355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Семин » Женя и Валентина » Текст книги (страница 14)
Женя и Валентина
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:27

Текст книги "Женя и Валентина"


Автор книги: Виталий Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Несколько раз Женя добровольно вызывался разбирать не остывший еще огнеупорный кирпич в электропечи. Кирпич разрушается после нескольких плавок, поэтому одна из двух печей всегда в ремонте, а другая дает сталь. В первые же военные дни в цехе решили сократить сроки ремонта. И Женя с отбойным молотком первым полез в электропечь. Прокаленный вулканическим огнем электропечи, кирпич остро пахнет креозотом, смолой. С печи снята многотонная металлическая крышка, к кирпичу уже можно прикоснуться рукой без рукавицы. Но только первое ощущение таково, что жар кажется терпимым. Через мгновение кожу опаляет. Жар поднимается по ногам. Отбойный молоток как будто пробивается к самому центру вулканического жара. На потную кожу садится едкая, пахнущая креозотом, горячая пыль. Несколько отбойных молотков тучей поднимает ее, обостряя запах смолы. Грохот сливается с жаром и темнотой – электрический свет перестает пробиваться сквозь пыль. Толстые каучуковые подошвы из обрезков автомобильных шин накаляются так, что стоять на них невозможно. Через них ты уже прямо соединен с окаменевшим, застывшим в кирпиче огнем вчерашней плавки. И вообще уже можно представить, что творится здесь, когда плавится металл! Ребята выпрыгивают из печи пить воду. Женя кричит:

– Не пейте!

Пить бесполезно. Вода тут же выливается через поры и только сильнее притягивает к коже горячую пыль. Чтобы осела пыль, перестают работать отбойными молотками. Но это даже не пыль – кирпичная пепельная вулканическая пудра. Она так тонка, что легко держится в горячем воздухе, проникает в рот, приникает к щеке. Но все-таки пепельная темнота рассеивается, видны шланги, идущие к отбойным молоткам, красноватая внутренность разбитого кирпича. Поверхность кирпича – оплавленное, пузырящееся стекло. Но внутри это еще кирпич, а естественная его краснота на изломе кажется неостывшим огнем. Под печи особенно изуродован плавкой. Он весь в фиолетовых наплывах шлака, лопата, наталкиваясь на них, издает стеклянный звук. Кирпич так плотно сплавлен, так слился, что приобрел металлическую плотность и звонкость. Пика молотка отскакивает со звоном, напрасно ищешь место послабее – шов или трещину. Везде кирпичная броня. Не очень понятно даже, зачем ее разбивать. Опять включают молотки – грохот и лихорадочный ритм, военная работа. Но дело подвигается медленно. В цехе дневной свет сменяется на вечерний, а в печи все пыльная, пепельная, электрическая темнота. Никто не уходит – добровольцы! Кричат, ругаются, смеются. Без крика тут работать нельзя.

На заводе теперь работал Женин младший двоюродный брат, сын Семена Николаевича Анатолий. Его «устроили» в электромастерскую при заводском гараже. Работу ему на первых порах дали самую простую – выбивать тонкие длинные палочки, которые удерживали и изолировали на якоре электрообмотку. В мастерской была обычная для таких мастерских чистота. Цементные полы подметены, но подошвы ботинок слегка скользят, все металлические предметы лоснятся от смазки, даже рукоятка молотка на ощупь жирна. Работать не выпачкавшись невозможно. Если раньше Анатолий выпачкивался, он немедленно мылся. Теперь выпачкиваться надо было на весь день. И он по неумелости и неопытности выпачкивался гораздо больше, чем другие. Он выбивал палочки, снимал старую обмотку – «раздевал» электроякоря, – а лицо и шея у него были в масле. В обеденный перерыв он шел к Жене в мастерскую. Там во всю длину комнаты вдоль окон тянулся верстак. Он был похож на большой кухонный стол с дверцами, за которыми были полки с инструментами. А сама доска стола была толстая, тяжелая, со стесанными, скругленными краями и такая промасленная, что масло из нее должно было сочиться. На ней в ряд были укреплены тиски, рядом с тисками лежали толстые железные плитки – маленькие наковальни, – чтобы можно было тут, на верстаке, бить молотком по детали. Еще в мастерской были токарные станки, сверлильный станочек, ручная гильотина и балка или рельс с ручной талью, но главным все-таки был верстак. От него, кажется, от его темного цвета, от залапанных тисков и тускло поблескивающих, поцарапанных плит-наковален (каждая плита оттого, что по ней много били, была вогнута) шло в мастерскую тепло.

Женя, увидев Анатолия, улыбался.

– А, уже время! – говорил он, как будто сам не замечал, пришел ли уже обеденный перерыв, открывал дверцы под своими тисками и доставал сверток с едой.

Женина улыбка никогда не обижала Анатолия. Даже если в мастерской было много народу, Анатолий смотрел на всех, а видел Женю. А Женя освобождал место на верстаке, откладывал в сторону зубило, гвозди, какие-то металлические и деревянные детали.

– Чтобы не съесть, – говорил он.

В свертке бывал хлеб, намазанный жидким повидлом, иногда перловая каша в кастрюльке. Семен Николаевич был в армии, отчима Анатолия взяли еще раньше, мать работала, Анатолий после семилетки пошел на завод, и как-то само собой получилось, что заботу о том, что он будет есть на заводе во время обеденных перерывов, взяла на себя Антонина Николаевна. Исчезли жиры, не хватало соли. Резко уменьшилось не только количество разных продуктов – происходило какое-то военное уничтожение вкусовых качеств этих разных продуктов. Все они стали чем-то напоминать перловку. Но Антонина Николаевна и перловку умела готовить так, чтобы она не имела шрапнельной твердости и вкуса. Как-то поджаривала ее на сухой сковородке, томила в кастрюле, пока у перловки не появлялся слабый гречневый запах. И когда Женя снимал крышку с кастрюльки и подвигал ее к Анатолию, Анатолий слышал этот домашний запах.

И раньше тетя Тоня, ее темная от раннего рыночного и дворового печного загара кожа открытых рук, ее седеющие волосы под платочком – платок для того, чтобы волос не попал в борщ или соус, – как-то соединялись у Анатолия с запахом свежих салатов и сдобного теста. А теперь мысли о тете Тоне совершенно соединились с едой. Антонина Николаевна всегда за столом казалась Анатолию усталой, потому что ела мало. Она бы совсем не ела, но боялась обидеть гостей. Она охотно рассказывала, как вымочить и выварить мясо кролика, чтобы оно по вкусу напоминало куриное, как надо не упустить момент, когда домашняя икра из синеньких станет на сковородке скользкой, но сама в этот момент и на кролика и на икру смотрела равнодушно. И теперь, когда Анатолий приходил в дом в Братском переулке, Антонина Николаевна лезла в короб, ставила перед ним картошку, соль, отрезала ломоть хлеба и смотрела, как он ел. И еще запомнилась тетя Тоня Анатолию с кастрюльками в больницах. Кто-то из пожилых родственников постоянно болел, и Антонина Николаевна неизменно приходила в больницу со своими кастрюльками.

И Женя, и Валентина, и Ефим в эти первые военные месяцы не голодали.

К ноябрю большую половину завода уже вывезли. Еще в начале августа по цехам прошли сумрачные военные в сопровождении главного инженера. И хотя ничего не было сказано, в тот же день все знали – будут вывозить станки, а здание готовить к взрыву. В те дни отношение к армии еще только начало складываться. Не к той армии, которую люди видели на парадах и в кино, а к той, что пришла в город и стала здесь главной властью, властью в форме, которая оттеснила и городскую, и заводскую администрацию, и милицию, и НКВД. Потому что все, что решит армия, теперь касалось каждого. Это была власть, усиленная стократно. С этим чувством люди смотрели на группу военных в полевых гимнастерках. Военные шли вслед за главным инженером. Он им что-то показывал, а они будто и не слушали, только двое что-то записывали, раскрыв свои планшеты.

Завод был одним из крупнейших в стране, с 23 июня, когда с потока была снята обычная продукция, он работал только на войну. И то, что такой завод, расположенный так далеко от фронта, от западной границы, стали подготавливать к взрыву, к уничтожению, поразило всех. Не было цеха, мастерской, складского помещения, где об этом не говорили бы во время обеденных перерывов или перед работой. На военных, готовивших взрывные камеры, смотрели с недоверием. Говорили, что если это предусмотрительность, то она хуже всякой халатности, потому что приводит за собой такую мысль, которая сама по себе не имеет права на существование, – военные расписываются в том, о чем они по природе своей не имеют права даже думать. Они допускают, что немцы могут прийти и сюда. Говорили о том, что это, конечно, тыловые военные, что это следствие тылового страха и тыловой предусмотрительности, за которую надо было бы кое-кого как следует взгреть. И никакие собрания, на которых проводилась специальная разъяснительная работа (нечего паниковать, суровой действительности надо уметь смотреть в глаза, предусмотрительность есть предусмотрительность, приказы не обсуждают, а выполняют и т. д.), не могли помешать этим разговорам. Анатолий их слышал и у себя в электромастерской и у модельщиков, когда приходил к Жене обедать. Он и сам в них участвовал, и дома говорил об этом с матерью.

В эти дни Женя подал заявление в военкомат. У Жени по этому поводу были свои соображения. Он считал, что нескромно добиваться зачисления добровольцем туда, куда тебя и так возьмут по мобилизационному плану. Он с самого начала считал, что война большая, хватит на всех, со дня на день ждал повестки. Но и у него все усиливалось беспокойное чувство: где-то без тебя что-то не так делают. Однако ему сказали, что он нужен на заводе. Перестраивался весь поток, и без высококвалифицированных мастеров не обойтись. Может, Женю этот ответ и удовлетворил бы, но и на всем заводе и в мастерской постоянно происходили изменения: людей забирали в армию. Каждый день кто-то приходил прощаться, а Женя оставался на своем месте, за своим верстаком. Поэтому он еще раз подал заявление. Но и на этот раз его оставили на заводе.

То, что завод готовили к взрыву, потрясло Валентину. Сколько людей в армии, сколько мужиков – и отступают! То, что у немцев больше техники – танков, самолетов, – не казалось Валентине достаточным объяснением того, что немцы наступают. Если бы каждый стоял насмерть, ни танки, ни самолеты не прошли бы. Ее сжигала невозможность перелить свою страсть в других. Раньше, на собраниях, ей казалось, что страсть, сжигающая ее, разлита во всех равномерно. Раньше ей казалось, что нет ничего проще, как перелить свою страсть в других, если, конечно, они, как Ольгин муж Гришка или сама Ольга, не оглохли к голосу большой правды. Валентина знала, что ее считают раздражительной. Женя никогда ей этого не говорил, но, несомненно, считал ее раздражительной. И Антонина Николаевна считала ее раздражительной, а девчонки из общежития, с которыми ей приходилось жить, слегка опасались ее. Но оказывается, она была еще недостаточно решительной и бдительной.

Сейчас не время для спокойных, для тех, кто хорошо считает. Как ни считай, результат будет не в нашу пользу. Вся Европа работает на Гитлера – драться надо, а не считать. Слово «предательство» тоже ей ничего не объясняло. Как можно предать миллион вооруженных мужчин! А ведь речь шла именно о миллионах! Вначале Валентина ждала, что немцев остановит кадровая армия, потом стала ждать, когда в армию вольются рабочие, мобилизованные на заводах, – они будут стоять насмерть. Но немцы продолжали наступать, и Валентина стала присматриваться к тем, кто работал рядом с ней. Она опять вернулась в шишельный цех, стояла в ряд со всеми, набивала формы шишельной массой, ее сделали бригадиром. Она первая подписывалась на заем, брала на себя повышенные обязательства и только в одном испытывала неудобство перед своими женщинами – когда оставляла их на собрания. Собраний теперь было очень много. Бывало, до конца смены несколько минут, и все решали, что сегодня обойдется, как вдруг бежал мастер: «После работы в красный уголок!» У Валентины отпрашивались, и она отпускала двух-трех с самыми уважительными причинами, а остальным говорила: «Всем надо явиться». И сама мучилась – опять Вовка дома без нее.

* * *

Женя все больше задерживался на заводе и все меньше вникал в домашние заботы, но когда он приходил, Антонине Николаевне казалось, что вся надежда семьи в Жене. Эвакуировалась, уезжала куда-то в Среднюю Азию соседка врач-пенсионерка Розалия Моисеевна. Антонина Николаевна напекла ей в коробе пирожков с картошкой, сказала Жене:

– Отнеси ты. Она уезжает и очень боится.

Еще несколько месяцев назад Розалия Моисеевна казалась Жене бодрой пожилой женщиной. Теперь это была старуха с коричневыми пятнами под глазами и на щеках. Вся мягкая, испуганная. Вот-вот заплачет. Увидела Женю – заплакала:

– Еду умирать. Тяжело старость приходит.

Женя положил на стол пирожки:

– Мать передала.

Еще молча постоял, потом вдруг наклонился и поцеловал старуху. Она благодарила его за то, что он пришел, молодой, к ней, и в глазах ее была безумная надежда, что кто-то такой же молодой и здоровый, как Женя, придет и что-то отменит: войну, немцев, необходимость куда-то ехать, болезни, близкую, неизбежную смерть.

На заводе все более утверждался дух вокзального ожидания, железнодорожных запахов и вокзальных страхов опоздать, не услышать нужного объявления. Больше работы стало для вспомогательных цехов, для электромастерских, для автомастерской и гаража – с фронта стала поступать побитая техника. На первые грузовики ЗИС, на полуторки, на первые танки, пригнанные на железнодорожном эшелоне, на бойцов, их сопровождавших, приходили смотреть всем заводом. Был митинг, на котором Валентина испытала настоящий душевный подъем. Трехтонки эти и полуторки со следами осколков и пуль на бортах побывали под немецким огнем, они были повреждены, но все же уцелели, их можно было отремонтировать и опять отправить на фронт. К технике у Валентины никогда не было такого живого чувства, как у Жени. На заводе она всегда хорошо делала свое дело, как когда-то хорошо училась в школе, но не испытывала особого интереса или любви к своей работе. Она не считала это недостатком – на заводе нужны были сознательность и дисциплина. Но к этим грузовикам с расщепленными пулями бортами, с выбитыми стеклами в кабинах она испытывала сочувствие.

На митинге все обращались к бойцам, сопровождавшим эшелон. Обещали им трудиться не покладая рук, давать фронту больше оружия. У бойцов были обветренные, худые лица, шинели их тоже были обветренные, как белье, долго висевшее на веревке во дворе, – в открытых вагонах эшелона их долго продувало ветром. На митинге они тоже выступали охотно, но потом, когда их расспрашивали поодиночке, ничего толком рассказать не могли.

На этом митинге было решено построить свой бронепоезд и посадить на него свою, заводскую команду. Бронепоезд составляли из нескольких бронированных платформ с пушками и зенитными пулеметами и бронированного паровоза. В команду были зачислены люди, казавшиеся Валентине пожилыми, – бывшие красногвардейцы, когда-то водившие бронепоезд. Бронепоезд провожали на фронт, и командир его в кубанской папахе с красным верхом говорил на митинге речь.

Но в остальном многое еще шло как обычно, и Нина-маленькая говорила Валентине:

– Валя, я должна тебе рассказать. Меня недавно познакомили с одним капитаном. – Лицо у Нины-маленькой только что было старым, усталым, а тут она заулыбалась. – Володей. Женатый. Где их, неженатых, возьмешь! Говорю этому Володе: «Саша! Вы, – говорю, – Володя, не обижаетесь, что я вас Сашей называю? У меня был друг по имени Саша. Он меня обидел».

В Валентининой бригаде работали мобилизованные колхозницы. Работали они дисциплинированно, жили в общежитии и на квартирах и казались Валентине похожими друг на друга своей худощавостью, своими увеличенными работой мужскими кистями сильных рук. Но Валентина с удивлением замечала какую-то непонятную ей ревность и соперничество между ними. Для них имело значение, кто где жил, кем работал. Худенькая, маленькая, с голубыми внимательными глазками тетечка лет сорока спрашивала во время перерыва двух женщин помоложе:

– Девки, а кем вы дома работали?

Девки, которые ели домашнюю снедь, завернутую в платочке, набычились, долго молчали. Потом одна спросила;

– А вам зачем?

– Да просто.

– А-а! – И девки переглянулись с непонятным Валентине вызовом.

– Так, правда, кем?

– Я в яслях работала, – с тем же вызовом сказала первая.

– В детском саду?

– В я-с-лях!

Вторая молчала. Тетечка у нее спросила:

– А ты?

– Я лаборантка.

– А я простая колхозница, – сказала тетечка, – выращиваю виноград, а вы вино пьете.

Она сказала это наставительно, с торжеством. По каким-то недоступным Валентине признакам она догадалась, что эти две самого колхозного, самого рабочего вида девки все-таки не простые колхозницы.

– А где вы выращиваете виноград? – спросила ее Валентина.

Тетечка посмотрела на нее своими голубыми глазками.

– Да нет, это я так. У нас в колхозе шестьдесят гектаров винограда, так я там и не работаю.

Та, что работала в яслях, была решительная, обо всем имела свое мнение, часто ставившее Валентину в тупик.

– Не люблю Игоря Ильинского, – говорила она. – Что там любить! Умный человек дурака с себя строит.

За ней ухаживал колхозный хлопец, которому через месяц надо было идти в армию. Он подходил к ней во время перерыва, и она затевала с ним громкий разговор:

– Чего смотришь? Скажи врачу, пусть тебе глазные капли пропишет.

Парень прятался за чью-нибудь спину и оттуда выглядывал.

– Чего, как уж под вилами, крутишься? – спрашивала она.

– Да вот человек наклоняется, и я наклоняюсь.

– Не слышу.

– Повторять неохота.

– Повтори.

– Один раз пожар горит, – говорил парень и крутил головой. – Девчата из Орловского!

Орловское было районным центром. И «девчата из Орловского» звучало у парня как «столичные девчата» – с восхищением и осуждением.

Девки не боялись никакой работы, но дымный воздух литейного, запах формовочной земли их пугали. Та, что работала в яслях, говорила:

– По мне, так пусть камни с неба падают, лишь бы на свежем воздухе. А разве это земля? – Она брала формовочную землю. – Скажи ты, что с землей делают?

Это удивляло и раздражало Валентину. На заводе появились новые люди, много новых людей, и у всех оказывались какие-то неожиданные взгляды на вещи, с которыми Валентина давно свыклась. Люди эти как бы покушались на Валентинину ясность, их надо было воспитывать. А за ними чувствовалось еще множество таких же людей. И это Валентину раздражало.

Та, что работала в яслях, чем-то болела, но не боялась физических страданий, первой шла сдавать кровь для раненых и говорила девкам:

– Фу, чего там бояться! У меня печень больная, так у меня один раз полтора часа брали желчь на анализ – плохо желчь шла. И ничего!

Была в бригаде Валентины еще одна цепкая, языкатая женщина, которая о себе говорила:

– Я от семи собак отбрешусь. Ты лучше со мной не связывайся.

Было ей под шестьдесят, и она охотно вспоминала:

– Я помню еще то время, когда на базар ходили с вот такой кошелкой из лыка или из мочала. Да, из мочала. За мясо платили четыре копейки. Четыре копейки за фунт…

Звали ее Мефодьевна. Валентина ее очень ценила. Мефодьевна никогда не унывала и как будто не уставала, хвасталась тем, что никогда не болела.

– Девчата, чем порошки принимать, лучше бы песню спели. Я никогда порошков не принимаю. Лучше на улицу пойду, похожу, погуляю.

Валентина жаловалась Жене, что ее утомляют бригадирские дела, в которые входит обязанность выслушивать рассказы Нины-маленькой, вникать в заботы других работниц. На самом деле даже рассказы Нины-маленькой она выслушивала с жгучим интересом. И сельских родственников и родственниц своих девушек приводила ночевать к Антонине Николаевне, когда те приезжали в город. Валентина уставала так же, как и все, и ноги у нее отекали от двенадцатичасового стояния, и руки отсыхали, разбитые деревянным пестиком, которым она утрамбовывала шишельную массу. Но стоило ей немного отдохнуть, и она опять испытывала острый интерес к жизни своих товарок. До войны ей казалось, что она все об этой жизни знает по своей окраине, и охотно отдалялась от этой жизни. А теперь она опять тут была своей. И Женя тоже был посвящен в эту жизнь, потому что Валентина, имея в виду какую-то постоянную свою мысль, постоянное свое раздражение против Жени, рассказывала ему, как трудно приходится ее девушкам. «Бедные бабы», – говорила она ему.

Если на заводском комсомольском собрании осуждались чьи-то антиобщественные поступки, Валентина голосовала за самые суровые решения. Но своих девушек она защищала до последнего.

Во время перерыва, когда в цехе пригасал свет, к Валентининым стерженщицам собирались формовщики. Приходили ребята из дальних цехов. А за старшими тянулись младшие – чуть в стороне устраивались ремесленники и фезеушники.

Стал появляться здесь и Анатолий. Он еще не оценил по-настоящему свою электромастерскую, еще не понял, что это прекраснейшее место. Волнения возникают, только когда приходят люди за отремонтированным электромотором. Его включают тут же в мастерской, он гудит, а сдающие и принимающие, пока его пробуют, спорят и ругаются. Только в эти минуты Анатолий еще чувствует себя непосвященным. Потолок в мастерской высокий, и днем в комнате светло от одной его высоты. Ни грохота, ни звона. Так, позвякивание или скрежет напильника. И оттого, что здесь тихо и тепло, оттого, что тут мало людей, Анатолия тянет туда, где шумно и собирается народ. Во время большого перерыва Анатолий приходил к шишельному цеху, устраивался с ремесленниками и изо всех сил старался не показать, как его интересуют разговоры ухаживающих друг за другом мужчин и женщин.

Крупная и, должно быть, здоровая и сильная стерженщица с накрашенным большим ртом приставала к молодому парню. Парню было больше семнадцати лет, но по здоровью его не брали в армию, он этого стеснялся и говорил, что ему семнадцать. Стерженщица была ему чем-то опасна – Анатолий это видел. Она и говорила и шутила свободно. И приставала свободно, а парень только отбивался и путался. Парень работал наладчиком. Вообще-то он сутуловатый, сумрачный, молчаливый и глуповато-значительный, а тут – никуда. Девка ему говорит:

– Пойдем? – и смеется.

– Не могу, – говорит он.

– Может, не умеешь? Я научу!

– Я для тебя слишком мал.

– Клещами вытянем! – смеется девка. – Пойдем в кузнечный – попробуем.

Тут парень впервые храбрится:

– Одна попробовала – семерых родила.

Видно, что фраза эта ему чужая. Он где-то ее слышал и расхрабрился ее произнести. Девка говорит:

– Рискую. Пошли.

К разговору многие прислушиваются. Похоже, что стерженщица действительно пойдет. Все смеются, а парень только краснеет и отдувается.

Доставалось и Анатолию. Раза два его по какому-то поводу замечали. Он краснел и каменел от застенчивости, давал себе слово сюда не приходить, но на следующий день приходил опять. А однажды какая-то Майя назначила ему свидание. В ночной смене его вызвала из электромастерской молоденькая подсобница. Некоторое время она его молча и значительно рассматривала, потом сказала:

– Я от одной девушки. Ты Майю знаешь?

Анатолий не знал, кто такая Майя, но не посмел – именно не посмел – этого сказать.

– Знаю.

В его памяти и правда возник какой-то неясный образ.

– Приходи к выходу из цеха.

Анатолий знал это место. Там, между дверью, ведущей на цеховой двор, и второй дверью, ведущей в сам цех, из-за светомаскировки была абсолютная темнота. Свидания назначались в укромном уголке под лестницей. Там Анатолия ждали. Он услышал в темноте чье-то дыхание, потом его взяли за руку.

– Это я, – предупреждающе сказала подсобница. – А вот Майя. – И она вложила в руку Анатолия чью-то шершавую холодную руку. – Оставайтесь, – сказала подсобница, – а я пойду.

Рука, шершавая, крупная, рабочая, была по-женски расслаблена. Но Анатолий не знал, что с ней делать – все-таки это была слишком крупная рука. За эти несколько минут он привязался к подсобнице и неизвестно почему надеялся, что Майя – это она сама. Девушка в темноте подвинулась к нему. Она ждала. Так они стояли молча, наконец Майя спросила:

– Ты любишь книжки читать?

– Люблю.

– Когда я тебя увидела, сразу подумала: «У него, наверно, есть интересные книжки». Принеси какую-нибудь.

Голос у Майи был взрослый и тоже как будто бы шершавый, как ее рука. Анатолий не то чтобы подумал – он еще не умел так думать, – почувствовал: Майя книжек не читает. Из цеха сквозняком, который дул под лестницей, доносило гул и звяканье. От Майиной спецовки пахло холодом и ржавчиной. Руку ее надо было греть – Анатолий догадывался об этом, – он даже попробовал осторожно потереть ее, но только чувствовал, какая она шершавая.

– Пойду, – сказала Майя, – а то мастер кинется.

Анатолий постоял еще несколько минут – боялся выйти с Майей на свет. Закончилось первое в его жизни свидание. Он потом так и не узнал, какая это Майя вызывала его под лестницу.

Цеховому начальству не нравилось, что к стерженщицам во время перерыва собирается много парней. Валентину вызвали в комитет комсомола к Котлярову. Котляров смотрел на нее своим стеклянным глазом, стучал желтым протезом по столу, жесткие усики его командирски топорщились.

– Война идет, товарищ, – говорил он, – война!

Потом он с Медниковой – работницей профсоюзного комитета, молодой и энергичной женщиной, – пришел на производственное собрание в цех. Собрание шло в красном уголке литейного. Собрание, как всегда, началось после смены. В красном уголке было еще холоднее, чем в цехе. Медникова и Котляров сразу же по-хозяйски прошли в президиум. Глядя своим пристальным стеклянным глазом в зал, Котляров долго говорил о сложности исторического момента. Потом он уступил место на трибуне Медниковой. Она была в пальто и сером пуховом платке. Перед войной Медникова разошлась с мужем и вышла замуж за главного технолога завода. История эта приобрела огласку потому, что жена технолога жаловалась в партком.

Медникова сказала, что не все стерженщицы понимают, какая ответственность сейчас легла на плечи женщин. Она назвала Нину-маленькую, большеротую стерженщицу Нюру, но тут ее перебили.

– Позорница! – крикнула ей из зала Мефодьевна. – На весь завод опозорилась, а теперь девок позоришь! За что ж ты их позоришь?

Котляров застучал протезом по столу. Медникова побледнела под своим пуховым платком:

– Все равно я скажу…

– Все равно! – крикнула Мефодьевна. – Раньше дедушка плевал на пол, а теперь на бороду! Все равно!

Мефодьевну надо было остановить, но Валентина сидела молча. Она знала, что стучащий по столу протезом Котляров сейчас разыскивает взглядом ее взгляд, и потому смотрела себе под ноги.

Котляров поднялся из-за стола, повернулся к залу своей живой, смущающейся половиной лица:

– Бабоньки, женщины! Никто никого не собирался позорить. – И он потер рукой протез. – Бабушку черти на том свете заждались, а она тут всех мутит.

– Правильно, заждались, – сказала Мефодьевна. – Согласна! Только ты, нахал, и туда первым придешь.

В зале шумели, смеялись. Первые ряды стульев были пустыми – как ни уговаривал в начале собрания Котляров, никто сюда не садился. Пустых рядов было довольно много, потому что зал цехового красного уголка был большим. В пятом, шестом сидели по двое, трое, а начиная с восьмого или девятого сидели плотно в ряд. Мужчин почти не было. Только у дверей курила группка. Эти были из ночной смены, они пришли сюда покурить и остались послушать.

Валентина взяла слово и призвала всех к порядку. Говорила о необходимости соблюдать жесточайшую рабочую дисциплину. Бойцы на фронте отдают свои жизни, и мы ради победы над проклятым врагом должны не щадить ни сил своих, ни самой жизни. От того, как мы здесь трудимся, зависит судьба наших бойцов на фронте. Валентина перечислила тех, кто работает хорошо. И среди тех, кого она называла, были фамилии Нины-маленькой, Нюрки и Мефодьевны.

Женя удивлялся энергии Валентины, ее умению разобраться во всех этих делах. Тому, что ей на все это хватает интереса. Особенно Валентина любила рассказывать ему, как воюет со своим мужем, пьяницей и хамом, некрасивая, но быстрая на язык Фрося. Это была долгая война со вмешательством родственников, заводской общественности и даже милиции. Каждый вечер там что-нибудь случалось, и поэтому на каждое утро у Фроси был готов новый рассказ.

– Пришла с работы, – говорила она Валентине, – надышалась в цеху до рвоты, а он заявляет: «Чего лежишь? Уходи. Хочу лежать просторно». Перешла к дочке на кровать. И отсюда гонит. Спала у соседки на полу. Где я только не спала! Утром приду – спрашивает, где была. Не верит, что это он меня гонял.

– Бедная баба, – говорила Валентина Жене. – Кто-то под руку с женой идет, а она завидует: «Мне бы месяц на свете было бы довольно пожить, только нашелся бы человек, который бы ко мне ласково относился». Вот до чего женщину довели!

Женя предлагал простейшие решения:

– Пусть разойдется! Зачем она с ним живет?

Валентина замыкалась. Она и сама бы по-настоящему объяснить этого не смогла, но она-то прекрасно понимала, почему Фрося не уходит от Федора. Женя видел, что Валентина не просто рассказывает ему о несчастьях своих женщин. Таким странным способом она выясняет отношения с ним, Женей. И удивляется: он-то не пьяница, не хам. Откуда же это непонятное, мстительное раздражение, с которым Валентина рассказывала ему о Фросе и Федоре? Будто и не о Федоре речь ведет, а о нем самом, Жене.

Иногда Женя пытался возражать:

– Ну почему «бедные бабы»? Теперь все равны. Ты бы не стала со мной жить, если бы я тебе был не по душе?

– Тебя давно пора бросить, – говорила Валентина.

Фрося первой в Валентининой бригаде получила похоронную. Она не вышла на работу – заболела. И Валентина с Мефодьевной пошли ее проведать. В хате было холодно. Фрося как выходила на стук, так в пальто и платке села на кровать, а Валентина и Мефодьевна сели на стулья напротив нее. На табуретке в углу ведро с водой, накрытое чистой дикточкой. На дикточке кружка. Стол придвинут к окну. Небольшой книжный шкафчик, который используется не для хранения книг, а для посуды. Детская кроватка. На полу по углам поломанные игрушки.

Фрося рассказывала, как ей было плохо. Как прочла похоронную, голову заломило, поясницу, ноги.

– Я ж худая, – говорила она немного смущенно, – так мне мослы крутило.

Мефодьевна сказала:

– А ты больше ходи, а то слабость тебя одолеет.

– Я хожу, – сказала Фрося.

В комнату решительной походкой вошла пятилетняя Фросина дочка. Увидев маленькую коробку с конфетами, которую Валентина с Мефодьевной сумели достать для Фроси, она сказала:

– Я возьму торт.

– Это не торт, – сказала Фрося.

– А что?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю