Текст книги "Время воды"
Автор книги: Виталий Щигельский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
В «тройке» и галстуке, с чашкой чая в руке, я размышлял о своем месте в окружающем мире.
Пожалуй, я не хотел ощущать грязь под ногтями и пот, стекающий за воротник, по этой причине я причислил себя к интеллигенции.
Интеллигентам не слишком много платили. Интеллигентов не назначали на ответственные посты. Нам не доверяли первых ролей в деле построения коммунизма. Вероятно, по причине избыточного словарного запаса и отсутствия физической силы. Нам не хватало смекалки, кондовости и сермяжности для того, чтобы гегемония пролетариата приняла нас в свои ряды. Но некоторые девушки влюблялись в нас до беспамятства, хотя и ненадолго. Мне показалось разумным и дальше оставаться интеллигентом, по крайней мере, до тех пор, пока не представится хорошо оплачиваемой работы.
Инженеры, драматурги, кочегары и грузчики составляли тонкий интеллектуальный слой общества.
Лучшие условия труда и отдыха были у драматургов. Но чтобы стать драматургом, нужно было родиться в семье драматургов.
У кочегаров преемственности не существовало, но в операторы попасть так же трудно, как в среду драматургов. В кочегарках работали особые люди: бородатые, задумчивые, с блуждающими по линии горизонта глазами. Они никогда не спешили. Возможно, какие-то внутренние убеждения не позволяли им заниматься чем-либо конкретным. Этих людей тяготили даже те восемь дней в месяц, которые им приходилось отбывать в котельной. Они не работали бы никем и нигде, но у нас в стране такое было не принято. Красивые девушки, милиционеры и гопники демонстративно не любили кочегаров.
Мне, наоборот, хотелось, чтобы меня любили. И в этом была загвоздка.
Немного о грузчиках. Человек, став разумным, освободил от трудовой повинности лошадей, волов и ослов, но в своем стремлении к звездам позабыл облегчить участь самому себе. Люди-мулы, игнорируемые эволюцией, переходили из эпохи в эпоху, оставаясь неизменной и главной движущей силой, что при строительстве пирамид, что при подготовке космических полетов. Велеречивый Карл Маркс, гиперинтеллектуальный Лобачевский, эпатажный Чарльз Дарвин – все они въезжали в светлое будущее, удобно устроившись на загривках грузчиков. Неброские полупьяные люди-ослы, люди-мулы силою своих хребтов двигали цивилизацию по невидимой спирали вверх и вперед.
Таскатели тяжестей находились в самом низу так называемой карьерной лестницы (ниже не было ничего, только ад), поэтому сохраняли и детскую независимость, и подростковый нигилизм, и романтизм, свойственный юношам… Замечая во мне тягу ко всякого рода нездоровым вещам, мама настойчиво повторяла, что все грузчики спиваются, и от тяжелых мешков у них развязываются пупки.
Инженеры. Что я мог рассказать о них?
В официальных изданиях о них всегда говорили мало и мимоходом. Песен не сочиняли. Соцреализм изображал их беззащитными, закомплексованными тюфяками, склонными к предательству в тяжелые для страны времена. Я и мои товарищи по институту такими не выглядели, правда, мы были студентами, а это две разные ипостаси. Может быть, нам предстояло измениться в день получения диплома.
Об инженерах рассуждать было сложно, поэтому я решил взять паузу и выкурить папиросу.
Папиросы появились у меня вчера, их подарил Генофон. «Беломорканал». Славный табак. Генофон курил его из-за дешевизны и большого количества дурманящих смол. Люди моего возраста видели в папиросах особый стиль, близкий по духу изогнутым сточным трубам Невского проспекта и античным урнам Летнего сада. Банальный курильщик заламывал гильзу в «сапог», курил жадно и быстро в ожидании дурмана. Эстеты сохраняли девственность форм папиросы, потягивали дымок с ленцой, что придавало им аристократические черты. Я закурил вторым способом. Вкус папирос изменился: табак отдавал кизяком, будто степной самосад. Я не решился экстраполировать качество табака на качество нынешней жизни, а зря. Может, в будущем сделал бы меньше ошибок.
Я сидел, курил и примерял на себя костюм инженера. Будущее казалось приветливым. «Виктор Попов, инженер» – этой латунной табличке предстояло висеть на двери моей квартиры. Старенький кульман, чай в подстаканнике, впрочем, иногда допустимо вино. Рабочий день до семнадцати. Некрупная и неглупая жена по хозяйству. Пиво и сушки в тихом баре с приятелями. Разговоры о вечном в себе и о суетном там, за окном. Очень тихие, мирные диссидентские разговоры. К сорока годам – «Жигули». К пятидесяти – ордер на двухкомнатную квартиру, которая достанется детям. Стабильное тихое бытие лет до семидесяти пяти, а там, глядишь…
Выбрав умственный труд и отвергнув физический, я затушил в пепельнице пятую папиросу и потянулся. Я чувствовал себя уставшим и удовлетворенным, как после серьезной работы.
Размышление – это труд. Умственный труд – самый сложный и непонятный. Многие на него не способны. Для некоторых он опасен и вреден. В истории попадаются люди, которым записанные на бумаге размышления принесли известность, деньги и уважение… Выбор был сделан.
Я включил магнитофон. Катушечный магнитофон «Нота», прочный и надежный, как чугунный горшок, им можно было забивать гвозди и проливать на него вино. Раньше я врубал его каждое утро. И день начинался, в зависимости от настроения и погоды, под меланхолию «Cure» или растягивающих пространство «Pink Floyd», под агрессивную рубку «Deep Purple» или под неуправляемый полет «Led Zeppelin». Два года назад, когда я собирался в военкомат, тоже играла «Нота». Вместо шумно-развратной «отвальной», которую уважающие себя люди устраивали, чтобы последующие два года было что вспомнить, у меня вышла ночь перед эшафотом. Я сидел на столе и разглядывал мокрые крыши соседних домов. Моих друзей призвали раньше меня. Жанна… Жанна уже тогда была хороша. И уже тогда была сукой… В общем, провожали меня в армию только живые мертвецы из «Joy Division». На пару с ними я и распил бутылку «Рислинга».
Теперь, когда я нажал на «пуск», они зазвучали снова. Мощно и жестко. Мрачно и безнадежно.
Чуть пританцовывая, я надел длинное полушерстяное пальто, кроличью шапку и вышел из комнаты. Для реализации светлого будущего мне осталось дописать диплом, а затем защитить его от нападок профессоров. Я повернул замок входной двери и вышел на лестницу…
Четыре перекрестка отделяло мой дом от Электротехнического института, с которым меня связывали почти пять лет учебы. Четыре перекрестка – пятнадцать минут неспешной ходьбы по старому Петербургу.
Я преодолел это расстояние за два часа, пораженный переменами, случившимися в мое отсутствие. Три дня назад, когда я прорывался от Финляндского вокзала к дому, у меня не было времени глазеть по сторонам. Шел липкий снег, стояла сырая холодная (практически полярная) ночь, я бежал от патруля и позора в линялой шинели и обесцвеченных погонах, выбирая наиболее безопасный маршрут, и не слишком интересовался красотами города. Теперь был день, и не было погони. Угрюмые тучи, посыпав хрустящим снежком дома и дороги, ослабли, просветлели и отошли набираться сил к северу. Они освободили место для солнца, которое заливало своими лучами город. Тени ужались до тонких полупрозрачных полосок под козырьками крыш и карнизов. В этом ярком прозекторском свете на анатомически безупречном теле города бугристыми юношескими прыщами проступали признаки перемен.
На семиметровую глубину ЦКП, спрятанного в глухом хвойном лесу в сотне километрах от Костамукшей, слухи о переменах не доходили совсем. Армии вредна любая информация, за исключением коротких оперативных сводок. Армия усыпляет мышление и пробуждает бдительность. Поэтому о переменах я не знал ничего. Я уходил в армию в восемьдесят девятом, когда заводы и фабрики встали, остановился городской транспорт, а у дверей магазинов змеились длинные очереди за отовариванием продуктовых талонов, когда все и вся замерло в ожидании перемен. И они не заставили себя ждать…
Я с легким испугом и изумлением шагал по скользкому зимнему тротуару, и мои мысли скользили по поверхности, следуя строго за моим взглядом. В детстве я обнаружил, что главный цвет духовно-культурного центра Великой Империи – свинцово-серый. Небо, камень, асфальт, платки и пальто, лица прохожих – все имело его оттенки и носило его отпечатки. Цвет тяжелых металлов, цвет сумерек, цвет чахотки, цвет ветра. Цвет достоинства, цвет неуступчивости и цвет вечности, в конечном итоге.
Теперь вокруг меня был другой город. Разглядывая его, я щурился, словно крот, и наполнялся смутным тяжелым предчувствием. Ибо город линял. Сквозь свинцовый гранит старого города пробивался наружу новый, от его вида рябило в глазах, как от цыганского одеяла. От перекрестка к перекрестку тянулись бесконечные ряды грубо сколоченных, скошенных книзу будок с зарешеченными окнами, сооруженных из старых раскладушек лотков, тумб и растяжек с изображением безумных людей, пожирающих шоколадки и колбасу. Эти чужеродные предметы засоряли открытое прежде пространство садиков, газонов, троллейбусных остановок. Они искажали перспективу, лишали город свободы, нагло выпирали на первый план, выползая на тротуары всюду, где это было возможно.
В одной из таких собачьих будок, на перроне станции Костамукши, я покупал железнодорожный билет до Питера. Строение называлось ларем. Но в Костамукшах вся архитектура уродлива. Местные жители валили оттуда при первой возможности, бежали от безысходности, пьянства и безнадеги. Унося с собой свой скарб: страхи, болезни, пороки… В ларе на перроне станции Костамукши выбор был невелик: два вида билетов (детский и взрослый), конверт с маркой, пирожок с картошкой и водка.
В новоиспеченных ларях Петербурга выбор был больше. Прилавки ломились едой и одеждой, напитками и сигаретами. Рядом с капустными кочанами соседствовали джинсы и футболки, вместе с землистой картошкой и подтекающим мясом лежали наручные часы с калькуляторами, а висящая на нитках сушеная корюшка перемежалась со стеклянными бусами и узорными лифчиками. Судя по аляповатому и вызывающе броскому виду, товары и утварь были сделаны в чужих землях. А цены на бирках говорили, что мои сограждане стали миллионерами.
Раньше в нашей стране инженер не мог стать миллионером. И токарь, и грузчик, и культовый драматург не мог. Это было как-то не принято. Миллионеры жили на виллах и яхтах, курили сигары, ходили в сомбреро и белых костюмах. У нас это тоже было не принято. Миллионеры были безнравственны, жадны и коварны. Мы проповедовали иную идеологию, хотя и у нас такое встречалось.
По улицам, точнее, на проезжих частях, меж знакомых «жигулей» и «запоров» чернели странные автомобили – неправдоподобно длинные и низкие агрегаты, похожие на надломленные сигары, пассажирам в них приходилось также принимать форму сигар. Другой тип чужеродных автомобилей, наоборот, возвышался над общим потоком. Он представлял собой громоздкие, заквадраченные тягачи, с эрегированными фаркопами и огромными, как у сельхозмашин, колесами. Чем больше был автомобиль, тем чаще его хозяин жал на клаксон, и тем громче был выставлен звук магнитолы. Размер определял метод опережения, обгона, парковки.
Впрочем, я не держался за руль и не был вовлечен в игру форм. Я передвигался на своих двоих, и мне было важней то, что происходит в среде пешеходов.
Пешеходов для буднего дня на улицах было много. Они колыхались вязким болотом, замирающим возле торговых рядов и светофоров. Привычная однородность строгих черных и темно-синих пальто, желтоватых кроличьих шапок-ушанок нарушалась, разрушалась и поглощалась красными и желтыми канареечными цветами непромокаемых стеганых ватников и по-детски нелепых шерстяных шапочек с болтающимися помпонами. Шапочки сидели на головах у вполне взрослых, здоровых и трезвых людей. В будний день, когда даже голуби поглощены кропотливой работой, эти люди болтались без дела, неспешно прохаживались вдоль ларей, презрительно поглядывая друг на друга. В этой детской одежде они казались инфантильными и наглыми одновременно.
Помню, в детстве в телепередаче «Международная панорама» миллионам отдыхающих от тяжелых забот трудящихся показывали и рассказывали о последней, необратимой стадии загнивания капитализма. На фоне свалок и помоек праздно скалились в камеру безработные и бездомные, одетые в такие же шмотки. Они выглядели сытыми и здоровыми и не выказывали желания работать. Глядя на них, я понимал, почему капитализм обречен.
Внешний вид и поведение некоторых прохожих породило во мне недвусмысленные аналогии и вызывало неприятные чувства. Мне хотелось быкануть, по армейской привычке приложить кому-нибудь по хребту сапогом. Однако на моих ногах были не сапоги, а ботинки, и под моими ногами был асфальт Питера, а не глинозем Костамукшей. В Питере агрессия не помощник, в Питере есть дружинники и милиция, а подмога в лице друга-удмурта Виктора далеко. Жанна – сука! Лучше бы один из нас не родился.
Стараясь переключиться, я закурил «беломорину» и остановился. Как и всякому дембелю, мне стало обидно за напрасно потраченное время. Как и каждый солдат, я надеялся, что когда гражданские бухают и тискают девок, они помнят тех, кто охраняет их в этот момент. Я рассчитывал, что в перерывах между утехами они испытывают благодарность к солдатам за изнурительные ночные дежурства, за илистую перловку, за муштру на плацу, за чистое от ракет и самолетов небо над головой. Надеялся и рассчитывал на теплый прием.
Результат оказался противоположным: меня никто не встречал, меня бросила девушка, а сам я, глядя по сторонам, понимал очень мало, ощущая себя дикарем. Я стоял, тянул из кулака «Беломор», начиная понимать неактуальность своего гардероба, манер и привычек, приобретенных в карельской казарме. Зажатая между красными от холода пальцами папироса подрагивала. Я боялся будущего. Моя душа тосковала по красным флагам, народным стройкам, сводным отрядам милиции и пионерам, я хотел видеть вокруг привычную картину, описываемую теплым словом «совок». Вместо этого я видел сборище праздных граждан, стремящихся походить на иностранцев. Я стоял, отдавал свое тепло декабрьской улице, мои подошвы примерзли к асфальту, а чужеродная культура размазывала мое самоуважение катком, оставаясь совершенно ко мне равнодушной.
– В институт! – приказал я себе. – Бегом!
Укрыться за гранитными стенами точных наук, согреться под теплыми лучами наук гуманитарных. Возможно, ученые люди, мужи с учеными степенями и бородами смогут объяснить мне, что происходит?..
Глава 6. НАУЧНЫЙ ПОДХОД
Во времена моего обучения Ленинградский электротехнический институт являлся как рассадником семян науки, так и очагом бактерий культуры, местом сосредоточения нескольких тысяч молодых вольнодумцев и двухсот наукоемких преподавателей, укреплявших ментальную структуру учеников при помощи точных и сверхточных дисциплин. Здесь не бросались писать донос, если слышали позвякивание стеклопосуды в тубусах. Здесь любили хорошие книжки и хорошую музыку.
Ложкой дегтя, квадратным колесом, ржавым якорем в этом пространстве свободно блуждающего разума была военно-морская кафедра, в недрах которой обитали поросшие водорослями и ракушками офицеры во главе с капитаном первого ранга Косбергом. Пятилетнее общение с этой славной кают-компанией выпрямляло извилины самым замысловатым мозгам и приравнивалось к двум годам срочной службы.
Как объект недвижимости ЛЭТИ состоял из пяти корпусов разных биологических возрастов. В соответствии с ведущей в тупик динамикой развития архитектуры, позднейшая постройка выглядела нелепее и примитивнее предыдущей. Если первый (и главный) корпус содержал в себе конструкционные элементы буржуазного классицизма, то пятый (лабораторный) никаких элементов не содержал и походил на деформированную коробку для обуви. В «пятом» было зябко зимой и летом, по коридорам гуляли гриппозные сквозняки, а потолок и стены оставались сырыми и скользкими, словно только что отштукатуренными. За лабораторным корпусом приятнее было наблюдать издалека – со скамеек Ботанического сада, в веселой компании «косарей», со стаканом сухого вина…
Целью моего настоящего посещения был первый корпус, где располагался деканат моего факультета. Вместо ручки на входной двери, как и у меня дома, болтался кусок стальной проволоки. Это был рецидив. Новая эпоха подавала мне знаки. Я не понимал их, но это ничего не меняло. Страна и ее граждане проходили проверку медными трубами. Бумажные деньги весили больше, чем стоили. Зато дорого оценивалась медь, бронза, латунь. Реальным выражением денег становились мотки электропроводки, ажурные секции чугунных решеток, гармони батарей, оконные шпингалеты, дверные ручки, пуговицы и ордена. В каждом микрорайоне имелся пункт приема цветных металлов – огороженный забором подвал, где инфраструктуру города можно было обменять на колбасу, водку, джинсовую куртку с меховым воротником.
Пойми я это тогда – я бы не пошел на кафедру, а плюнул бы, развернулся и отправился домой за плоскогубцами; но я не умел делать выводов, а потому легкомысленно шагнул внутрь. Гулкое эхо, рожденное взаимодействием мрамора и ботинок, понеслось по широкому полутемному коридору и скрылось за поворотом. В воздухе пахло книжными клопами и буфетом на кисломолочной основе.
Судя по расписанию, сейчас был перерыв между третьей и четвертой парами – время большой перемены, гвалта и кучи-малы. В коридоре не было ни души. Разбираемый любопытством, я заглянул в ближайшую аудиторию. Здесь тоже никого не было. То есть был, но давно: в начале двадцатого века где-то здесь, согнувшись под партой, прятался от жандармов гений революции Владимир Ульянов. Об этом сообщала мраморная доска, прикрепленная на стене слева от кафедры.
Первым и последним человеком, которого я встретил в институте в этот день, оказался профессор Снетков. Он читал теорию автоматизированных систем управления. Именно теорию, так как автоматизированных систем в реальном осязаемом мире еще не существовало. Подозреваю, что и по сей день они существуют только лишь в виде формул, чертежей и макетов из папье-маше.
Я обнаружил Снеткова в лаборатории электромагнитного излучения. Узнал его по свернутой в штопор спине и копне жирных льняных волос. Снетков сидел спиной к двери и, словно голодный весенний дятел, неистово колотил по клавишам карманного калькулятора. Почуяв присутствие постороннего, он вздрогнул и, едва не вывихнув позвоночник, накрыл калькулятор газетным листом.
Снетков не узнал меня. Его глаза за толстыми линзами очков часто мигали и, казалось, не видели ничего. Я подумал, что он, должно быть, стоит на пороге великого открытия или вот-вот за него шагнет. Профессор поднялся со стула, загораживая собой содержание разложенных на столе бумаг. Он выглядел решительным и, казалось, был готов выпрыгнуть в широкое, плохо вымытое окно, если того потребует ситуация. Если открытие касалось безопасности государства, то вел он себя вполне логично.
Снетков выровнял очки на носу и, пристально глядя в мое левое ухо, выдохнул:
– Кто бы вы ни были, передайте Барбосу, что сейчас у меня нет денег, но я знаю, как решить проблему, и прошу дать еще один месяц.
Я не знал, о чем идет речь, и поспешил устранить недоразумение:
– Владимир Вениаминович, вы, наверное, меня с кем-то спутали. Я – Попов, Виктор Попов, студент пятого курса. Демобилизовался.
– Попов? Тот, что изобрел радио? Нет? Ах, да, – профессор снова потрогал очки, на этот раз более уверенно. – Вы, что же, знакомы с Барбосом?
– Не думаю. Я в городе всего три дня, никого из своих не видел и не знаю, что вокруг происходит. Хочу восстановиться и, может, подработать у вас лаборантом, пока пишу диплом.
– Диплом? – Снетков хмыкнул и, приподняв полы мятого в серую крапинку пиджака, опустился на край стола. – А я помню тебя, Попов, ты был неглупый малый. Выполнял тот минимум, который обеспечивал стипендию, прогуливал корректно, умеренно выпивал. Я прав?
– Наверное, – я пожал плечами.
– А как же ты умудрился попасть в эту чертову армию, у нас же военная кафедра?
Я замялся, я не знал, способен ли профессор воспринять мои объяснения.
Военная кафедра гарантировала стопроцентный иммунитет от срочной службы и являлась главной причиной, приведшей меня в этот ВУЗ. Оказалось, что иммунитет есть не у всех. Это случилось два года назад, осенью, когда до окончания призыва оставались считанные дни. Один мой хороший приятель уже собрал вещмешок, и мы выпивали на его проводах, разговаривали и слушали музыку. Это была группа одного хита «Status Quo». Во время всем известной строчки «You’re in the army now…» мне пришла в голову идея о том, как спасти товарища. Я решил, что можно обмануть военкомов, если принести в пункт сбора любого мертвецки пьяного человека вместо нашего друга. И затем, перед самым этапом, перед посадкой на поезд, объявить о факте подмены. Человека отпустят на волю, а наш друг выиграет еще полгода свободы. Затея понравилась всем, осталось выбрать муляж, и мы стали бросать жребий. Жребий указал на меня. Я напился, как следует, до двоящихся зеленых соплей, и так вошел в роль, что уже стал считать своей девушкой девушку моего приятеля. В тот вечер события развивались стремительно, я мало ел, много пил и слишком быстро устал. А рано утром меня, крепко спящего, отнесли на руках в военкомат… План удался наполовину, ибо не учитывал психологию и образ жизни тыловых офицеров. Мог ли я предусмотреть, что военкомы тоже будут пьяны вдрызг и забреют в армию всех, кто попался им на глаза?.. Так я получил призывную повестку и скоро оказался в Костамукшах. Путь назад длился два года.
Профессор выслушал меня с сочувствием, а когда я закончил, достал сигарету незнакомой мне марки и прикурил от бензиновой зажигалки.
– Я, однако, думал, что ты ушел добровольцем. По личным мотивам. А ты, оказывается, попался на свою же удочку. Для армии ты действовал слишком умно, а умничать с глупцами опасно, – его голос содержал бархатистую хрипотцу, которую можно встретить у опытных лекторов и хороших актеров. – Впрочем, это все молодость. Я в твои годы вел себя точно так же. Ты куришь?
Я кивнул, он протянул мне пачку. Его сигареты оказались ароматными и мягкими, но очень быстро сгорали.
– Армия – это тоже неплохо, – продолжил профессор. – Армия – своеобразная школа жизни. Там обычно понимаешь, что учиться ни к чему. Поэтому я не понимаю, Попов, что тебя сюда привело, да и того, что здесь делаю я, не понимаю тоже. Ты знаешь, Виктор, куда мы все идем?
– Нет, – без раздумий ответил я.
– Вот и я не знаю, – Снетков тяжело вздохнул.
– Выражайтесь, пожалуйста, проще, я три дня на гражданке, – попросил я.
– Вам нужны бытовые примеры, Попов? Их сколь угодно вокруг, и все не абстрактны. Некоторые болезненно правдоподобны, – Снетков расставил ноги пошире и уперся задом в стол. – Начну с начала, с головы, которая первой гниет. Я думаю, все началось тогда, когда политическое руководство страны решило преодолеть системный кризис, называемый в обиходе «застоем», с помощью психической энергии масс. Власть действовала, как могла, то есть прямолинейно, кондово, она ограничила продажу спиртного и предоставила обывателю дополнительную степень свободы – свободу слова. В надежде, что люди сами договорятся и сами о себе позаботятся. Комплекс мероприятий назвали многозначительно и неконкретно: «Перестройка». Это слово оказалось красивым и пустым, как воздушный шар, оно до сих пор болтается в воздухе, потому что пустое легче наполненного. Понимаешь?
Это физика пятого класса, и я кивнул.
– Поскольку других перемен, связанных с человеческой деятельностью, не произошло, то в подавляющей массе обыватель так и остался серым, забитым и безнадежным, с обывателя просто сняли намордник, чтобы он ел сам себя. Самопоедание оказалось увлекательным занятием, но насытиться им было трудно. Разорвались горизонтальные и вертикальные связи между общественными институтами, отраслями хозяйства и гражданами, наступила эпоха хаоса. Понимаешь?
Это было труднее, чем физика, и я пожал плечами.
– Хорошо, Виктор, вот тебе примеры, которые можно ощутить на собственной шкуре, – профессор нахмурился и принялся загибать пальцы: – Пример первый: если раньше вас, молодых специалистов, прикрепляли к КБ и заводам, то теперь распределение отменено, и с техническим дипломом идти некуда, а точнее, с любым дипломом тебя ждет улица. Пример два: лаборантом я тебя взять могу, но зарплату платить не буду, у института нет денег, у науки нет ничего. Год назад на сто тысяч рублей мы могли заказать недостающей исследовательской аппаратуры, вчера за эти деньги можно было купить приличный костюм, сегодня – бутылку водки с сомнительной закуской. У тебя, кстати, нет водки?
– Нет, только самогон, но он дома.
– Я так и подумал, – печально проговорил Снетков. – Вот тебе пример номер три: люди перестали понимать друг друга, перестали думать о том, зачем живут. Куда мы идем, Виктор? И куда мы придем? Глобальные задачи погребены под лавиной задач коротких. Все, что нас теперь интересует, это где нажить денег, и чтобы при этом тебя не убили…
Снетков замолчал и принялся нервно покусывать ноготь на указательном пальце.
– А почему так безлюдно, Владимир Вениаминович? – спросил я, чтобы он не сгрыз ноготь до основания. – Неужели всех в солдаты забрили, даже самого Косберга?
– Хуже, Витя. Косберг подался в торговлю…
– И что он продает? Внутренний устав корабельной службы?
– Ты не читаешь газет? – удивился Владимир Вениаминович.
– Нет, я считаю, в газетах не печатают и никогда не напечатают того, что интересует и касается лично меня.
Профессор ухватил со стола шуршащую стопку мятых типографских листов:
– Правильно. Потому что газеты больше не просвещают, не учат различать правду-матку. Вот оно! Вот вся их суть: «Чудодейственные сеансы психотерапевта Кашпировского», «Преступные разборки на Южном кладбище», «Голубые балы входят в моду», «Цены на проституток падают», «Крокодил-убийца прячется в канализации». Те, кто должны информировать нас о том, что творится вокруг, продают нам свои собственные тайные желания. И знаешь, почему? Потому что грязь продается лучше, чем чистота. Потакая порокам, они заработают во много раз больше, чем заставляя людей размышлять.
– А при чем здесь Косберг? – решил уточнить я.
– Косберг при всем! Он распространяет порно-журналы, в том числе и у нас в институте. Он не только их продает, он еще сочиняет для них истории о каких-то космических проститутках, о водолазах, насилующих в океане медуз. Ты даже не представляешь, Виктор, сколько это приносит «бабок»! Из-за них этот человек с профессиональной боязнью берега, ум которого никогда не достигал ватерлинии, теперь считает себя бизнесменом и даже писателем!
– Не ожидал, – сказал я. – Нам казалось, что каперанг просто по-человечески глуп; оказывается, у него целый букет неврозов. Почему ему не запретят?
– Имеет право по новым законам. У него есть патент на индивидуальную частную деятельность, – развел руками Снетков. – Он платит налоги. У него даже есть «крыша», как у настоящего бизнесмена.
– Почему его не уволят? Пусть занимается любимым делом вдали от науки.
– Это возможно, но на его место никто не придет. Никто не идет в науку. Нам не платят зарплаты!
– Владимир Вениаминович, а как выживаете вы?
– Ну, – Снетков пристыжено кашлянул, – у меня ТОО. Называется сокращенно: «Снеток», – и, заметив, что я растерялся, пояснил: – «Товарищество с Ограниченной Ответственностью». Это новое понятие, Виктор. Не подумай, я не торгую порно-журналами, как капитан. Я занимаюсь всем понемногу. Немного нефтепродуктами, немного цементом, немного дамским бельем. Любой объем от вагона. У меня есть деловые связи в странах бывшего соцлагеря, так что я провожу международные сделки, организую поставки, в том числе водным путем, например, «СИФ Слынчев Бряг – СИФ Ленинград». Это бизнес. Вижу, я тебя загрузил, Виктор. Давай помолчим. На, кури, это настоящее «Мальборо».
Снетков закурил сам и протянул сигареты и зажигалку мне.
ТОО? Чтобы осознать сокровенный смысл сказанного, я пошел по цепочке от слова к слову. Для начала я взялся за слово «товарищество» и представил своих товарищей, сидящих за круглым столом: их оказалось неприлично много, они выпивали, закусывали и несли всякую чушь. Слово «ограниченный», а также количество еды и спиртного на столе наводили на мысль, что у товарищей недостаточное количество собственных средств, дабы расплатиться. В свою очередь, сочетание «ограниченности» и «ответственности» предполагало, что расплачиваться никто не собирается.
– Владимир Вениаминович, – я решил показать компетентность в вопросе, – ТОО предоставляет неограниченные возможности без обязательств?
– В некотором безусловном смысле, – кивнул профессор, но тут же поправился: – В смысле обязательств по отношению к государственным органам. Государству сейчас, видишь ли, не до этого… Но, к сожалению, есть негосударственные органы, которые… – тут Снетков замолчал и с опаской посмотрел на улицу сквозь стекло: – Они присвоили надзорные и карательные функции за экономической деятельностью. Люди, мягко говоря, безграмотные, объяснений не понимают, аргументов не признают, называют себя мало-охтинскими. Они, в самом деле, невелики ростом, но многочисленны, наглы, накачены батареями и нигде не работают. Могут ударить по лицу пожилого человека просто так, ради шутки. Впрочем, могут и не такое. Вы не представляете, что они однажды сделали с Косбергом…
В глазах профессора промелькнул неподдельный ужас, толстые линзы блеснули, неприлично увеличив скупую мужскую слезу.
– Вы приняли меня за одного из них? – догадался я.
– Извините, конечно, Виктор, но у вас после армии выражение лица изменилось, так что грешным делом подумал… Они требуют с меня сумму, которую я не могу заплатить. Сумма достаточно велика и, между прочим, в валюте.
– В валюте? – присвистнул я. – Да ведь это статья!
– Да нет, никого это теперь не интересует, – Снетков снял очки и протер глаза. – Даже милицию. Я на Барбоса заявление написал. Ну и что? Пришел участковый, выпил со мной водки и ушел через час. Потом пришли они и сказали, что за эту «заяву» я теперь им должен в два раза больше.
– Сколько же? – я начинал подозревать, что Владимир Вениаминович делится подробностями неспроста, и без разрешения потянул сигарету из профессорской пачки.
– Двадцать пять тысяч. Разумеется, долларов, – Снетков искривил рот, видимо, продолжать ему было непросто. – Виктор, в армии ты возмужал, стал воином, гренадером…
Это была самая настоящая лесть, но я продолжал слушать.