки. На стенах как сабли висели косы.

Дима вышел в сени, прошел в разогретую солнцем избу, увидел сухие добела выскобленные лавки, сходившиеся в углу под образами, стол и пол, наряженный разноцветными тряпочными половиками, и не застал там ни отца, ни бабушки. За окном зеленым лаком блестела улица. В золотистой дымке жужжащих крыльев тяжело билась о жесткий свет оконного стекла большая муха. Мухи поменьше тихо позванивали.

Он вышел во двор, наполовину прикрытый плоским навесом из жердей и соломы. Здесь было прохладно. На досках, что были положены от крыльца к задним воротам двора и огороду, стояло ведро с водой, отражавшей солнце. В сапогах, в галифе, белой нательной рубахе с засученными рукавами, громко фыркая, отец умывал лицо и шею водой из ковша, который держала бабушка.

За завтраком ели блины, макая ими в смесь из яиц всмятку и растопленного масла. Бабушка суетилась. Вчера при тете Насте радоваться она не хотела. Анюта и Мотя принесли корзинку земляники. Запах ее заполнил избу. Он напомнил Диме лес, нагретые солнцем опушки. Он мысленно увидел себя там и захотел побегать, и побежал, остановился у стенки леса, перед его глубиной.

После завтрака вышли в деревню. Тишина охватила их. Все вокруг было неподвижно и как бы ощущало свой собственный вес. Прошли к тополям. Шума, простора здесь было больше, чем во всей деревне. Смотрели на погруженное в тень поле внизу, на темный плотный лес за ним, на открывавшиеся пространства, в которые, искрясь, беззвучно ввинчивалось солнце.

«Вот здесь я полз», – подумал Дима, вдруг почувствовав что-то отдаленно похожее на то, что тогда произошло с ним.

В полдень, выпив молока, отец уехал. В деревне стало будто еще тише, еще зеленее, еще неподвижнее. Плотнее были тени и ярче блеск травы. Но слышен был шелест черемух за избой.

Он вышел. От полутора десятков изб стали появляться ребята, кто его возраста, кто младше, кто совсем маленький, все одинаковые и рубашками, и брюками, которые, наверное, никогда не были новыми, и тем, что ни у кого не было обнаженных до плеч или хотя бы до локтей рук, и тем, что были босые. Он вглядывался в лица, искал в них знакомые выражения и не находил. Но ребята приближались, их широко открытые глаза явно были обращены к нему. Они уже были рядом, ближе некуда, и, глядя на него, терпеливо ждали чего-то.

Он предложил:

– Давайте играть в войну!

Они молчали и не мигая смотрели на него.

Он увидел под деревом палку, поднял ее, изобразил стрельбу из автомата:

– Тах-тах-тах-тра-та-тах!

Они смотрели на него без всякого выражения.

– Палки будут вместо автоматов и сабель, – стал объяснять он, отдал свою палку одному, а себе поднял другую. – Одни будут нападать, а другие обороняться.

Они стояли и по-прежнему не мигая смотрели на него. Он находил и совал им в руки палки. Руки были как неживые.

«Не умеют? – догадался он. – Никогда не играли в войну?»

– Теперь надо разделиться, – сказал он.

Никто не сдвинулся с места. Кто-то палку выронил.

«Не понимают! – стало ясно Диме. – Никогда не играли».

Это озадачило его.

Но вот кто-то, раскрыв ладонь, показал ему маленькие хрупкие яички. Он никогда не видел таких, но сообразил сразу.

– Где? – спросил он.

Гнезда были под козырьками окон.

– Пойдем, – позвал он.

За сухими теплыми перышками рука наткнулась на что-то кожистое, запотевшее и слабое, и стало противно. Потом всякий раз, когда рука лезла под козырек, было противно.

Стали сбивать гнезда с деревьев. Они хлопьями падали на землю. Одно гнездо лежало высоко в развилке, и нужно было залезть на тополь, чтобы скинуть его. Никто не полез.

«Никогда не лазили? – догадался он. – Не могут?»

В нем росло недоумение. Он почти все делал один, а ребята смотрели. Он полез, увидел широко, на все гнездо раздвинутые клюв и крылья, полуголое влажное тело, с отвращением сбросил гнездо. Почти взрослая галка упала камнем, длинными скачками шарахалась от ребят, а они кидали палки и не попадали в нее. Дима почти слетел с дерева, перелез через жердевую изгородь, за которую заскочила и, ударяя по траве крыльями, заковыляла галка, и только тогда заметил, что за ним никто не полез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю