Текст книги "Женя и Валентина"
Автор книги: Виталий Семин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
А какие люди приходили к ним в их длинную темноватую комнату! Несколько раз приходил изобретатель телескопа. Он сам вытачивал удивительные стекла из круглых корабельных иллюминаторов, вставлял в раздвижную трубу. Мастерскую он оборудовал у себя в сарае, там у него и хранился телескоп, а он хотел подарить его городу. Приходил географ-энтузиаст, возмущавшийся тем, что на новых картах Северский Донец назван Северным, требовавший, чтобы название было исправлено. Изобретателей и энтузиастов Вовочка встречал сурово. Но они все шли и шли. Но чаще, конечно, в отделе появлялись авторы на мелкие поручения. С утра приходил старый актер Абрам Завадовский. Всю жизнь ходивший в сочинителях, всю жизнь искавший соавтора на пьесу, он располагался надолго, писал рецензии на эстраду, на самодеятельные спектакли, рассказывал анекдоты и передразнивал писателей. Чаще всего рассказывал, как областной писатель номер один Курков читал актерам свою пьесу. Куркову сказали, что у него плохо выписан меньшевик. Курков ответил:
– Много чести ему будет хорошо его выписывать.
Завадовский, подражая Куркову, произносил это так, будто у него забит нос, а язык в два раза толще, чем у обычных людей. Курков его поразил, и Завадовский охотно повторял, как областной писатель номер один произносит:
– Много чести ему будет хорошо его выписывать.
И интонация у него в этот момент была генерал-губернаторская.
Нет, не всем навстречу выходил Вовочка из-за стола. Приходил старый писатель – газетчик Слатин еще мальчишкой читал его фельетоны – Гершкович. На некоторое время, как он сам сказал, он уходил из литературы в адвокатуру, а теперь опять ходил в редакцию. Гершкович поздоровается со Слатиным и Стульевым, пройдет две трети длинной комнаты, и только тогда Вовочка начнет улыбаться. Когда Гершкович останавливался против Вовочки, Вовочкина улыбка делалась любезнее и любезнее, но Вовочка еще не поднимал головы – не мог оторваться от работы. Потом он перекладывал папиросу из правой руки в левую и стремительно поднимался, похватывая плечом падающий пиджак. Теперь улыбка его была любезной и извиняющейся в одно и то же время – не сразу поднялся навстречу старому человеку. Он подавал руку, все так же стоя, открывал ящик письменного стола, доставал пачку рукописных листов, протягивал их Гершковичу:
– Не пойдет.
Стоял, ожидая, что скажет Гершкович, а затем садился, поправлял пиджак и добавлял:
– К тому же вы это нам уже приносили.
Гершкович не смущался или не подавал вида, что смущается.
– Разве? – говорил он. – То-то я еще подумал, а не показывал ли я вам уже? Значит, уже показывал.
Вовочка любезно улыбался, глядя на него снизу вверх. В этот момент Гершкович был неприятен Слатину. Старый писатель, старый адвокат, он должен был понять, как к нему относится Вовочка, а он держал в руках пачку старых, пожелтевших листов бумаги, делал вид, что все это, так сказать, в обычном рабочем порядке, и говорил:
– Не пойдет? Странно. – И это «странно» было не возмущенным, а ненатурально отстраненным, раздумчивым. – А кто-то мне говорил, что это неплохая вещица. Но если вы так считаете… – Он медленно направлялся к выходу, но вдруг останавливался – образованный человек, старый адвокат! – и выражение ненатуральности в глазах его усиливалось. – Нет, у меня, конечно, бывают срывы. – Он протягивал «бы-ва-ют сры-вы». – Недавно я послал рассказ знакомому редактору в «Крокодил» – он мне заказывал несколько фельетонов. И что же вы думаете? Он мне этот рассказ вернул с такой надписью: «Не узнаю старого мастера». – Помедлил и двинулся к выходу, сказав «м-да». Будто только сейчас почувствовал грустный смысл этих слов, будто и останавливался, пораженный их печальным смыслом. И все это была неправда, и Слатину она была неприятна. Вовочка не отвечал. Во время всей сцены он любезно улыбался и потихоньку клонил голову набок, будто вслушиваясь и сочувствуя. И только когда Гершкович закрывал дверь, Вовочка переставал улыбаться и возвращался к работе.
Слатина никак нельзя было назвать терпимым человеком. Он был раздражительным борцом за справедливость – так это можно было бы сформулировать. С юношеских лет он был уверен, что логика для всех одна, что образованный человек руководствуется в решениях своих логикой. Одним из самых ошеломляющих открытий было для него то, что логика не действовала на всех одинаково. Больше того, было сколько угодно людей, на которых логика не действовала совершенно. В начальнические качества Вовочки Фисунова, например, входило принципиальное незнание каких-то самоочевиднейших вещей. Он обладал вот этой способностью чего-то не знать и не понимать. И вот как раз в этой сфере, где не спрашивают, не отвечают, где Слатин постоянно попадал впросак, Вовочка ориентировался лучше всего. Приносил, например, кто-нибудь в редакцию сборник университетских философов и предлагал сделать на него рецензию. Вовочка улыбался и разводил руками:
– Не пойдет.
Слатин точно знал, что ни одной философской статьи ни в этом сборнике, ни в каких бы то ни было других Вовочка не читал. В другой раз Вовочка сам приносил Слатину на стол какую-нибудь книжечку и говорил:
– Сделаешь аннотацию строк на шестьдесят. Это интересно.
Вначале Слатин кричал:
– Кому интересно? Тебе интересно? Мне интересно? Ты туда даже не заглядывал!
Он очень быстро понял, что Вовочкино «интересно» к тому, что Вовочке на самом деле интересно, никакого отношения не имеет. Это было газетное «интересно», и Слатин со временем научился сам его произносить. Был тут соблазн приобщенности к той самой сфере, где точно знают, какой философ сегодня «интересно», а какой переместился в опасную зону «неинтересно». В сфере этой часто многое менялось, и люди, не работавшие в газете, не могли за этим поспеть. Когда Слатин был студентом, ему нравились научные поправки к старым аполитичным словам «правда» и «справедливость». Нравились не только научной обоснованностью, но и научным романтизмом. Научный романтизм даже составлял для него главную привлекательность. Слатин собирался перестраивать старый мир, и без этих научно обоснованных, заряженных политической энергией слов в такой работе нельзя было обойтись. Поступив на работу в газету, он был счастлив тем, что попал к самым главным «держателям правды». Но Вовочка ежеминутно на его глазах лишал прекрасные слова «правда» и «справедливость» их научного романтизма. За те 39-40-й годы, которые Слатин работал вместе с Вовочкой, множество газетных тем переместилось из сферы «интересно» в сферу «неинтересно». К обширной сфере «неинтересно» прибавилась еще более обширная «не в компетенции областной газеты». Слатин, конечно, понимал, что не Вовочка виноват в том, что возникает душевная пустота, душевная незагруженность, но, конечно, Вовочка поручал ему, способному решать алгебраические задачи, работу на уровне четырех арифметических действий. Правда, и тут Слатин все поворачивал так, что обвинял самого себя. Дело было в недостаточной интенсивности его чувств, в несовершенстве его собственного воспринимающего аппарата. Решались такие задачи! Он, конечно, восхищался перелетами через Северный полюс, строительством огромных машиностроительных заводов, но не был способен жить этим восхищением каждый день и каждый час. В самом восхищении, в его оттенках, в сопоставлении с новым восхищением находить глубины, необходимые для жизни духа. На собраниях, куда он приходил, настроившись аплодировать и восхищаться, жить единым порывом со всеми, он страдал от косноязычия или глупости докладчиков, считая, что это они, читающие по бумажке, мешали залу соединиться в едином душевном порыве. Хотя большинство, несомненно, хотело соединиться и соединялось.
Конечно, можно было так, как Стульев, не поднимать головы от стола, но Слатин так не хотел и не мог. Иногда ему вдруг приходило в голову, что Стульев, поворачивающий свои способности в любую сторону, даже хуже Вовочки. Из всех принципов у него остался только один: бессмысленно чему-либо сопротивляться. И Слатин приходил все к тому же: надо работать, надо выписываться потому, что даже ясная, грамотная фраза сопротивлялась тому, что в газете происходило каждый день, – переводу «интересных» тем в «неинтересные». В конце концов, были в редакции люди, которые лучше его знали, что нужно делать, которые по должности своей должны были лучше разбираться во всех важных политических вопросах. И первым таким человеком был над ним Вовочка Фисунов. Над Вовочкой стояли Владислав, замредактора, редактор. Они не советовались со Слатиным, а давали ему задание, направляли на завод или в село. Он приезжал, шел в партком, завком, разговаривал с людьми, писал. Очерки его хвалили, люди, о которых писал Слатин, были прекрасными работниками, ударниками, стахановцами. Но чем-то эти очерки самому Слатину не нравились. Была в них какая-то неправда. Он даже сам не мог понять какая.
Хуже было, когда Слатин привозил совсем не тот материал, за которым его посылали. Самое тяжелое столкновение с Вовочкой и редактором было у него, когда он вернулся из поездки в моторно-рыболовецкую станцию. Это была первая в стране МРС, и Слатина посылали за юбилейной статьей. Добираться в станицу Екатерининскую, где была расположена МРС, нужно было двумя речными трамваями. Слатин приехал туда под вечер, а разговаривал с директором МРС Ковалевым ночью, потому что вечером он разговаривать со Слатиным отказался: у него был гость – врач из соседнего городка, они вдвоем играли в карты. Причина, по которой директор МРС отказывался разговаривать с корреспондентом областной газеты, изумила Слатина. Он бы обиделся, но деться ему было некуда, речные трамваи уже не ходили. К тому же, пока он разыскивал домик директора, было еще светло, а теперь стемнело, и он запутался бы на станичных улицах, перерезанных ериками. Дома здесь ставились на сваях или на высоких фундаментах. Весной улицы и фундаменты уходили под воду, следы привычных наводнений были видны на всей станице. Директор МРС был первым человеком, на котором Слатин увидел флотские командирские ботинки, а не резиновые сапоги. Слатин сказал ему, что приехал не от себя самого и потому не уедет, пока не поговорит. Ковалев вынес ему во вторую, не обставленную комнату три толстых бухгалтерских книги:
– Изучишь, тогда поговорим.
Слатин остался один, а Ковалев и его гость продолжали играть в карты. В комнате, где сидел Слатин, был только длинный деревянный стол и длинные деревянные скамейки. Бухгалтерские книги оказались чем-то вроде корабельного журнала. Изо дня в день велись записи о состоянии обширной акватории. Направление ветра, уровень воды, уровень паводковых вод, мощность льдов, движение льдов, штормы, ливни, дожди, град. Читать это было интересно: река жила, вздувалась, мелела, сковывалась льдом, увеличивалась и падала скорость течения, менялась температура воды, насыщенность взвешенными частицами, илом, который она несла. В книге назывались суда, которые выходили в реку и в море на лов рыбы: «Плотва», «Дельфин», «Тюлень», «Малек», «Пассат», учитывался улов. Однако разобраться во всем этом в короткое время было нельзя. Ковалев и сам это понимал. Часа через два он позвал Слатина ужинать, забрал книги и больше о них не заговаривал. Ужинали они не у Ковалева, он жил холостяком, а у соседки, председателя рыбколхоза.
– Все говорят, моя любовница, – сказал Слатину Ковалев. – Правду говорят.
Ужин был с водкой. За столом пели песни, на Слатина не обращали внимания. Потом провожали друга Ковалева к затону, где на якорях стояли «Плотва», «Дельфин», «Тюлень», «Малек». Доктора на лодке перевезли на один из кораблей, а Ковалев сказал Слатину:
– Может, и ты уедешь? «Дельфин» тебя вместе с доктором довезет, а там на поезд – и домой. Утром у себя будешь.
Но Слатин остался, и «Дельфин», застучав мотором, выдвинулся из правильного ряда судов и ушел в темноту.
Они вернулись к Ковалеву, и Ковалев опять не позвал Слатина к себе в комнату, где были и стулья, и письменный стол, и кровать, а остался с ним в первой, необжитой. Удивительная это была ночь. Слатин слушал Ковалева, и ему становилось жутковато оттого, что он сидел с этим пожилым человеком в одной комнате. Ковалев спросил, помнит ли Слатин «рыбное дело», по которому было осуждено несколько больших и малых областных начальников?
– Они ко мне за рыбой приезжали, – сказал он. – У нас красная рыба, черная икра.
Это требовало разъяснений. Ковалев молча смотрел на Слатина, ждал, что тот скажет.
– И вы давали им рыбу?
– Начальство!
– Вас судили?
– Я ведь как делал, – сказал Ковалев. – Приезжают ко мне будто с инспекцией. Но я-то вижу, что им надо. Даю им катер, вызываю бухгалтера, иду с ним по улице и говорю: «Съездишь с ними на тоню, пусть увезут по рыбине». Сам никогда не ездил, с бухгалтером на людях не разговаривал. На следствии он сказал, что действовал по моим указаниям. Следователь молодой, вроде тебя, упрашивал меня сознаться: «Стыдно! Бухгалтер же на вас показывает!» – Ковалев засмеялся. – Ну прямо просил. А я бухгалтеру на очной ставке сказал: «Не ладили мы с тобой на работе, ты и льешь на меня». И с начальством этим областным очную ставку мне делали. Они вспомнили о своих партийных билетах, каяться начали. Один молодой, вроде тебя, на очной ставке у следователя стал мне выговаривать: «Дмитрий Николаевич, надо признать свою вину перед партией». Мол, он уже все понял, а я еще не осознал. Я ему и сказал: «Ах ты, хапуга! Я революцию делал, а ты ко мне за красной рыбой ездил, водку пил под черную икру! Рыбаков не стеснялся! А теперь политграмоте учишь, призываешь разоружиться перед партией! Хапуга ты и есть хапуга!»
Ковалев, не мигая, смотрел на Слатина.
– Вот ты хочешь спросить, почему я не боюсь тебе это рассказывать? А чего мне тебя бояться? Свидетелей нет. Вообще почему я с тобой говорю? Не очень-то я на твою помощь рассчитываю, а так, вдруг… Сам я уже столько раз писал в Москву, говорил где только можно. Я зачем давал тебе книги? Сколько колхозов обслуживает МРС? Семь. Население в этих колхозах шесть тысяч человек. А мне нужно пятьсот. Ну хорошо – тысяче человек я могу работу дать. А остальные? Даже пятьсот человек мне много. Сети у меня теперь новые, суда. Раньше на дубах в море выходили, десять дней до места добирались. В шторм сети теряли. Теперь мы можем взять всю рыбу, лишь бы она пришла. А здесь живут потомственные рыбаки. Ты на катере к нам ехал, видел: чем ниже по реке, тем хаты в хуторах лучше. А лес и все строительные материалы привозные. Откуда богатство? Рыба! Вот ты и посчитай: из пяти-шести тысяч на работе числятся семьсот человек, еще двести-триста сторожами в магазинах, на почте, матросами на причалах – лишь бы при месте. А живут рыбой. Браконьерствуют. Не хотят уходить из родных мест, а полеводческой работы здесь нет – море земли заливает, очень они низкие. Поиграет низовка дня три, вода и приходит. К тому же рыба – деньги. Сколько в городе на базаре пара рыбцов стоит? Вот и не боятся ничего. Да и нечего особенно бояться. Рыбнадзор слабый, катер маломощный, браконьеры от него на веслах по мелководью уходят. Мы собрали активистов в колхозах и решили своей властью с браконьерами бороться. Не на тоне их ловить, а в городе. Два раза на городской пристани и на базаре рыбу отнимали – всех же в лицо знаем. А на третий милиция нас на базар не пустила. На базаре спекулянт у милиции под защитой. На базар прошел – ничего не бойся. Нас же еще в партизанщине обвинили. Говорят, ловите на месте преступления. А как его на месте преступления поймаешь? Вот мы мобилизуем иногда весь актив: коммунистов, комсомольцев, выезжаем в заповедники, а браконьеры знают, куда мы едем… Недавно я одного знакомца подстрелил, мерином сделал, свадьбу ему расстроил. Он увидел, что я на моторке еду, и в воду пошел сети выбирать. Я кричу, а он и не торопится! Правильно рассчитал, пока подъеду, он сети свернет, никаких доказательств мне не оставит. У меня мелкокалиберная винтовка была, я на него винтовкой, а он не верит, что выстрелю, дело свое делает… Теперь в суд на меня подал. Ну да прокурор член райкома и я член райкома.
– Вы его попугать хотели? – спросил Слатин. – Случайно попали?
– Такого напугаешь! – сказал Ковалев. – Но то, что я тебе рассказал, только часть дела. Вторая часть – разница между государственными закупочными ценами и рыночными. Разве удержишь людей от воровства? Мы с активом однажды решили посмотреть, что там делается в сараях хуторян. Обыск произвести. Я и говорю секретарю парторганизации: «Давай с тебя начнем». Пришли к нему, а у него на чердаке тридцать пар рыбцов. И получается, что город рыбой снабжают спекулянты и браконьеры, а мы бы сами могли базар рыбой завалить. Да нам не разрешают…
Так и шла эта ночь. Юбилейная статья, в которой МРС надо было сравнить с МТС, погибла. Слатин не задал Ковалеву ни одного запланированного вопроса. Потом Ковалев сказал:
– Кровать у меня одна, стелить тебе нечего, устраивайся как можешь, а я пойду посплю.
Улежать на узкой лавке было невозможно. Слатин навалился грудью на стол. Дрему его прервали какие-то люди в стеганках. К ним из своей комнаты вышел в нижнем белье, в шинели, наброшенной на плечи, Ковалев. Он заглянул в плетеную корзину, которую принесли люди в стеганках. При свете керосиновой лампы Слатин увидел черное лоснящееся соминое тело. Сома спустили в подпол, Ковалев вернулся к себе, и Слатин еще пытался подремать, и сон у него был какой-то твердый, деревянный и холодный, как стол, который давил ему грудь. Утром в комнату с этим столом и деревянными лавками стали приходить рослые обветренные мужики в стеганках. Они садились за стол и каждый ставил поллитровку. Это были председатели рыбколхозов. Закуску они тоже доставали из карманов – вяленую рыбу и хлеб. Ковалев вышел к ним не сразу, ему тоже налили водки в стакан, он сказал, что плохо себя чувствует, но водку выпил. Слатин догадался – это была утренняя планерка. Председатели ушли, а Ковалев еще некоторое время приводил себя в порядок и вышел на улицу в черных флотских брюках, в черной морской шинели с якорями на медных пуговицах, в морской высокой фуражке с крабом. Он горбился и, несмотря на то что погода была теплой, надел шелковое белое кашне. Слатин шел за ним. Ночной разговор вновь не завязывался, и Слатин, вспомнив ночного сома, спросил Ковалева, не надоедает ли ему рыбное меню.
– Я знаю четыреста способов приготовления рыбы, – ответил Ковалев.
Дом Ковалева стоял во дворе двухэтажной конторы МРС. Так что получалось из двери в дверь. Ковалев медленно поднимался по деревянной лестнице, отвечая на приветствия мужчин, поджидавших его. Эти крепкие люди стояли в вольных позах, курили и, заметив Ковалева, подтягивались вовсе не в такой степени, как ожидал Слатин. Только один парень лет двадцати пяти, сильно покраснев, шагнул вперед, дотронулся пальцем до рукава директорской шинели:
– У вас рукав в мелу, – и сделал такое движение, будто собирался почистить.
Ковалев отстранился, несколько мгновений смотрел на парня.
– Так ты и не вспомнил, как это получилось, что Федорчук получал деньги по твоей доверенности?
В глазах у парня появилась какая-то пьяная муть, он стал что-то объяснять Ковалеву, но тот не слушал:
– Ну подумай, подумай еще, – сказал он, проходя. В директорский кабинет вместе с Ковалевым и Слатиным вошло сразу несколько человек, и один из них спросил:
– Будем дело передавать в суд?
И Ковалев ответил словами, которые тогда были очень необычны и сразу запомнились Слатину:
– Суд и милицию сюда пускать нельзя. Нам надо такого человека, который сам на этом деле помучился. А в суде да в милиции могут кровь без толку пустить.
Потом Ковалеву передали телефонограмму и два билета в кино. Телефонограмма вызывала его на сессию райисполкома, билеты принесли из клуба – там сегодня лекция и кино. Слатин слушал и запоминал. Запомнил он и то, что Ковалев в своем директорском кабинете не раздевался, даже фуражку не снял, только пальто расстегнул, словно не собирался долго здесь задерживаться. И то, что за директорским столом кто-то сидел и не торопился уступать место Ковалеву – знал, что он не сядет. Запомнил Слатин и некрашеные полы, и пыльные знамена в углу. «Переходящие», – догадался он. Слатин делал свою работу. Он понимал, что у него слишком мало времени, чтобы разобраться во всем, но боялся пропустить какую-то деталь, какой-то разговор, который лучше объяснил бы ему Ковалева.
– Ты же учишься на плановом отделении судомеханического техникума, ты же сама просилась в контору, – говорил он девушке, которая просила его перевести ее на работу в клуб.
– Я же комсорг, – говорила она, – мне нужна такая работа, где к людям поближе. Хоть бы еще годик без бумаг.
– Нет, тут что-то не так, я тебе ничего не обещаю. Ты подумай сначала. И я тоже подумаю. И потом я еще не знаю, ближе ли к людям в клубе…
А на свою секретаршу, женщину незаметную и медлительную, он накричал:
– Я вас отстраню от работы. Вы не ребенок, я вам десять раз уже говорил: содержание бумаг, которые вам приходится читать, не должно быть известно никому, кроме меня.
– Дмитрий Николаевич…
– Молчите, – пристукнул он кулаком по столу, – молчите и слушайте!
Обедать Слатина он опять повел в тот самый дом, где они вчера ужинали.
– После «рыбного дела», – сказал он, – меня во всем обвиняли. Бытовое разложение приписывали. Любовницу, мол, себе завел. Можно было бы нам с ней зарегистрироваться. А зачем? Я пожилой, у нее взрослые дети. Так и живем.
И опять был обед с водкой.
Ковалева находили и здесь. Видно, его и не ждали в конторе. Бухгалтер принес на подпись бумаги, приходил ответственный за ночное дежурство в заповеднике, пришел капитан катера, выделенного колхозникам для поездки в город.
– Мы готовы, – сказал капитан. – С вашего разрешения будем отходить.
– Будешь идти мимо Клавдии, – сказал ему Ковалев, – предложи, может, она поедет.
– Так она знает, Дмитрий Николаевич.
– Ничего, ты зайди еще раз, скажи, от моего имени. Я сегодня погорячился, отругал ее, а за дело ли, сам точно не знаю.
И Слатин догадался, что Клавдия – это секретарша Ковалева.
А Слатину Ковалев сказал:
– Все-таки настоящий разговор у нас получится только после того, как ты по-настоящему ознакомишься с нашими отчетами. Возьми обзорные отчеты, начиная с года тридцать пятого. Почитай, а я отдохну.
…Иногда Слатину приходило в голову, что Вовочка очень смелый человек. Не печатал он не только Гершковича, но и руководителя областного отделения писательского союза, человека со звучной двойной фамилией Волович-Соколенко. У Воловича была та мужественная форма черепа, при которой и облысевшая голова кажется обритой. Больной, с подрагивающей челюстью, часто ложащийся в больницу, он поражал Слатина своими манерами. Сидя на стуле, покуривая, он посмеивался и пошучивал, а выйдя на трибуну, сразу же начинал с самых верхних нот ненависти, разоблачения и осуждения. Ни одного слова в обычной, нормальной интонации. Как будто полутонов он и не знает. Осуждал он и московских уже разоблаченных писателей, и своих местных.
Лысый мужественный череп наклонен вперед, правая рука, болезненно подрагивая, рубит воздух, но не опускается на кафедру – движение закруглено, рука останавливается в нескольких миллиметрах от кафедры. Когда-то, может быть, и стучал, но с тех пор научился выступать, отшлифовал жесты.
Не печатал Вовочка и самого способного и медлительного местного писателя Устименко. Этот и на кафедре и не на кафедре говорил голосом монотонным, наставническим, и голубые глаза его так при этом выцветали, что к концу третьей фразы становились совсем прозрачными и бесцветными. В том, что он говорил, было много прописей, и он сам чувствовал, что периоды его длинны, рассудочны и не могут зажечь собеседника. И он раздражался: да, прописи, да, скучные! Но их надо повторять. Надо! Он не был пустым человеком. Напротив, это был человек определенный, устойчивый. Представитель эпохи, один из лучших ее представителей. Очень прямолинейный и не гибкий. И то, что он говорил, говорила его эпоха.
Не то чтобы Вовочка совсем не печатал то, что эти писатели могли принести в газету. Но он всячески тянул и сопротивлялся. Как будто чувствовал в этих людях угасающую политическую энергию. Но писатели вообще не интересовали газету. Даже те, которым Вовочка иногда звонил домой. Рассказ или глава из нового романа планировались в воскресный номер, но потом и эта норма была сокращена – в самом писательстве было для газеты что-то несерьезное. Редактор говорил на планерках, что писателей нужно учить работать в газете.
Прочитав материал об МРС, Вовочка два дня ходил мимо Слатина с поджатыми губами. Материал лежал у редактора. Слатин видел, как Вовочка туда его отнес.
На третий день редактор сам заглянул в отдел:
– Владимир Акимович, зайди.
Вовочка прошел мимо Слатина. Вернулся он преображенным. Не походка – танцевальные па, означающие любезность и благорасположение.
– Иди, – игриво сказал он Слатину, – зовет.
В кабинете Слатину пришлось долго ждать. Редактор правил полосы и не поднял головы, когда Слатин вошел. Потом он диктовал поправки к передовой статье по телефону. Глаза его останавливались на Слатине, но видел он не Слатина, а того, с кем говорил по телефону. Руки редактора были перебинтованы широким бинтом, пальцы, выступавшие из-под бинта, шелушились. Редактор, словно надорвался, стал часто болеть, в редакцию приезжал с перевязанными руками – у него обнаружилось какое-то нервное заболевание кожи. Однажды Слатин увидел его сидящим на стуле вахтера.
– Отдыхаете? – поздоровался Слатин и вдруг поразился: это же он от автомобиля перешел через тротуар!
Теперь на планерках Владислав не так быстро реагировал, когда Петр Яковлевич его переспрашивал. А однажды и совсем не ответил. И ничего не произошло, все разошлись, оставив редактора в кабинете. Потом Владислав опять четко отвечал на вопросы Петра Яковлевича, бегал к нему в кабинет с развевающейся полосой в руках, но уже нельзя было забыть, как однажды самый осведомленный в редакции человек обошелся с редактором.
В телефонном разговоре возник перерыв, редактор плечом прижал трубку к уху, придвинул забинтованными руками полосы, в глазах его было ожидание, но относилось оно опять-таки не к Слатину, а к тому, с кем редактор говорил по телефону. Прижимать трубку к уху плечом было неудобно, и в этом неудобном положении редактор, наконец, заметил Слатина. В глазах его появилось какое-то выражение.
– Возьми! – показал он глазами на стопку машинописных материалов. Стопка эта всегда лежала на одном и том же месте, по левую от редактора руку. И каждый журналист, входивший сюда, тотчас же на нее смотрел. И Слатин давно уже увидел свой материал об МРС. Он лежал сверху, и в его газетном паспорте не было ни Вовочкиной подписи, ни подписи Владислава, ни подписи редактора. Слатин взял свои странички и вопросительно глянул на редактора. Но тот уже не видел Слатина – слушал, что ему говорят по телефону.
– Поговорили? – встретил Вовочка Слатина любезной улыбкой. – Что же он тебе посоветовал?
– Посоветовал послать в другое место, – сказал Слатин.
– В другое? – И Владимир Акимович неподражаемым – в одно и то же время светским и балетным – жестом развел свободные, расслабленные кисти от плечей в стороны. Руки его раскрыли нечто очень приятное, какой-то забавный вопрос, ему соответствовала любезная, чуть-чуть наивная улыбка, голова склонилась набок. – Просто надо умерить свой темперамент и обрести чувство меры.
И пока он произносил эти несколько слов, лицо его стремительно менялось. Руки закрылись, улыбка соскользнула, «чувство» – назидательно, «меры» – угрожающе. Но поставив точку и выдержав небольшую паузу, Владимир Акимович опять кокетливо улыбнулся, как будто раскланиваясь и приглашая Слатина еще раз полюбоваться на то, что он сказал и сделал. Как будто приглашая Слатина еще раз прислушаться к этим словам: «чувство» и «меры».
Никогда еще он не разговаривал со Слатиным так угрожающе.
– В другом месте, – сказал Вовочка, – такие же упрямые люди сидят.
Стульев поднимал голову от работы только для того, чтобы выпустить табачный дым, – он, как всегда, курил, не вынимая папиросы изо рта. Он где-то достал толстое настольное стекло – ни у Слатина, ни даже у Вовочки такого не было, – под стеклом у него скапливались и время от времени менялись фотографии и рисунки. Рисовал он сам чернильным пером, а фотографии ему дарили. И еще одно новшество ввел Родион Алексеевич. Как-то он принес в кабинет театральную афишу и приколол ее кнопками к стене напротив своего стола. Вовочка долго косился на эту афишу, но потом как будто смирился. Афишу сменил киноплакат. Афиши и киноплакаты Стульев выбирал из тех, которые в редакцию приносили театральные администраторы и работники кинопроката. И теперь он иногда, отрываясь от работы, откидывался на спинку стула, засовывал руки в брючные карманы и несколько минут смотрел на афишу. Потом что-то рисовал той же самой ученической ручкой, которой правил газетные материалы. Рисунки выбрасывал в корзину. И только некоторые укладывал под стекло.
Все эти годы Родион Алексеевич пытался освободиться от Вовочкиной власти. Когда Вовочка ушел в отпуск, Стульев и Слатин дали в два раза больше материалов, чем при Вовочке. Папка готовых материалов пухла, и редактору это нравилось. «Мы должны делать полтора номера в сутки» – был один из главных его производственных принципов. Это означало, что треть материалов, запланированных, набранных, с которыми у журналистов связывались свои надежды, каждый день летела в корзину. «Невидимые миру слезы». Зато у редактора был выбор. Когда Вовочка вернулся из отпуска, его ждал страшный удар – редактор выделил Стульева в отдельный «сектор». Родион Алексеевич перебрался в каморку, в которой до этого фотокорреспонденты сушили под вентилятором свои фотографии.
Вовочка страшно страдал и очень настойчиво добивался возвращения Стульева в отдел.
Родиона Алексевича переводили в секретариат, возвращали в каморку, Вовочка и Слатин несколько месяцев работали вдвоем. Потом Стульева опять направили в отдел, он сел за свой стол, но теперь это был человек, который недавно работал самостоятельно и которого в любой момент могут направить работать самостоятельно. Вовочка мог сколько угодно разговаривать со Слатиным, Стульев ничего не слышал.
Однако Вовочка говорил и для Родиона Алексеевича.
* * *
В ночь с субботы на воскресенье 22 июня 1941 года к Слатину позвонил Курочкин. С вечера у Слатиных долго задержался Сурен Григорьян, в комнате было жарко, спали тяжело, и звонок прозвучал в этом тяжелом сне. К дверям вышла мать, она вернулась и сказала: