355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Семин » Женя и Валентина » Текст книги (страница 2)
Женя и Валентина
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:27

Текст книги "Женя и Валентина"


Автор книги: Виталий Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

– А ты бы ему сказала: «А теперь давай твои синяки проверим».

Нина-маленькая недоверчиво улыбнулась:

– Валя, я серьезно. Он придет, я же не смогу молчать, ничего не говорить, будто ничего не было. Что же мне делать?

По-настоящему эту Нину-маленькую надо было бы поставить перед собранием в цехе и дать ей, чтобы не портила дочь, не показывала ей дурного примера. Но Нину никуда не надо было вытаскивать. Все о ней и так знали. Знали, что она своего Сашу никогда Сашкой не назовет, не скажет «мой» или «этот», а всегда со значением: «Саша просил меня не афишировать его…»

– Ты скажи ему: «Нельзя со мной так обращаться. Я же волнуюсь, может, ты заболел, может что-то случилось, а я не знаю, как тебя разыскать».

– Да, да, – сказала Нина-маленькая. Ее обрадовала эта уступчивая претензия.

В трамвае Валентина решительно раздвинула пассажиров и подтолкнула Вовку к дядьке, который только что сел на скамейку у первого окна.

– Садись, – сказала она Вовке, как будто место было пустым.

Дядька был в праздничном пиджаке, и, как от всех праздничных пиджаков в этом трамвае, от него, несмотря на раннее утро, уже пахло вином. В трамвае ехала какая-то артель, и дядька, судя по осанистости, был в ней бригадиром. Он нехотя встал, и какой-то его напарник тотчас уступил ему место, а Валентина сказала:

– Инвалидов много развелось. Утро, а ноги не держат.

Она не боялась заводить скандалы – в этом же окраинном трамвае училась «отгавкиваться». Она и Женю однажды пыталась в этом трамвае защитить. Какая-то девчонка наступила ему в толкучке каблуком на ногу, Женя юмористически охнул, а Валентина тотчас сказала девчонке:

– Не на скачках, нечего ногами перебирать.

Девчонка была тоже с окраины, она ответила, и они с Валентиной сцепились, а Женя удивился и смутился. Но Женя, считала Валентина, вообще многого не понимал.

Трамвай шел по путепроводу. Внизу тускло лоснились солнцем черный паровозный шлак, черные шпалы, густо политые мазутом, нефтью и керосином. Валентина смотрела вниз, не крикнет ли маневровый или транзитный паровоз, чтобы вовремя зажать Вовке уши.

Преодолев подъем, трамвай пошел быстро, на ходу его мотало, словно расстояние между рельсами было слишком широким для его колес.

Теперь на остановках только выходили. Почтительно пропустив бригадира, вышла празднующая воскресенье артель. Только в этот момент обнаружилось, что с артельцами ехали женщины. Они пошли за мужчинами в своих платьях с круглым вырезом на груди, с рукавами на резинках – фонариком («рукав пoвен, пoвен»), в платочках в синий горошек, или, как тогда говорили, в копеечку. Мужчины помогали им спрыгнуть – рельсы лежали здесь не как в городе, не на уровне мостовой, а как на железной дороге: насыпь, а на ней шпалы. И весь путь уже казался не трамвайным, а железнодорожным, и все вокруг было таким, каким его видишь не из трамвайного, а из железнодорожного вагона: бесфасадные – не перед кем красоваться – складские помещения, длинная заводская стена, посреди неогороженного пустыря арка никому не нужных ворот (стадион), беленые дома из самана с синими ставнями.

Валентина вышла на кольце – конечной остановке. Здесь начиналась степь и было слышно, как гудят провода. И солнце здесь было сухое, степное, с сухим жаром, вызывающее сердцебиение одним прикосновением к коже. Мощеная дорога сменялась грунтовой, приусадебные сады – огромными ромашками огородных подсолнухов. Над подсолнухами воздух завивался прозрачными струйками – сухая степь что-то непрерывно испаряла. Было странно после трамвайной толчеи, после грохота попасть в эту тишину и оглянуться на город.

Валентина за руку перевела Вовку через трамвайные рельсы и отпустила. Вовка обрадовался солнцу, степи, гудению столбов, тому, что можно выбегать на середину улицы и не бояться лошадей и автомобилей.

Проезжая, немощеная часть улицы, которой они шли, была как бы продолжением степи в городе. Подходы к домам были вымощены строительными отходами: битым кирпичом, кусками песчаника, щебнем, – улицу же хозяева домов были не в силах замостить, она так и осталась земляной, перепаханной хозяйками, закапывавшими в нее кухонный мусор, разбитой тележными и автомобильными колеями. Картофельные очистки, хлебные корки быстро перегнивали в земле, но битое стекло, консервные банки, жужелицу земля быстро переработать не могла. И все же это была земля, и пахло от нее дорожной пылью, сухостью, коровами и жильем. Улице этой было лет десять, и в основном все здесь отстроились. Во многих дворах времянки уже сломаны, в других оставлены под летние кухни. Кое-где по-деревенски держали коз и коров.

Да и сама деревня была рядом. Улица упиралась в пустырь, за пустырем огороды, за огородами – хутор Приреченский. В хуторе, большинство жителей которого работало в городе на заводах, на станции, все же сельская власть – сельсовет, колхоз. И дальше, вдоль железной дороги, был еще один хутор, потом еще, а еще дальше – цементный завод, вокруг которого и дома, и деревья, и дорога, и сама земля – все было засыпано белой пылью.

Хутора были казачьими, с домами, выкрашенными в любимый казачий мундирный синий цвет, и хотя улицы там были поуже, чем на городской окраине, и хаты похуже, и приусадебные участки поменьше и победней, на городской окраине считалось, что хуторские и богаче и прижимистей – снега среди зимы не выпросишь – и вообще не тем воздухом дышат.

Улица все больше пахла окраиной, деревней, землей, воскресным спокойствием. Издали Валентина увидела родительский дом, а рядом – недостроенный, высокий, который старшая сестра Ольга строила вместе с третьим своим мужем Гришей.

Еще три года назад, когда Ольга во второй раз разошлась и в третий раз вышла замуж, отец и мать решили, что надо ей помочь создать семью на прочной основе, и дали денег на строительство нового дома. Как водится, пригласили родственников, знакомых и соседей на саман, сделали две тысячи саманных кирпичей, начали возводить стены и тут в первый раз поссорились с зятем – Гриша хотел строить дом повыше и пошире, чем строили такие дома до него. У кого-то он увидел кирпичный, с верандой, не с печным, а с паровым отоплением и себе задумал такой. Ольга стала на сторону мужа, и стены возвели так, как хотел этого Гриша, а коробку из стен накрыли от дождей крышей. Женя тогда сказал Грише и Ольге: «Простенки поставите, потолок сделаете, полы настелете – зовите меня. За мной электропроводка». Но Женю все не звали и не звали: у Гриши вдруг начала рушиться стена. Рушилась стена глухая, выходящая во двор. Вначале она набухла, выпятилась так, что все швы между саманными кирпичами стали видны, ее подперли бревнами, но она все равно упала. У Гриши побывали все специалисты с улицы. Вроде все было сделано правильно: хорошо заведены углы, кладку делали по отвесу, потолочными балками сверху закрепили, крышей придавили, а стена все-таки рухнула. Стену поставили еще раз: купили несколько сотен саманных кирпичей – на окраине было много семей, промышлявших саманом, – тщательно уложили и даже обмазали. Стена немного постояла, а потом опять стала дуться: на швах из саманных кирпичей выстрекнулись соломины, как будто выросла щетина. И вся улица заговорила о доме, об Ольге и о Грише. О том, что это недаром, что бог шельму метит. Что оба они хороши – и Ольга и Гриша. Что Гриша казак, а казаки никогда по-настоящему не работали, только охотились и рыбу ловили. Что не такого зятя надо брать в работящую семью. И кое-что тут было правдой, потому что Гриша был из казаков и действительно любил охоту и рыбную ловлю, а работу не любил – переходил с одного завода на другой, осел в какой-то артели и все отирался по больницам и собесам, добивался пенсии: когда-то он тяжело болел и, хотя давно выздоровел, все напирал на то, что у него была тяжелая болезнь. После того как стена упала во второй раз, он запил, пропил деньги, накопленные на доски для полов и на кирпич, которым для крепости и красоты – чтоб не мазать Ольге каждый год хату! – собирался обложить дом. И еще много раз пропивал зарплату и ругался из-за этого с Ольгой, с ее матерью и отцом. Но мать уговорила отца, и он дал Грише денег на кирпич. И вот теперь вместо выпавшей саманной стены сделали кирпичную на цементном растворе.

Вовка тоже узнал дом бабки и деда и побежал вперед, но Валентина его удержала: она боялась, что Вовку встретят совсем не так радостно, как он к этому привык дома. Валентина давно начала отдаляться от своих. И вначале это отдаление было как освобождение, легким и радостным. Она даже не отдалялась, а именно освобождалась: еще когда жила дома, все реже работала у себя на огороде, реже ходила с ведрами за водой – не женское это дело, пусть Ольгин муж или брат Виктор носят, – реже помогала матери мазать хату. Потом совсем ушла из дома в общежитие и лишь иногда по воскресеньям вырывалась гостьей к себе на окраину. Зимой и осенью, в грязь, и совсем не приходила – обуви у нее такой уже не было. Она отвыкла от своих и видела, что от нее отвыкают тоже, и было это ей почти все равно до тех пор, пока не родился Вовка. А тут она стала ревновать и раздражаться: дети родились и у Ольги и у двоюродной Юльки, а ей хотелось для Вовки как можно больше любви в этом мире. А когда Вовка болел, окраинные почти не приходили навещать Валентину в больнице.

Ольга первой вышла встречать Валентину.

– Вот неожиданность! – сказала она. – Все собрались дома. – И сообщила: – Перед тобой самый несчастный на свете человек.

Ольга была в старой домашней юбке, испачканной цементом, и юбка эта не застегивалась на две верхние кнопки, не сходилась.

– Толстею, – сказала Ольга, – становлюсь рыхлой.

Она равнодушно выставляла напоказ свои расстегнутые кнопки. Когда-то, девчонкой, Валентина завидовала старшей Ольге, считала ее смелой, а жизнь ее интересной. А сейчас осуждающе подумала, что выставленные напоказ расстегнутые кнопки – все, что осталось от Ольгиной смелости. И что способностей Ольги хватило только на то, чтобы закончить зубоврачебный техникум.

– …он говорит – «не хозяйка». А я люблю жить. Люблю есть, покормить ребенка, – объясняла Ольга, и Валентина никак не могла понять, что появилось нового и странного в ее манере разговаривать. – Вот болела всю неделю.

– Что у тебя болело?

– Все. Почки, печень, желудок. Расстроился весь организм.

Она так произнесла «организм», что Валентина сразу же ее перебила:

– Я думаю, чего это ты так разговариваешь? А это ты кокетничаешь. По привычке, что ли?

– Правда? – ничуть не обиделась Ольга и засмеялась: – Наверное, по привычке. Я с мужиками больше люблю разговаривать, чем с женщинами.

Глаза ее с вялым благодушием скользнули по Вовке, который крикнул:

– Здравствуйте, тетя Оля!

Ольга сказала:

– А Танечка уехала на море с детским садиком. В лагерь.

– Как же ты ее отпустила? – сказала Валентина с раздражением. – В первый же раз!

Они вошли во двор, и мать, возившаяся возле печки, вместо приветствия крикнула Валентине:

– Она ее на два срока отправила! Чтоб не мешала им с Гришкой гулять. За две недели ни одного письма девочке не написала. Вчера открытку от воспитательницы получили: девочка тоскует, ждет от матери письма. Я уже всем говорю, что не ее это дочка, а моя. Я ей открытку показываю, а она за голову хватается: «Мама, забыла». Это родную дочь забыла!

– Ольга же болела, – сказала Валентина.

Ольга сказала все тем же тоном:

– Валя, ты меня, конечно, осудишь. Но как хочешь – забыла! Я уж сама за голову хватаюсь – что же я за мать! Но вот прислушаюсь к себе, а ничего у меня внутри к Тане нет. Ты же знаешь, как у меня с ее отцом получилось, – может, поэтому.

Валентина со страхом посмотрела на Вовку – понял ли он что-нибудь? Но голубые Вовкины глаза были бездумно радостны. Он увидел деревянное корыто с замесом цемента, густую массу, в которую была воткнута штыковая лопата.

– Вова, – сказала Валентина, – иди на улицу поиграй. Я тебе разрешаю.

Надежда Пахомовна сказала, проводив глазами внука:

– Ко всем бегает, деньги занимает. У меня уже столько раз брала. «Мама, вся зарплата у меня вышла, чем я буду его кормить?» Я говорю ей: «Овощи сейчас пошли, свари ему постный борщ. И дешево и вкусно». А она мне: «Мама, свари, я не умею».

И Надежда Пахомовна показала рукой на Ольгу – полюбуйся на нее!

Валентина слушала мать с нарастающим раздражением. Она всегда слушала то, что говорит мать, с досадой и раздражением. Эти многословные обличения ничего не стоят, и тот, кто принял бы их всерьез, оказался бы в дураках (а Валентина часто принимала их всерьез). Мать давно все Ольге простила, а Ольга матери. Они всю жизнь скандалят и прощают друг другу и никогда из этого отвратительного круга не вырвутся. Чтобы вырваться, надо не прощать. Ни другим, ни себе. Валентина никогда не прощала и вырвалась. Валентина до сих пор помнила, как мать дразнила ее в детстве, читала ей глупые стишки: «Стонет сизый голубочек, стонет он и день и ночь, миленький его дружочек улетел надолго прочь…» Или пела: «Умер бедняга в больнице военной, долго от раны страдал…» Отчего Валентина заливалась слезами. Этого «голубочка» и «беднягу в больнице военной» Валентина вспоминала матери каждый раз, когда раздражалась на нее. Она всегда все разом припоминала матери, когда на нее злилась, и не могла не припоминать, и не хотела не припоминать. Вот и сейчас она вспоминала матери и этого «беднягу», и то, как мать, посетив ее в больнице, передала ей слова Вовкиной прабабки Вассы: «Умрет он. Пусть Валентина не убивается», и многое другое.

А Надежда Пахомовна сказала:

– Деточки! Ольга с Гришкой дом себе строят, а мы с отцом деньги на это строительство зарабатываем. Я не против, так не заработаешь! Недавно по радио объявили, что жить стало лучше, жить стало веселей, а у меня была расценка рубль восемьдесят, а теперь та же партия – шестьдесят три копейки. Я ж и так на фабрике работаю не как другие. Прихожу – лифчик расстегиваю, чтобы не мешал, волосы перевязываю и на обед не всегда прерываюсь. Вчера мужик кричит мне с улицы в окно – а мы в полуподвальном: «Позовите Веру». Мне Веру позвать – только крикнуть в цех. А я отмахиваюсь.

Ольга засмеялась:

– Мать за справедливость воюет, а бабы говорят, что ее жадность губит. Заработает двести – мало! Еще пятьдесят! А там тарифная сетка – как выше, так и режут.

А Надежда Пахомовна сказала, показывая на Ольгу.

– Я ей заняла тридцать рублей на путевку для Тани. Говорю: «Можешь не отдавать. Для внучки путевка». Гришка у меня уже раз пять занимал. Сорок на цемент, еще сорок на магарыч, сто рублей на доски. Заняла. Сказала отцу. «Скорее уйдут». А Ольге говорю: «Сто рублей, что на полы, можете пока не отдавать. Мне на похороны будут. А сорок отдайте: отцу надо брюки купить». – «Хорошо, мама». А вчера мнется: «Мама, и сорока рублей сейчас нет». Хорошо, отец безотказный, все во дворе делает да еще Гришке дом строит. Гришка же только подает да поддерживает!

Ольга обиделась:

– Мать поможет, а потом все жилы вытянет, благодарности требует.

Надежда Пахомовна внимательно посмотрела на Валентину, как та приняла Ольгины слова. И продолжала:

– Я уже Гришке сказала: «Простенки возведешь, пусть дом не стоит пустой. Одну комнату отделайте, печку поставьте и живите или пустите квартирантов, а в другой доски сложите. За зиму они и высохнут. А вы не переберетесь – мы с отцом в ваш дом переедем. Так больше жить нельзя».

– Что же Гриша? – спросила Валентина.

– Говорит: «Не успею». Говорит: «Вы нас еще потерпите, а я потом вам все деньги отдам». Я ему сказала: «Знаю, как вы отдаете. Прoсите вы как иуды, а отдаете как черти».

И Надежда Пахомовна пошла к летней печке, на которой что-то варилось в кастрюле.

– Я вот думаю, – сказала она оттуда, – почему мужики больше любят бесхозяйственных. Ольга ж наша ничего не умеет, только о мужиках говорит, о любви, которой ей все не хватает. Уж сколько абортов сделала, а никак не охладится. Как выпьет немного, так уж и Гришку ругает – не такой, как ей надо. Меня обвиняет: «Теща в семейную жизнь вмешивается». А я ей говорю: «Взяла человека в дом, должна за него ответственность нести. Хороший, плохой – четвертого мужа у тебя не будет. По закону не положено. Всех мужей исчерпала. Нечего про него гадости говорить».

Ольга всплеснула руками:

– Мать уже всей улице рассказала: какая она хорошая теща!

По глазам Надежды Пахомовны было видно, что никакого значения словам Ольги она не придала. Она сказала:

– Ты не учись у Юльки, у тебя все равно так не получится. Юлька бесстрашная. Ты знаешь, как Юлька дочку считать учит? – спросила она у Валентины. – Орет на нее: «Это тебе пять или это так твою мать?» Недавно прибегает, два коровьих сердца в руках, положила их на грудь: «Вот так пронесла на проходной!» В магазине колбасного завода работает. С мужем скандалит. Степан, конечно, пьет, но он же все и делает: забор поставил, и собачью будку, и сарай. Гриша придет к нему, а он говорит: «Учись!» А вчера они взяли водки, Степан сказал: «Пойдем к тебе на строительство, а то Юлька нагрянет». А Юлька их там и нашла, набрала полную горсть раствора и бросила Степану в лицо. Весь рот залепила. Степан в первый раз рассвирепел: «Ну, я тебя выучу драться!» А она – в его комнату, достала его документы, паспорт разорвала в клочки, военный, партийный билет. Степан чуть сознания не лишился. Что уж с нею делал, не знаю. Только она уж и не кричала, а хрипела. Отца дома не было, так Гришка и Ольга пошли разнимать, а она на них кричит: «Не подходите, без вас разберусь!» Они меня послали: «Мать, может, тебя послушают». А я не пошла. Меня собака туда не пускает. Я ее гоню с огорода, она других собак приводит, помидоры мне топчет. А она меня. Так и не пускаем друг друга.

Ольга сказала:

– Мать не собаки испугалась. Не хотела Юльку у Степана отнимать.

– Правильно, – ничуть не смутившись, согласилась Надежда Пахомовна. – Она и на меня кидалась. Досаждать мне любит. Я ей сегодня говорю: «А как Степан не вернется?» – «К дитю? Вернется! А я без него отдохну, а то мне каждый день мясные борщи готовить ему надо». Видишь как! Она уж хочет, чтобы Степан жрал каменья, с… поленья и чтоб поленья в дело шли!

Валентину не смущали грубые слова, которые употребляла Надежда Пахомовна и которые никогда не употребляли в Жениной семье. Ее потрясло то, что Юлька порвала Степанов партийный билет. С Юлькой Валентина училась в одном классе, их вместе записали в комсомол. Училась Юлька, правда, плохо, но в общем была как все. И вот ворует у себя на заводе мясо, рвет такие документы!

– Это преступление – то, что она сделала, – сказала Валентина. – Я пойду к ней.

– Сходи, – согласилась Надежда Пахомовна. – Она и сегодня концерт закатывает. Триста рублей у нее пропало. Из кассы взаимной помощи! Она уже весь дом перерыла, бабку с дедом к соседям загнала. Ищет! Там не то что триста рублей – солдата со шпагой спрятать можно. Бабкин порядок!

Вход на Юлькину половину хаты был с улицы. Юлька встретила Валентину во дворе, загнала собаку в будку и, ни секунды не сомневаясь, что Валентине уже все известно, стала причитать:

– Валя! Это же не три рубля! Это же триста рублей! Я вчера сама в цеху посчитала, вальтом сложила, пришла домой, со Степаном подралась, а сегодня кинулась – нет денег! Я бабке говорю: «Ты не вставай, не ходи. Ты лежи, вспоминай, может, ты с мусором вымела?» А бабка уже все забывать стала. Зимой закроет заслонку наглухо, а печка горит. Варенье варила, вместо сахара высыпала манную крупу. Обиделась! Под трамвай ходила кидаться. Нахальство! Я за ней босиком по улице бежала. Ну у кого же мне спрашивать, не у дитя же! Я и так дите вопросами замучила. Крошечки у меня во рту с утра не было! Твоя мать к нам пришла, послушала, как мы с бабкой разговариваем. Говорит: «Черт меня сюда к вам занес. В этот гроб! Здесь у вас не домом, а гробом пахнет!»

На Юльке было старое черное платье, надетое прямо на голое тело. Валентина это сразу заметила. Юлька была на местный, окраинный вкус красивая. У нее были коричневые глаза, завитые волосы. Похоже было, что в утренней суматохе она не только не позавтракала, но не умылась, но губы все-таки мазнула. Краска уже стерлась и осталась только в трещинах, как после рабочего дня. А в хате попахивало переселением. Вещи, которые десять лет неподвижно стояли на своих местах, сдвинуты, шкаф перерыт, заслонка и короб в печи открыты. Юлька была в отчаянии, но это было отчаяние женщины, которая подралась с мужем и не боится бегать по улице в платье, надетом на голое тело. Валентина не хотела и не могла ей сочувствовать.

– Юля, – сказала Валентина, – это правда, что ты порвала Степанов партбилет?

Юлька отмахнулась:

– Что я – идиотка? Корочку надорвала, чтобы он испугался. – И пригорюнилась: – Валя, твоя мать на что уж меня не любит, а утром принесла отрез и тридцать рублей. Говорит: «Продай, а деньги себе возьми». Ведь это несчастье у меня. Правда? Настоящее несчастье. Но зачем я буду брать? Зачем я на свою голову возьму? – И вскинулась: – Дмитриевна умерла, а то бы она мне погадала, где деньги: сама я потеряла или бабка в печке сожгла вместе с мусором? Пойду к Климовне, может, она мне скажет.

С тех пор как Валентина пришла к своим, раздражение ее все росло. Ее возмущал этот беспорядок поступков и слов. Казалось, что ее родственники нарочно запутывают себя, чтобы не видеть главного в жизни. Чтобы не видеть выхода из всей этой путаницы раздражений, ущемленных самолюбий и обид. Раньше, когда она жила дома, она меньше все это замечала и сама, что ли, была такой. Вот и Гришка придет и будет хвастаться своей артелью: «Ты не смотри, что у нас труба пониже, дым пожиже, зато спокойно. Зато левой работы вот так! А что ты на своем заводе заработаешь?» Он всегда привязывался к ней. Трезвым дразнил: «Что же ты мужа своего в партию не примешь, коммунистка?» Пьяным пытался ухаживать прямо при Ольге, хватал за руки, старался обнять. Гришка был грамотным, читал газеты и книги, носил очки, сложен он был прочно. Плечи были просто широченными, а кожа на руках и лице дубленой от постоянного загара на рыбалке и на охоте. Валентина его стыдила: «Инвалид! К врачам ходишь, от работы уклоняешься! Ольгу жалко, а то написала бы куда надо…» – «Напиши, напиши», – говорил Гришка, и глаза его под очками становились ненавидящими. В ненависти становился бесстрашным и говорил такие вещи, от которых Валентина бледнела. Она не Гришки пугалась, а чего-то гораздо большего – криком своим Гришка обязывал ее сделать то, чего она сделать не могла. Обязана была и не могла. Она, конечно, отвечала ему. «Говорить для меня, – как-то сказала Валентина, когда ее просили выступить на собрании, – великий страх и труд». Но на самом деле она умела говорить жестко и точно. Ее никогда не сдерживал страх перед словом жестоким или даже оскорбительным, если она считала, что его нужно сказать. Гришке она говорила с презрением: «Тебя нельзя оскорбить, я знаю. Ты захребетник. Убери руки, ты для меня не мужик». Но все-таки она бледнела, когда Гришка кричал, потому что она обязана была не отвечать ему, а сделать что-то совсем другое, чего она сделать не могла. Иногда она обращалась за помощью к матери, но Надежда Пахомовна, которая не любила своего зятя, однажды рассказала такую историю (Гришка кричал: «Они всех друзей моих загнали, куда Макар телят не гонял, а я на них работать буду?!»):

– Знаешь, как людям эти доносы надоели? У нас на фабрике бабы из сэкономленной кожи делают себе перчатки. Одна пожилая, многодетная выносила, а тут на проходной строгая проверка, главный инженер. Баба увидела его и кинула перчатки в сторону, выбросила. А главный инженер заметил и схватил ее. А другие бабы увидели и давай кидать себе перчатки. Перчаток накидали много, а схватили только ту, пожилую. Стали таскать ее к директору, в фабком, туда, сюда, требовали, чтобы она назвала всех, кто из этой кожи делает перчатки. А она уперлась: «Виновата, но никого не назову». – «Вам же четыре месяца до пенсии. Подумайте! Дело передадим в суд, пойдете в тюрьму, вся ваша выслуга лет, все пропадет. За всю жизнь вам этого не вернуть». – «Делайте что хотите, никого не назову». Так что же ты думаешь? Главный инженер простил ее. Только на другой процесс перевел.

– Не мог главный инженер так поступить, – сказала Валентина.

– Мог не мог – это уж его дело. А ты думай как хочешь, – сказала Надежда Пахомовна.

Валентина вернулась от Юльки к матери и увидела Гришку. Гришка сказал насмешливо:

– Бог работника послал. Теща, вы дайте ей переодеться, пусть Ольге поможет, а там мы что-нибудь сообразим.

– Ты уже с утра насоображался, – сказала ему Ольга и пожаловалась Валентине: – Утром взял три рубля – на баню! А сам сорвал вяленую рыбу с низки и подался! У магазина их там коллектив собирается – пиво пьют. А когда я болела, думаешь, дома сидел? Соберется в аптеку – и на весь вечер. «Я аспирин на коленях выпрашивал». А его во всех аптеках полно. Говорит: «Я тебя люблю, с больной тобой спать ложусь». А я ему: «Лучше бы на пол лег, плохо же мне». Так он недоволен: «Ты уж умирала бы или выздоравливала поскорей!»

Надежда Пахомовна, которая стояла спиной к разговаривавшим, повернувшись лицом к печке, при последних словах засмеялась.

– У них вся компания такая подобралась, – сказала она, все так же стоя спиной ко всем. – Ольгина подружка Зина мне жалуется: «Петька пришел пьяный, я ему говорю: „С тобой, пьяным, спать не лягу“. А он: „Ляжешь! Считаю до трех: раз, два, два с половиной…“ Хорошо, что половину добавил, а то бы не успела добежать…»

Надежда Пахомовна продолжала стоять спиной ко всем и говорила и смеялась как будто бы про себя.

– Хорошо еще, что половину добавил! – повторила она и опять засмеялась. – Такая жестокая сволочь!

Гришка хотел что-то сказать, но промолчал, и Валентина отметила: боится матери.

– А ты не худеешь, – сказала она Гришке и показала на его наметившийся живот.

Гришка не смутился:

– Не говори. Иду мимо магазинов, посмотрю на себя в витрину, удивляюсь. Характер у меня хороший: все, что ни съем, на пользу идет.

Надежда Пахомовна повела Валентину в пристройку переодеваться в рабочее, кинула ей старую юбку, запачканные глиной босоножки и сказала, оценивающе поглядев на дочку:

– Ты уже, наверное, отвыкла. А у нас воскресенье не воскресенье, а все работа. В тесноте, в суете да в великой семье. Так и бегаем от порожка к порожку.

Валентина не очень-то любила свою мать, но и Надежда Пахомовна настороженно относилась к своей самой правильной и удачливой дочке.

* * *

Строительство было рядом. Дом, в котором должны были поселиться Ольга и Гриша, и впрямь стоял на высоком фундаменте. Ступенек к крыльцу еще не сделали, и все поднимались по наклонно положенным доскам. Странен пустой дом изнутри. Фасад Гришка отделал сразу, чтобы смотреть было приятно и чтобы участковый беспорядком не попрекал. А войдешь с улицы – пахнет землей, духотой, сушилкой. Окна плотно закрыты, под ногами земля, над землею проложены доски, между стенами и потолочным настилом – просветы, их еще надо конопатить. Дверей внутри дома нет, возведены еще не все простенки, поэтому можно разом осмотреть все будущие комнаты, прикинуть, где будет зал, где спальня, где детская комната. Рамы тоже еще неплотно вошли в стены. Между стеной и рамой сквозят отверстия. Они именно сквозят – яркие, солнечные, сквозные. Свет сквозь них проходит совсем не так, как сквозь мутные, еще не мытые стекла. И такое ощущение, что душа дома еще где-то снаружи, а внутри еще душа земли. Три года стоит пустой эта накрытая крышей саманная коробка, и тишина, и пустота, и запах земли в ней за это время накопились.

– Мне уже ходу назад нет, – сказал Гришка. – Такой большой дом надо или двумя печками обогревать, или паровым отоплением. Надо доставать трубы, радиаторы. Только бы война не помешала. Как вам, партийцам, говорят: будет война или не будет?

– Газеты читай, – сказала Валентина.

– Газеты надо и в строчку читать и между строк, – сказал Гришка. – А вот, говорят, старые люди по библии войну нагадывают.

– Слышала, – сказала Валентина. – Железные птицы будут летать, брат на брата…

– Ничего смешного, – сказал Гришка. – Брат на брата уже вставал, и железные птицы летали.

– Ты-то инвалид, тебе бояться нечего, – сказала Валентина.

– С Финляндией у нас была маленькая война, – сказал Гришка, – а школу под госпиталь забрали.

Гришка вошел в свой дом и сразу стал как-то значительнее. Так он отодвигал и потом ставил секцию забора – калитки еще не было, – так поправлял доски, по которым Валентина и Ольга должны были пройти. Это был настоящий дом, с крышей, стенами, и Гришка все в этом доме знал: и сколько самана пошло, сколько цемента, сколько килограммов гвоздей и сколько жженого кирпича. Конечно, ему помогали: родственники и соседи делали саман, мастера клали стены, плотник крыл крышу, – но все они уходили, а он оставался.

Валентина слушала его и думала, что никогда Женя не согласится строить себе такой дом. Женя как-то обмолвился, что скоро всю окраину снесут, а на ее месте поставят большие дома. И Валентина думала точно так же, хотя ей это чем-то и было обидно. Каждый раз, когда она приезжала к родителям, она ждала, что окраина немного сократилась. Валентина хорошо помнила то время, когда за их улицей начиналась степь. Раньше в районе был только один магазин. Он так и назывался – «магазин» (рядом керосиновая лавка, объявление: «В ведра и другую открытую посуду керосин не отпускается»; пожилой керосинщик, который отпускал керосин, сидя на низкой скамейке, колени его накрывал фартук из старой клеенки). Потом построили еще один – «белый». Теперь открыли третий – «новый». Простым глазом было видно, как все новые и новые одноэтажные дома покрывали недавние степные бугры и балки, сливались, охватывая город гигантским кольцом.

– Домовладельцем становишься, – сказала Валентина Гришке.

– Хозяином, – ответила за Гришку Ольга. У нее еще было столько душевной свободы, чтобы иронически отнестись к этому слову. А может, ирония была только душевной роскошью – дом-то был уже почти готов.

Поработать им пришлось совсем немного. Носили с Ольгой землю в ведрах и подавали ее Гришке, который стоял на приставной лестнице и передавал ведро Валентининому отцу. Отец принимал ведро, втягивал его на чердак и рассыпал землю по чердаку. Отец так и поздоровался с Валентиной сверху, из чердачного окна, где он сидел и курил, ожидая, пока Гришка договорится с женщинами. Он медленно улыбнулся Валентине, спросил:

– Сама или с мужем?

– С Вовкой, – ответила Валентина и тоже улыбнулась отцу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю