Текст книги "Красное золото"
Автор книги: Виталий Олейниченко
Жанры:
Исторические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Виталий Олейниченко
КРАСНОЕ ЗОЛОТО
ПРОЛОГ
На окраину Егоровки обоз въезжал медленно. Скрипели доверху груженые зелеными, похожими на снарядные ящиками поскрипывавшие подводы. Понуро переставляли ноги тощие – кожа да кости – разномастные лошади, набранные, по всему видно, с бору по сосенке: среди привычных к нелегкой тягловой работе артиллерийских битюгов попадались и благородных кровей тонконогие кавалерийские скакуны. Качались в седлах обочь подвод почерневшие от голода и недосыпания верховые, не имевшие сил ни поднять уставленный в конскую гриву взор, ни, тем более, перекинуться словом с клевавшими носом возницами. Глухо позвякивая металлическими деталями амуниции, держались за борта телег пешие в белых от пота выгоревших на солнце гимнастерках и мятых кителях с погонами, звездочки на многих из которых были нарисованы простым химическим карандашом. Казалось, не будь у пеших этой шаткой вихляющей опоры – давно бы уже легли прямо в дорожную пыль.
Во главе колонны ехал на высоком гнедом донце молодой ссутулившийся офицер в зеленых галифе и цвета хаки, на английский манер, френче. Левая рука его, поддерживаемая перекинутой через шею пестрой косынкой, покоилась поперек груди – и чернело на зеленой рваной ткани выше локтя запекшееся, причудливой формы, пятно.
Тридцать два дня назад обоз, тогда еще почти в два раза больший, спешно двинулся в южном направлении от станции Узловая, где идущий на восток воинский эшелон вынужден был остановиться по причине бегства сочувствовавшей большевикам паровозной бригады. Новых машинистов найти не удалось, так как все более-менее дееспособное мужское население было либо мобилизовано (частью – в красногвардейские отряды, частью – в армию объявленного Верховным правителем России черноморского адмирала), либо просто бежало от всех этих мобилизаций в начинавшуюся сразу за крайними домами пристанционного поселка тайгу.
Тогда, подгоняемый близкими раскатами артиллерийской канонады, капитан – начальник эшелона – приказал реквизировать весь имевшийся в поселке гужевой транспорт, загрузить на него наиболее ценный груз, а именно – ящики из шедшего в середине состава опломбированного вагона, и пешим порядком двигаться на юго-восток, где верстах в полутораста от Узловой должны были находиться верные Колчаку казачьи отряды войскового старшины Платонова.
Потеряв почти пол суток на поиск подвод и перегрузку в них двух сотен тяжелых зеленых ящиков, обоз – двадцать телег, десяток всадников и чуть более полусотни пеших – поспешно двинулся в направлении, противоположном затихшей пару часов назад канонаде. Наступившая тишина лучше любого вестового сказала капитану о том, что редкие цепочки юнкеров, прикрывавшие Узловую с запада и державшие наступавшие части большевиков не столько умением и, уж конечно, не числом, а только одной лишь ненавистью, были все-таки уничтожены и появления на самой станции ошалевшей от крови конницы красных следовало ожидать уже через час, самое многое – через два-два с половиной часа.
Вступившие в Узловую передовые роты 2-й армии Дальневосточной Республики, выдохшиеся в бесконечных атаках и обескровленные упорным сопротивлением малочисленных юнкерских заслонов, не смогли своевременно организовать преследование, несмотря на отчаянную ругань и обещания комиссара Сапкина расстрелять каждого третьего…
Через пять дней обоз достиг места, где две таежные речушки сливались в один поток. Между пологими берегами был переброшен узкий деревянный мост, по которому могла, однако, пройти груженая подвода. Переправились. Мост обложили хворостом и подожгли. Капитан выбросил в бурлящую воду докуренную до гильзы папиросу, взглянул на полыхающие смоленые балки, прошептал едва слышно: «Рубикон…» и, резко повернувшись на каблуках, спорым шагом направился в голову колонны…
Теперь красные не смогли бы догнать обоз, но и для отряда оставался только один путь – через тайгу.
Еще через два дня вышли к Дурновке – небольшой затерянной в лесах деревеньке – но высланный вперед конный разъезд был обстрелян какими-то вооруженными людьми, а ввязываться в бой с весьма сомнительным исходом, рискуя потерять людей и обоз, капитал счел нецелесообразным. Дурновку обогнули по длиной дуге и пошли на юго-восток.
На семнадцатый день пути колонна, забравшаяся неторными таежными тропами далеко от железной дороги и, соответственно, мест ведения наиболее активных боевых действий, вышла, наконец, к Сенчино – относительно небольшой (три десятка домов да водяная мельница) деревне, где капитан решил остаться на дневку, чтобы подремонтировать изношенные телеги, подкормить отощавших от тяжелой работы лошадей и дать отоспаться и подлечиться едва державшимся на ногах изможденным людям.
Расставили на подступах к деревне посты и секреты, загородили на околицах единственную улицу баррикадами из борон и молотилок, посадили на чердаке мельницы двух офицеров с пулеметом Льюиса – и большая часть личного состава провалилась в тяжелый, без сновидений, сон. Однако за час до рассвета, в наиболее тяжелое для часовых время, спавшие по избам юнкера были разбужены частой ружейной перепалкой. Судя по всему, на обоз напал некий партизанский отряд, приведенный за поживой кем-то из деревенских, не жаловавших никакой власти, жителей, и не имевший ярко выраженной идеологической расцветки. В гражданских войнах вообще очень небольшая часть населения страны режет друг друга из идейных побуждений – это время приходит много позже, после окончательной победы одной из сторон – большая же часть просто пытается всеми доступными способами улучшить свое материальное положение. В основном – либо путем банального мародерства, либо путем уничтожения заведомо более слабого противника.
Спящий обоз, видимо, представлялся нагрянувшим из таежных дебрей «зеленым» именно таковым, а, стало быть, подлежал обязательному уничтожению с последующим дележом между победителями сохранившихся материальных ценностей, то есть: во-первых, совершенно необходимых в крестьянском хозяйстве телег и, главное, коней; во-вторых, небогатого личного имущества обозников (с паршивой овцы, как известно, хоть шерсти клок); и наконец – содержимого наваленных на вожделенные подводы снарядных ящиков. А то, что в них находятся отнюдь не снаряды, было совершенно ясно даже далеким от военного дела бородачам в поддевках: кто же станет таскать по тайге, в десятках верст от ниток железных дорог, такое количество артиллерийских боеприпасов, не имея при этом ни единой, даже самой завалящей, пушчонки?…
Расчет партизан на крепкий сон сопровождающих обоз солдат и внезапность нападения мог оказаться верным, если бы им противостоял обычный отряд из мобилизованных крестьян или поселковых, а не восемь десятков прошедших огонь и воду профессиональных военных.
Часовые, против чаяния, не спали и, вовремя различив в предутреннем тумане бряцающие железом смутные тени, безо всяких предупредительных выстрелов открыли стрельбу на поражение, что позволило остальным не только успеть схватить оружие, но и занять оборону, а с мельницы во фланг нападавшим ударил длинными очередями пулемет. Ворваться в ощетинившееся огненным кольцом выстрелов село попавшие под перекрестный огонь партизаны не смогли ни после первого отчаянного натиска, ни после еще двух столь же безуспешных попыток – и призраками растворились в начинавшей уже сереть утренней дымке, оставив на околицах изрядное количество трупов с торчащими лопатой бородами.
Победа в ночном бою досталась белым, однако, очень дорогой ценой: юнкера, не успевшие натянуть гимнастерки, были в своих белых нательных рубахах хорошо видны на фоне бревенчатых, почерневших от времени и дождей, стен домов и заборов, а таежники, как известно, стрелки не из последних…
В братской могиле на окраине негостеприимной догорающей деревеньки осталось лежать двадцать шесть человек.
Оставшаяся часть отряда во главе с раненным в левую руку поручиком, перегрузив ящики с двух разбитых гранатными взрывами телег на уцелевшие, кое-как перебинтовав раненых и расстреляв (не тащить же с собой!) десяток попавших в плен «зеленых», продолжила путь – восемнадцать подвод, несколько верховых и меньше взвода пеших. Пятеро тяжелораненых, в том числе и командовавший отрядом капитан, лежали в повозках на шинелях, расстеленных прямо поверх драгоценных зеленых ящиков.
Еще через три дня раненые умерли и их похоронили в тайге, навалив сверху кучу камней для защиты тел от дикого зверья и замаскировав могилу лапником и хвоей. Поручик, морщась от боли и неловко держа покалеченной рукой потрепанную двухверстку, отметил на ней химическим карандашом место захоронения, – весьма приблизительно, правда, поскольку не смог привязать местность ни к каким видимым ориентирам по причине отсутствия этих самых ориентиров: одни лишь вековые деревья стояли вокруг темной колышущейся стеной.
Недалеко от могилы закопали и часть ящиков, несколько облегчив подводы, так как понурые лошади уже не могли тянуть прежний груз по лесному бездорожью. Поручик, снова вынув из планшета карту и послюнявив огрызок карандаша, обвел обозначавший братскую могилу крестик кружочком.
На следующий день при переправе через неширокую и мелкую, но весьма бурную речку, перевернулась на скользких валунах одна из подвод. Сидевший на передке юнкер-возница успел обрубить постромки и освобожденные от груза мокрые кони самостоятельно выбрались на берег, но сама подвода была изломана неистовым течением и восстановлению не подлежала, а посему притонувшие в ледяной воде тяжелые ящики были на руках вынесены на прибрежную гальку и здесь же на берегу захоронены, для чего пришлось взрывом гранаты осыпать нависающий над каменистым речным пляжем невысокий песчаный обрывчик.
Место снова, и опять же – приблизительно, было помечено на карте. Продолжать ставить отметки дальше поручик уже не смог бы, так как последняя стояла у самой границы листа карты, а другого листа, с продолжением, у него не было – ну никак не могли подумать выдававшие погибшему капитану эту двухверстку штабные офицеры, что груз из опломбированного вагона заберется так далеко от намеченного в канцеляриях маршрута движения эшелона. Далее отряду предстояло идти на юго-восток уже без карты, ориентируясь лишь по мхам да солнцу…
Путь по тайге нелегок, даже когда отряд подготовлен к нему, соответствующим образом экипирован, люди обеспечены провиантом, лошади – фуражом, а движение происходит по трактам или хотя бы наезженным дорогам. Что уж говорить, когда люди перебиваются охотой и отсыревшими под нудным дождем сухарями, кони – скудным подножным кормом, а сам обоз пробирается сквозь густые заросли по едва заметным тропинкам, огибая бесконечные сопки и форсируя вброд многочисленные ручьи и речонки, где подводы приходится на высокие берега выносить буквально на руках… Вот почему в Егоровке ставший командиром отряда поручик объявил большой привал и стал думать, что ему делать дальше.
По всему выходило, что при таком медленном темпе движения, да еще и обремененные грузом, до мест, находящихся под контролем войскового старшины Платонова, они не доберутся. Или доберутся, когда ни самого Платонова, ни арьергардов его казаков там уже не будет. Отдавать же с таким трудом сбереженный обоз ненавистному противнику ни поручик, ни любой боец его отряда не согласился бы ни за что.
Вывод, простой и логичный, напрашивался сам собой: предварительно дня три покружив и основательно запутав следы, спрятать ящики в тайге, в месте с надежными ориентирами, пересадить пехоту на освободившиеся подводы и стремительным броском двинуться на восток. Потом, когда положение на фронте изменится в лучшую сторону, за грузом можно будет вернуться. А если не получится вернуться самому, то хотя бы суметь толково объяснить местонахождение тайника тем, кто придет вместо него. В том же, что положение – и на фронтах, и в целом по стране – переменится обязательно, поручик не сомневался, ибо свято верил в правоту того дела, которому посвятил свою жизнь, и даже в мыслях допустить иной вариант развития событий не мог. Да и не хотел.
Решение было принято. Люди и лошади отдохнули. Изношенные оси и обода подновлены и отремонтированы угрюмым сельским кузнецом. Оставаться в Егоровке дольше смысла никакого не имело, даром что и местные мужики на проходивших по пыльной улице юнкеров косили недобрым взглядом и зло сплевывали вслед…
На тридцать пятый день после поспешного выступления с Узловой поручик дал команду к выступлению, надеясь уже через пару недель соединиться с казаками Платонова.
Поручик не знал, да и знать, разумеется, не мог, что наступление красных, поддержанное многочисленными партизанскими отрядами, развивается необычайно успешно, что японцы, не приняв боя, покидают многие стратегически важные города, и что казаки войскового старшины как раз в это время откатываются под мощными ударами большевиков все дальше на восток…
В который раз за прошедший месяц лошади привычно дернули постромки, тяжелые подводы, скрипя и вихляя изношенными колесами, нехотя тронулись с места и обоз – семнадцать подвод и около полуроты военных в фуражках с черно-оранжевыми кокардами – поглотил зеленый зев вечной и бескрайней тайги…
«…Докладываю, что продотряд в количестве двенадцати штыков, направленный вчера в село Сычево, обнаружил в версте от села скрытно передвигавшийся конный отряд белогвардейцев силами до полуэскадрона. Посланный командиром продотряда товарищем Бильке нарочный немедленно оповестил штаб полка. По тревоге были подняты два приданных полку кавалерийских эскадрона и конный разведвзвод. Ведомые революционным пролетарским духом героические бойцы Красной Армии Дальневосточной Республики в кратковременном ожесточенном бою до последнего человека разгромили осколки гнилого контрреволюционного отребья.
На месте боя было найдено пятьдесят шесть убитых и раненых колчаковцев. Тщательный и пристрастный допрос пленных, проведенный в штабе полка, не дал никаких результатов по причине крайней враждебности контрреволюционного элемента.
Решением Военно-Революционного Комитета пленные, не принявшие Советскую власть, которая есть счастье для всего трудового народа, были расстреляны.
Наши потери составили двадцать восемь человек убитыми и тридцать два человека ранеными. Вечная слава павшим за Мировую Революцию красным героям!
Комиссар Отдельного революционного пехотного полка
имени товарища Максимильяна Робеспьера
Иван Макуха.
… июля 1920 года»
ГЛАВА 1
Натужно скрипнув, приподнялась крышка темного от времени огромного сундука с позеленевшей медной оковкой. Стоящий рядом со мной одноногий бородатый мужчина в неопределенного цвета долгополом камзоле и потрепанной треуголке одобрительно мотнул головой – сверкнула массивная золотая серьга в ухе – и довольно осклабился. Я зачерпнул из сундука обеими руками – и потекли меж дрожащих пальцев желтые кружочки монет, искрящиеся в пламени смоляного факела прозрачные камушки, нитки вбиравшего свет жемчуга… На широченном, как галерное весло, плече моего спутника оживленно завозился, хрипло каркая, огромный пестрый попугай. Монетки с мелодичным звоном нескончаемым ручьем проливались обратно в темное чрево древнего сундука. Звон становился все громче, громче…
Я проснулся.
Будильник трезвонил весело и нагло, словно радуясь полнейшей своей безнаказанности – накануне, перед тем как рухнуть в постель, я специально отставил его пластиковое цилиндрическое тельце подальше от себя, чтобы утром не прихлопнуть рефлекторным жестом дребезжащую кнопочку и не провалиться обратно в сладкий рассветный сон. Будильнику было, конечно же, совершенно безразлично и то, что вчера (а вернее – уже сегодня) я добрался до кровати в четвертом часу ночи, и то, что он своим назойливым треньканьем только что лишил своего хозяина счастливо обретенного пиратского клада, пусть даже и вполне виртуального…
Полетело на пол решительно сброшенное одеяло, но на этом вся моя решительность и закончилась. Я с превеликим трудом придал телу вертикальное положение, опустив моментально покрывшиеся «гусиной кожей» ноги на холодный линолеум, и некоторое время еще посидел так, не открывая слипшихся глаз и слегка покачиваясь корпусом, как мусульманин на молитве. Просыпаться не хотелось категорически. Для того, чтобы одурманенный сном организм смог заставить себя открыть глаза, ему надо было срочно вспомнить что-нибудь важное, что-то такое, ради чего действительно стоило претерпеть сие истязание… «Интересно, – подумал я отстраненно, – а в богатом арсенале господина Торквемады имелась пытка ранним вставанием после третьей… или уже четвертой?… полубессонной ночи? Впрочем, это вряд ли, он был человеком простым: ломик там, или клещи, или еще какая железка…»
Проснуться, однако, все же пришлось – пакостное сознание поднапряглось и одарило меня печальным воспоминанием о том, что послезавтра архив закрывается на месячные каникулы, и если оставшиеся два дня я не проведу в его огромном полутемном зале, по уши зарывшись в пыльные папки «Дел», то о защите кандидатской этим летом в очередной раз можно будет накрепко забыть. И тогда я не получу высокое звание «старшего научного сотрудника» и, соответственно, не смогу претендовать на повышение. Конкуренция, знаете ли, не только среди олигархов всяческих буйным цветом цветет, но и среди нас, простых нищеватых бюджетников. И грызня при этом зачастую стоит такая, что жуть и оторопь берет: визги, крики, стукачество, подсиживания, жрут один другого с радостным чавканьем, только брызги в стороны летят, да капает кровь с кривых клыков. Куда там олигархам и прочим претендентам на трон…
Кстати о нищете: прибавку к зарплате я тоже не получу… Жалкую прибавку к жалкой зарплате, – мерзко хихикая, услужливо подсказал внутренний голос, с давних пор игравший в моей однообразной жизни нечто вроде роли адвоката Дьявола. Или Бога – по ситуации.
Крыть было нечем. Я досадливо поморщился, как обычно морщатся люди, услышавшие давно известную, но не ставшую от этого более приятной, правду. О себе… Ну не получу, что с того – мир же от этого с ног на уши не перевернется? – вступил я с самим собой в совершенно безнадежный, как мне уже неоднократно доводилось убеждаться, диалог… Ну и аргумент, – пристыдил меня сидящий внутри оппонент, – пятый «Б», вторая четверть, ей-богу! Не перевернется, конечно, только миру, понимаешь, и есть дел, что ради тебя, дурака такого, на голову становиться. А вот Катюша тебя всенепременнейше бросит… О, пардон, уже бросила!..
Я с грусть вспомнил, что, действительно, Катюша меня, дурака такого, уже бросила. Позавчера. Без объяснения причин. Я предполагал, конечно, что в качестве «одной возлюбленной пары», как поется в известной песне про то, как шумел камыш и гнулись деревья, мы с ней просуществуем не очень долго, но в глубине души все же теплил надежду, что расставание наше произойдет попозже, где-нибудь к июлю, когда я разберусь, наконец, с затянувшейся до неприличия защитой кандидатской диссертации и получу достаточно свободного времени на переобустройство личной жизни.
Не вышло.
Я осторожно поплескал холодной водой на щеки. Бритва брила из рук вон плохо, что вовсе не было странным: бедным одноразовым станком я скоблился уже дней десять… Зато не порежешься – утешил меня вполне резонным замечанием внутренний голос.
Я яростно драил щеткой зубы и вспоминал…
…С Катюшей мы познакомились в убогой «Пельменной», расположенной недалече от облупившегося здания моего краеведческого музея. Я как раз разбежался с Олей – на редкость мирно и с взаимной симпатией друг к другу – а потому был благодушен и слегка пьян. Радуясь тому, что операция расставания прошла успешно, я сидел себе за исцарапанным столиком у окна, лениво ковырял щербатой вилкой сдобренные уксусом серые скрюченные пельмени и пил дрянную водку из рифленого пластикового стаканчика. Когда водка была почти допита, а на тарелке испуганно ежился последний уцелевший шедевр местного кулинарного творчества, за мой столик подсела невысокая шатенка с серыми глазами и умильной челочкой, выбивающейся из-под полосатой вязаной шапочки. Видимо, она очень хотела кушать, потому что в эту дыру ходят либо люди, совершенно обездоленные в смысле финансов (вроде меня), либо те, кто готов умереть от голода и рискует попросту не успеть добраться до менее опасных для здоровья точек общепита.
Девушка осторожно, словно проверяя на наличие яда, откусила от худосочного пельменя и поморщилась. Я знал, что именно ей не понравилось, а потому, перегнувшись через спинку стула, взял с соседнего столика солонку и поставил ее перед изголодавшейся шатенкой. Наверное, будь она американкой, на основании предложенной ей солонки она обвинила бы меня в сексуальном домогательстве. Но девушка была нашей, без затей, а потому просто мило улыбнулась… На следующий день я снова подвергал жизнь риску в той же «Пельменной» и увидел ее в очереди к кассе. Шатенка поймала мой взгляд и сделала сосредоточенное лицо, вспоминая. По всей видимости, будь она американкой, на основании повторной встречи она обвинила бы меня в сексуальном преследовании. Но девушка была нормальной, без отклонений, а потому мы просто познакомились и разговорились, а в конце рабочего дня встретились на автобусной остановке и поехали ко мне. Смотреть монографии. Что это такое, Катя не знала и была страшно заинтригована. До монографий дело, однако же, не дошло, а вот до постели, напротив – дошло едва ли не сразу по приезде… Будь она американкой, на вполне бесспорных основаниях у нее открылось бы широчайшее поле для деятельности, вплоть до полного импичмента. Но Катюша была более чем нормальной, а потому просто осталась у меня жить.
Кажется, ее родители, с которыми меня, кстати, лично так и не познакомили, были не в восторге (мягко говоря) от нового дочкиного увлечения, и в конечном итоге это, вероятно, сыграло свою роль в ее уходе, но тогда мы ни на что не обращали внимания, потому что нам было очень хорошо друг с другом. По выходным мы гуляли по городу, взявшись за руки, а ночью спали под одним одеялом.
По правде говоря, меня родители девушек на выданье вообще терпят с трудом. Наверное, чувствуют каким-то непостижимо-тайным шестым родительским чувством, что не мне суждено составить тихое семейное счастье их любимой дочурки. Хотя, на мой взгляд, дочурка вполне в силах сама выбирать, с кем ей спать, а с кем – нет. А то бывает, знаете ли, и так: сначала родители к дочкиному телу никого не пущают, а потом, по прошествии некоторого времени, это самое тело уже никому и даром не нужно. И полнится белый свет одинокими женщинами с неустроенной судьбой, чтящими своих родителей на словах и клянущими их в душе. Феминистки, понятно, не в счет… Хотя, как посмотреть – это ведь тоже результат определенного воспитания. А не в счет как раз – всяческие дальнейшие жизненные коллизии.
И такое положение вещей, пожалуй, является нормальным для большинства родителей. Вот моей маме, к примеру, все мои девушки очень даже нравились лишь до тех пор, пока были просто добрыми знакомыми и подругами. Но как только возникала более-менее реальная опасность перехода их в зыбкий статус «почти жена» (не путать с невестой!), мама исключительно быстро находила в очередной претендентке столько изъянов глобального характера, что становилось совершенно непонятно, как сию спешащую замуж Бабу-Ягу не отстрелили из жалости еще во младенчестве по дороге из роддома…
По телевизору передавали очередной выпуск новостей: группа наших родных разъевшихся бюрократов пребывала где-то в Европе: то ли в Германии, то ли в Британии. Наши традиционно предлагали местным активнее инвестировать их крепкую валюту в нашу хилую экономику. То ли германским, то ли британским бизнесменам валюту свою было безумно жалко – они точно знали, что ее всенепременнейше разворуют на необъятных просторах загадочной России – но, будучи дипломатами, напрямую отказать назойливым славянам в мятых смокингах воспитанные европейцы не решались, а потому традиционно делали постные лица и обещали подумать. Потом сюжет вернулся к отечественной действительности – и камера оператора запрыгала по непроезжим ухабам, выхватывая то скорченные голые деревья, то проржавевшие останки некой колесно-гусеничной техники.
Я начал мрачно жарить на завтрак яичницу с помидорами и продолжал вспоминать…
…До Кати, как я уже говорил, у меня была Оля. Оля не являлась красавицей в смысле соответствия манекено-модельным образцам: там и там не то чтоб девяносто, а там – не совсем шестьдесят, но зато она не требовала от меня ничего больше того, что я мог ей дать. По-моему, даже замуж не хотела. По крайней мере, никогда об этом не заговаривала.
А вообще: что есть красота? Жены кроманьонцев были изрядно волосаты. Античных красавиц мать-природа наделяла носами, которые теперь в обиходе принято именовать не иначе как «шнобель». А в Средние века, к примеру, эталоном женской красоты служили тощие, как столовский бутерброд, девицы с выбритыми до середины головы волосами, на манер китайских монахов из монастыря Шаолинь. К тому же эти худосочные барышни отличались полным отсутствием грудей, торчащими животами, отвисшим задом и спичкообразными ножками. Вся эта нелепость являла собой классическую городскую нимфу века, этак, пятнадцатого. Это у них, вероятно, от зимней бескормицы было, а поди ж ты – идеал красы неземной. Сейчас такую моментом в больницу для дистрофиков свезли бы, а тогда вполне вдохновенно писали с них Еву и Венеру… Я уж не говорю о всяческих дивах с заросших райскими кущами тропических островов. Тамошние красавицы сплошь покрыты такой густой и затейливой татуировкой, что любой наш бывалый урка со стажем при виде их незамедлительно впал бы в экстаз и от восторга скончался в конвульсиях… А те самые манекены метр-восемьдесят с заплетающимися при ходьбе ножками «восьмеркой» и извечно-глуповатой улыбочкой, которыми пестрит дебильная реклама и обложки всевозможных неумных журналов, у меня вообще никаких положительных эмоций не вызывают. Окромя жалости. Потому что я люблю другой тип женщин: любой внешности, но чтобы кроме бюста и ног была еще и голова. Желательно – не только в качестве полигона для испытания косметики… Разумеется, такой взгляд сформировался у меня далеко не сразу, а явился результатом долгих блужданий от типажа к типажу и выявления собственных пристрастий методом проб и ошибок. Приятных проб и горьких ошибок…
В общем, Оленька мне нравилась не в пример больше тех самых, с «восьмерками» и прочими «вайтлсами». А то, что она не упоминала про женитьбу, делало наши отношения доверительными и не фальшивыми. Возможно, именно поэтому мы до сих пор остаемся друзьями и даже перезваниваемся иногда, и не только по праздникам. Расстались же мы лишь потому, что некий иссохшийся по Оле сокурсник, совершенно ей при этом не противный, предложил ей свою руку, сердце, двухкомнатную квартиру и новенькую «восьмерку», а моя дорогая Оленька всегда была реалисткой и прекрасно знала, что некая часть моего сердца, равно как и прочие детали организма, ей и так принадлежат вполне безраздельно, а вот руку для кольцевания я ей предлагать не буду при всей своей любви. Ну, разве только под старость, из вежливости. Да еще чтоб было, кому стакан воды подать, если что… Только ведь обязательно, когда это «если что» наступит, и пить-то не захочется…
Пока я меланхолично предавался воспоминаниям, яичница подгорела. Вместе с помидорами. А пока я со скрежетом отскребал ее останки от сковородки, сбежавший из джезвы кофе залил черной лужей всю плиту…
…Перед Олей была Люба. О-о-о! Эту связь я и сейчас вспоминаю с содроганием и объясняю себе ее возникновение только тем, что я тогда необыкновенно много выпивал, сейчас уж и не помню с каких таких горестей, и имел, соответственно, несколько расфокусированный взгляд на реальность. Люба по малейшему моему требованию бегала за пивом и готовила разнообразные закуски, а на тот момент это являлось для меня качеством если и не главным, то весьма и весьма немаловажным. Но имела Люба и совершенно неприемлемую для меня ужасающую привычку – она безумно любила «ставить всех на место», по поводу и без повода… А еще она была похожа на овечку Долли, какой ее изображают на детских футболках, и когда за что-то на меня сердилась (благо поводов было предостаточно), ее букли смешно тряслись, как пейсы горюющего у Стены Плача хасида. Меня это безумно веселило, а она злилась все больше. Плачущим сварливым голоском Любаша день и ночь напролет твердила о том, что вот, мол, она какая: и шьет, и вяжет, и по магазинам бегает, и готовит вкусно (это было правдой), и в постели хороша, спасу нет (это было неправдой), и в квартире стало чистенько и уютненько – рюшечки, слоники, салфеточки – и чего только этим кобелям надо-то, найдут себе какую-нибудь лахудру, прости господи, глаза у них на затылке, что ли?… Множественным числом Люба именовала меня, злодея, ежечасно подозревая в постоянных изменах со всеми подряд, причем совершенно безосновательно, ибо я действительно здорово поддавал и к употреблению в интимном смысле зачастую был не очень пригоден… Я безэмоционально выслушивал Любин бред, пил водку и молча дивился ее неадекватно завышенной самооценке.
Впрочем, допускаю, что был не слишком объективен и она действительно была ничего себе. Но не для меня, потому что относилась, к сожалению, к породе женщин, которые столь неприкрыто и страстно желают выйти замуж («Лучше муж – пингвин, чем никакого!» – говорила Люба), что начисто отбивают охоту иметь с ними какие бы то ни было отношения. В итоге они, как правило, остаются старыми девами (в смысле – не замужем) и со временем из них получаются образцовые настоятельницы монастырей или не менее образцово-показательные старухи Шапокляк. Второе – неизмеримо чаще.
Потом я бросил пить и тут же возникла настоятельная потребность с Любой расстаться. Моих доводов о том, что мы с ней разные, что мне с ней неинтересно, потому что она даже «Кто сказал Мяу?» не читала, и что наши души вообще вращаются в разных плоскостях, она не понимала. Или боялась понять. Тогда мне пришлось соврать и я, тяжело вздыхая, поведал, что страстно влюбился в другую и жить без нее ну никак не могу. Люба не верила правде, но легко поверила лжи, потому что данная причина разрыва единственная была ей понятна и доступна. После долгих воплей и обвинений в краже лучших лет жизни, в действительности представлявших из себя четыре месяца с небольшим, мне удалось, наконец, благополучно выпихнуть ее за дверь. Еще года два она мне позванивала с периодичностью раз в две-три недели, материла моих гипотетических «лахудр» и меня, подлеца, а попутно удостоверялась с надрывом: «Нет, ты скажи, ну неужели тебе было со мной так уж плохо?», явно не веря в саму возможность того, что кому-то с ней может быть не хорошо.