355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Семин » Женя и Валентина » Текст книги (страница 3)
Женя и Валентина
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:27

Текст книги "Женя и Валентина"


Автор книги: Виталий Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

Он не стал спускаться к ней, чтобы поздороваться, а она не сделала попытки к нему подняться и даже не позвала Вовку, чтобы он показался деду. Когда все закончат работу, а отец сверх этого закончит что-то свое, он спустится, посмотрит на Вовку и, может быть, погладит его по голове. Как-то так всегда получалось, что кто бы и когда бы ни приходил к родителям Валентины, у отца руки всегда были запачканы землей, краской, ржавчиной – вообще работой, и он не мог сразу подать их гостю. И потому здороваться подходил последним или вообще не подходил и только издали дружелюбно улыбался, если гости были свои, близкие люди и с ними не нужно было быть особенно церемонным.

Валентина любила отца девочкой и еще больше любила его сейчас. Отец не был очень грамотным, но она считала его умным потому, что он был спокоен, добр и никогда не говорил вздорных вещей, которые так часто говорились в этом доме, полном крикливых женщин. Но она и жалела его тоже потому, что, сколько она его помнила, она помнила его таким, как сейчас, на чердаке или на крыше, где он поправлял черепицу, стучал топором или молотком, или на дне глубокой ямы, из которой он лопатой выбрасывал землю – копал погреб. За двадцать с лишним лет в жизни Валентины и всей семьи происходили большие и маленькие изменения: из землянки они перебрались в новую хату, к хате сделали пристройку, мать то работала на фабрике, то на несколько лет бросала работу, Валентина ездила в пионерские лагеря, ушла из дому, вышла замуж, родила Вовку. И только у отца, казалось, за это время ничего не изменилось: как и раньше, утром он уходил на работу, вечером приходил с работы, обедал и опять принимался за какую-то работу по дому – что-то строгал, прилаживал, укреплял, копал, носил воду. Он и производство свое ни разу за это время не сменил, и в отпуск уходил очень редко – все ему подходило так, что выгоднее взять компенсацию: штакетник для забора как раз надо подкупить или дочкам материалу на платья, – и зарплата у него как будто бы за все эти годы почти не менялась, и пахло от него всегда одинаково – паровозами, ремонтной паровозной ямой, шлаком, маслом, тем густым, сумрачным воздухом, который и при сквозняке всегда стоит в паровозном депо, и рабочая спецовка его всегда лоснилась так, что на сгибах, в складках, казалось, натекает масло. Мать ругалась: постирать один раз спецовку отца – воды нужно столько нагреть, сколько требуется на большую стирку для всей семьи. И долгие годы от всего этого отцовского постоянства и спокойствия (и в голод, при карточной системе, и после нее) и Валентине всегда все было спокойно и ясно. И на анкетный вопрос о социальном происхождении родителей она всегда с гордостью, спокойствием и чувством превосходства над другими писала об отце – «рабочий». На улице у них многие были рабочими, но об отце она всегда с особой гордостью думала: рабочий. И смелым она отца считала с детства, с тех пор, как она с матерью впервые пришла к нему в депо, в котором, несмотря на высокие окна, от копоти, от шлака, от натеков масла совсем было бы темно, если бы не электрический свет и не ножевой какой-то, опасный блеск рельсов, кромок накатанных паровозных колес, шатунов и поршней. Она увидела отца под паровозом и испугалась, а он не протянул к ней испачканных рук, а, как всегда, медленно улыбнулся. А рядом свистнул паровоз, и этот звук ударил ей не только в уши, но и как будто бы и в нос и в глаза – она услышала сиплый рев, увидела над трубкой свистка белое облачко, потом на месте облачка появилось голубоватое свечение, какая-то пустота, от которой нельзя было отвести взгляда – так она переливалась и напряженно дрожала, а вокруг уже ничего не было слышно: ни свиста, ни рева, ни голоса матери, которая продолжала что-то говорить отцу, но так и замерла с открытым ртом. И на всех лицах были глухота и ожидание, и только отец все так же спокойно улыбался ей. В конце концов это непереносимое безмолвие кончилось, голубоватое свечение над трубкой паровозного свистка погасло, и все задвигались, заговорили, отец вылез из-под паровоза, бросил на рельсы молоток с длинной ручкой, и молоток в этом воздухе, который еще дрожал от недавнего рева, тихо звякнул о рельс. Мать что-то говорила отцу, а Валентина все ждала, что она ему скажет, чтобы он больше не ложился под колеса. Но мать этого так и не сказала, и когда они уходили, отец опять полез под паровоз.

С тех пор Валентина не могла слышать без страха о каком бы то ни было несчастном случае на железной дороге. О том, что где-то ударило сцепщика буфером или паровоз сошел с рельсов: боялась за отца.

С матерью и Валентина и Ольга часто ругались, над матерью шутили. С отцом никто не ругался никогда. И когда однажды Гришка назвал отца батей, слово это показалось Валентине грубым и непочтительным. Но потом и Ольга стала снисходительно называть за спиной отца батей, и Валентина вдруг почувствовала, что она тоже испытывает к отцу покровительственное чувство. Валентина знала, что ее отпустят из дому в общежитие, но ей показалось, что отец уж слишком легко отпустил ее. Смирился с тем, что она уходит. Тогда-то она и подумала, что отец так же смиряется с тем, что дома остается Ольга, у которой все не ладится семейная жизнь, с тем, что мать ссорится с его родителями, и со многим другим, из чего состоит его жизнь.

И теперь никто не позволял себе шуток над отцом в его присутствии, но без него уже рассказывали о нем забавные истории. Например, о том, как отец просидел последний отпуск дома. Конечно, копался в саду, на Гришкином строительстве, сменил несколько секций в заборе, но и просто так сидел и лежал много. Иногда спал днем. А к концу отпуска кинулся – у него складка на животе. Он даже испугался, а разглядели – это он просто поправился. В жизни у него не было так, чтобы можно было защипнуть на животе!

Подавать землю кончили часам к одиннадцати – первым решил кончать работу сам Гришка. Отец остался еще на чердаке, а Ольга и Валентина отправились к матери. По дороге встретились с Юлькой.

– Мать готовит на стол, – сказала Юлька. – Рада все-таки, что ты приехала. Я ей помогала, пока не увидела, что вы идете. Я же с ней месяц была в ссоре, а теперь помирились. Знаешь, как? Она стала мазать свою половину хаты, а я вышла на улицу – и свою. Она только полчаса вытерпела, а потом стала меня учить: «Не так мажешь». – И Юлька засмеялась.

– Деньги ты, что ли, нашла? – удивилась Ольга. – Или Климовна нагадала?

– Климовна – старая транда! – сказала Юлька. – Она и гадать не умеет. Дмитриевна – вот гадала. А эта только карты раскидает, а сказать ничего не может. А из-за денег не в петлю ж лезть! Вот Дмитриевну хоронили, я смотрела, как ее в могилу опускали: перед этим, все такая ерунда! Умру и смеяться буду. А мать твоя подошла к могиле и сказала: «Вот тебе, Дмитриевна, и все. Никто к тебе больше не придет».

И Юлька, словно забыв, о чем шла речь, или не придав разговору никакого значения, стала рассказывать, как умерла жизнелюбивая старуха Дмитриевна, которая пережила и сына, и дочь, и двух жильцов, которых пускала в хату. И хвастала: «Меня Таня укладывала, Вера укладывала и Федя укладывал. А где они теперь?» А тут с невесткой поругались – и сердце отказало. Невестка побежала звать соседей, те пришли, а Дмитриевна лежит поперек комнаты. Рука откинута в сторону, и пальцы сложены щепоткой: хотела перекреститься и не успела. На похороны к ней – это заметили все бабы – собрались все известные улице пьяницы. Гришка пьяненький над ней причитал: «Я у тебя брал взаймы, да не вовремя отдавал». Она многим занимала. И на жизнь себе до конца зарабатывала: пускала квартирантов, на базаре овощами приторговывала. Мать теперь ходит к тем, кто Дмитриевне больше всех обязан: «Сделаешь крест на могилу, небось за деньгами на пол-литра каждый день бегал». Только так и можно людей заставить.

…Стол стоял в тени старой жерделы. Земля вокруг была вытоптана, как возле печи. На столе и под столом – помокревшие от удара жерделы. Мать только что смахнула их со стола, подмела, а они опять нападали. И все время падают. Пройдет полминуты – и наверху, в листьях, что-то назревает, потом прошуршит и глухо ударит об землю или стол. Жерделы мелкие, вырождающиеся, а звук полновесный. На него невольно оглядываешься – ищешь, не упало ли что-то большое. Валентина села так, чтобы можно было опереться спиной о ствол жерделы. Босоножки она сняла, а ноги опустила прямо в пыль. Пыль была тонкая и теплая. Валентина хотела позвать с улицы Вовку, но Надежда Пахомовна сказала, что Вовка накормлен и отпущен в соседний двор.

На мать было страшно смотреть – в таком раскаленном воздухе над печкой она стояла. И загар у нее был печной, сушащий кожу и такого же цвета, как кизячный пепел.

Появился Гришка с двумя бутылками водки в руках. Он лазил в подвал, был потен и щурился сквозь очки довольно.

– В такую жару будешь эту гадость пить? – сказала Валентина.

– Буду! – ответил Гришка.

Мать бегала от печки к столу, ей помогали Ольга и старая, глуховатая бабка, мать Надежды Пахомовны. Ольга выносила из хаты тарелки, стопки, а бабка сидя чистила картошку, сваренную в мундире. Ольга рассказывала, как она болела всю эту неделю, как у нее расстроился весь организм, а Надежда Пахомовна ревниво прислушивалась к ее словам. Потом с досадой сказала о себе:

– Три дня назад упала вот здесь, а рука до сих пор болит.

Ольга засмеялась:

– Люди падают сверху вниз, а мать снизу вверх. Бежала со всех ног и аж до калитки летела. И еще удивляется, что синяк не сходит. У нее должен пройти!

Надежда Пахомовна только посмотрела на нее. Поставила на стол помидоры:

– Свои!

Сообщила уличные новости. Воюет с соседом Иваном рябым. Надумал мужик летом чистить уборную. Вонь.

– Я ему говорю, – сказала Надежда Пахомовна, – рябой ты черт, такую работу осенью делают! – И без перехода рассказала, как Иван воспитывает внука: – Иванов внук ударил палкой маленького товарища – и бежать домой. А Иван стоит и молча смотрит. «Что ж ты, Иван, не видишь, что ли?» – «А он ему палку сломал, значит, он должен был его ударить». Вот такой человек!

И опять без перехода сказала, что Иван рябой ухаживает за ней. Как напьется, переходит через улицу и начинает заговаривать, а сам как будто в разговоре толкает ее и все норовит по груди. «Ты свою Таню лучше корми, ее и толкай, а то у нее только кожа да кости».

Все сильнее пахло солнцем, жарой, тень под жерделой становилась все прозрачнее, поверхность стола накалилась. И куда ни посмотришь – всюду солнце и жара: и над белой от пыли дорогой, и над печкой, и над черной крышей невысокого сарая, и под редкой тенью деревьев в саду. Но жара не была тяжела Валентине, ее босым ногам, ее обожженному носу и голым рукам. К столу постепенно собралась почти вся семья. Пришел отец, только что вымывший руки, переодевший рубаху и брюки, пришла Юлька, усадила за стол мать Надежды Пахомовны. Не было только бабы Вассы и деда Василия, которые, поругавшись с Юлькой, с утра ушли из дому и отсиживались у соседей. Звать их по очереди ходили Гришка, Ольга и Юлька, но старики уперлись.

– Мама, – сказала Ольга, – тебе надо сходить.

– Ты не смотри на меня строго, – раздраженно ответила Надежда Пахомовна, – на меня еще строже смотрят, да я не боюсь.

Отец кашлянул:

– Сходи.

И Надежда Пахомовна, лишь самую малость помедлив, направилась к соседям звать родителей мужа. Все понимали, что, хотя дед и бабка разобижены Юлькой, позвать их к столу может только Надежда Пахомовна – старшая невестка и главная хозяйка за этим столом. И что именно ее приглашения ждут старики. Валентина давно знала, что за таким вот накрытым, с вином и водкой столом в семье каждый день и совершается праздник примирения всех со всеми. В будни Надежда Пахомовна часто враждует со свекром и свекровью, ругается с Юлькой, но когда приходят гости и стол накрывается с вином – главное, с вином! – Надежда Пахомовна идет на поклон к старикам. Не может не пойти.

Она и вернулась скоро с бабкой Вассой, которая говорила:

– Да ты ж знаешь, что я ее не пью.

– Ну, хоть посидите с нами, мама.

Пришел дед Василий, отец встал и предложил ему свое место. И Гришка тоже встал. Дед сел. Минута ожидания прошла, и все заговорили посвободнее. Надежда Пахомовна пожаловалась на свою глухую мать:

– Как вечер, идет по всей улице ставни закрывает. Или тащит из дому простыни, наволочки, платья – дарит. Грехи она, что ли, замаливает? Каждый день меня зовут: «Надя, иди забери бабку». Мне уж в глаза говорят: «Плохо к матери относитесь, она и ходит к людям». А как я к ней отношусь? Целый день на кровати лежит. Руки положит под голову, ногу на ногу закинет и лежит.

Разговор за столом всегда начинался с осуждения глухой бабки. И бабка забеспокоилась, оглядела смеющиеся лица и спросила у Валентины:

– Обо мне говорят?

Надежда Пахомовна сказала:

– Не про тебя, не про тебя!

Юлька крикнула:

– Прикидываем, как тебя отправить в богадельню.

Оглядев всех, бабка сказала Валентине:

– У меня такая примета: когда плохое про меня говорят, у меня левая щека чешется. А кто про меня плохо говорит, тому счастья не будет.

Ольга, уже выпившая рюмку, сказала Валентине:

– Знаешь, как бабка мешает молоко? Помешает и ложку оближет, помешает и ложку в рот. Я потом это молоко пить не могу.

Все засмеялись, и баба Васса тоже сдержанно заулыбалась. Она была ровесницей глухой бабке, но сохранила слух и разум и сейчас гордилась этим. А охмелевшая Юлька совсем разошлась, сказала, что Гришке и Ольге негде уединиться: и ночью бессонная бабка заходит к ним в комнату, зажигает над их кроватью спички, проверяет, все ли дома.

– Не про тебя, не про тебя, – замахала она на бабку. И тут же рассказала, как Надежда Пахомовна получила письмо от однорукого брата Алексея, а бабка решила, что письмо ей. Спрашивает: «От кого письмо?» «От Алексея». – Не слышит. Надежда Пахомовна и показала рукой от локтя – от безрукого, мол, от Алексея.

– А бабка обиделась, – захохотала Юлька. – Говорит: «Мне этого уже не надо. Себе возьми!»

Женщины зашлись хохотом. И Ольге и Надежде Пахомовне нравилось, как смело и со вкусом произносит Юлька бранные слова, как она повторяет свою собственную остроту, – вчера Ольга и Надежда Пахомовна припозднились в городе, бабка стала волноваться, не под трамвай ли попали, а Юлька сказала ей: «Две таких ж… никакой трамвай не переедет».

Надежда Пахомовна смеялась со взвизгиваниями, а отец покачивал головой.

Валентина смеялась со всеми. Когда-то Женя сказал ей осуждающе: «Бабка у вас – семейная жертва. Разве можно так!» Но Валентина не согласилась. Она сказала ему: «Проживи с ней хоть неделю. Тяжелая бабка и эгоистка. Крышу на сарае портит, приваживает на нее воробьев, сыплет туда хлебные крошки, по дому ничего не делает».

Разговор разделился. Надежда Пахомовна утешала бабу Вассу, рассказывала, как обижает ее Ольга.

А Валентина разговаривала с Юлькой:

– Я вот думаю: ну почему со мной ничего такого не случается? Не прогуливаю, не ворую, честно работаю. Тебе пока все сходит. Не боишься?

– Валя! И этого бойся и того бойся… Но вот ты мне скажи: проспать ты можешь?

– Отец, – спросила Валентина, – ты когда-нибудь на работу опаздывал?

– Да… – сказал отец. – Редко.

– Да ты же знаешь, какой отец мужик, – сказала Валентине Надежда Пахомовна. – По двум половицам не ходит, все норовит по одной.

– Зато мать у нас героическая натура, – сказала пьяная Ольга. – Ей в одной упряжке с собаками на Северный полюс бежать. Упряжку перетягивать.

Прибежала Юлькина дочь Настя, уперлась животиком в Валентинино колено. Юлька подвинула ей свою тарелку, предупредила:

– Горячо, а ты дуй. Под носом ветер есть?

– А Степана тебе не жалко? – спросила Валентина.

– Жалко, – согласилась Юлька. – Знаешь, когда мне его было жалко? Я на него в заводской комитет пожаловалась: «Пьет!» Они мне сказали: «Без вас дело разобрать не сможем». Я пришла, а они поставили Степана перед столом, он голову повесил и два часа простоял. Хоть бы слово сказал! Так жалко его было, так жалко!

Валентина хотела ответить Юльке, но тут вступила Надежда Пахомовна.

– У нас тут без тебя свадьба была, – сказала она Валентине. С тех пор, как они с Женькой без свадьбы, без вина зарегистрировались, мать всегда рассказывала о чужих свадьбах, словно чувствовала, что Валентине это чем-то неприятно. – Сашка, сосед, сына женил. Приданое невесты машиной привезли. Бабы пьяные! Ковер развернули, несут, растянув за концы. Матерятся! – восхищенно сказала Надежда Пахомовна и посмотрела на Валентину. – Поют! Ворота прочные, девица чистая. Кто ее пробовал? Потом подушки, тумбочки, диван, трюмо. И матерятся! Мать вашу так, не разбейте зеркало! Шифоньер с машины сняли, на землю поставили, а поднять не могут – пьяные. Всю старую мебель на улицу выкинули. Комнату новой обставили. Сашке хоть в коридор выбираться. Я у него спрашиваю: а как же ты? «А я, – говорит, – буду подслушивать. Сам к этому уже неспособен». Посмотрела я на все это и вспомнила, как ты замуж выходила. А тут еще в шкаф полезла, а там в сумке цветы засохшие, которые ты сама себе на свадьбу подарила. Сама себя уговариваю: Валентина живет хорошо, Женя ее не обижает, – и разревелась. Вот тут и порассуждай: у Ольги все свадьбы были красивые, а у тебя никакой не было, я тебя жалею, а ты с Женей хорошо живешь.

Сто раз уже досадовала на себя Валентина, что, приехав тогда домой из загса, сказала матери, что цветы сама себе купила – Женя стеснялся загса и старался, чтобы все прошло как можно незаметнее. Но и приятно было сейчас Валентине это материнское сочувствие. Она вспомнила, как они тогда с Женей шли в загс, какая на нем была серая рубашечка, как потом на пороге загса расстались. Женя спешил на соревнования, а Валентина вдруг решила съездить к своим на окраину и по дороге сама себе купила цветы.

От выпитой водки у Валентины кружилась голова, она слушала мать, слушала Юльку и удивлялась. Она смотрела на них, на отца, на Ольгу, на бабу Вассу, которая, когда Вовка болел, сказала: «Умрет он, передай Валентине, пусть не убивается», – на деда, и ей хотелось научить их счастью настоящей жизни, открыть им глаза, сделать их счастливыми. Но они все, вся ее большая семья вызывали у нее сейчас и раздражение. Мать, конечно, поймет ее и согласится с ней, и отец согласится, и Ольга, и даже Юлька, но они согласятся совсем не так, как все это давно понимает Валентина. И Валентина подумала, что если бы Женя видел и Гришку, и Ольгу, и Юльку, и мать так, как их видит она, он не был бы таким простодушным, а если и был бы, то совсем по-другому, чем сейчас. Она и дальше развивала бы эту мысль, готовила бы ее, чтобы при случае высказать Жене, но в это время во двор вбежала женщина, и Валентина одной из первых увидела ее лицо. Внутри у Валентины все оборвалось. «Вовка!» – подумала она.

– Война! – сказала женщина. – Германия на нас напала.

«Женя, – подумала Валентина, – господи, Женя!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

– Если считать, что один раз я уже был начальником этой конторы, то сейчас я уже тринадцатый начальник. За четыре года! – Сурен Григорьян засмеялся. – Я уже всем говорю, что я тринадцатый начальник. В первый раз я ж руководил на «общественных началах». Вызвали меня: «Сколько зарабатываете как инженер-проектировщик? Семьсот? Мы вам предлагаем триста. Мало, но вы же будете расписываться на проектах – включайте себя в ведомость как соавтора». От халтуры я отказался, а стать начальником согласился. – Григорьян опять засмеялся, смех у него восторженный, заикающийся от полноты чувств. – Нравится мне это дело. Кто передо мной это место занимал? – Он стал загибать пальцы. – Учитель. Бывший кавалерист. Райкомовская работница. Бывший работник горжилуправления – ни одного специалиста. И только райкомовская работница не пила. Ты понимаешь, когда бардак – все греют руки. Оттого, что райкомовская работница не пила, легче не было. Она ничего не понимала, у нее партийный стаж и где-то авторитет, а здесь она ничего не понимала. Сама взяток с заказчиков не брала, а вокруг все брали. Я и начал с того, что всех взяточников уволил. Начал расчищать завалы – из кабинета целый день не выходил, архивы проверял. Три года добивались, чтобы дали штатную единицу – секретаршу. Я добился, чтобы секретаршу и машинистку. На перспективу начал работать. Ремонт начал производить – мы же дома проектируем, а к нам войти нельзя. Видел, какая лестница?

Сурен хвалил себя, но как бы и не хвастался, а радовался собственной честности, оборотистости.

– Вечером приходил домой с больной головой, с рулоном кальки, чертил – зарабатывал. И получал к концу месяца неплохо. Не так, как мои инженеры-сдельщики, но ничего. А потом написали на меня анонимку, пришла комиссия, определила мои заработки как совместительство на том же предприятии. Я им сказал: «Какое это совместительство! Я же производитель, я произвожу. Ну вот хотя бы эту табуретку я мог бы сделать в нерабочее время?» Поставили моему начальству «на вид», а я отказался заведовать. С женой, с двумя детьми мог я жить на такую зарплату? Опять стал проектировщиком, неплохо зарабатывал, но страдал: опять дело не в те руки попало.

Сурен – плотный, потеющий от жары, от физических усилий. Он делает полочку для вешалки, завинчивает шурупы. И хотя он только что дрелью подготовил отверстия, шурупы идут туго.

– Видел, как работают столяры? – говорил Сурен Слатину. – У них всегда с собой кусок хозяйственного мыла – вертеть шурупы.

Полочку Сурен делает Слатину, и тот идет на кухню за мылом. Сегодня воскресенье, 22 июня 1941 года. Сурен пришел к Слатину пораньше, не дал ему поспать. Слатин раздражен, отнимает отвертку: Сурен месяц пролежал в больнице с грудной жабой.

– Дай я, – говорит Слатин.

Сурен отдает отвертку и, когда смазанный мылом шуруп легко входит в отверстие, спрашивает:

– Чувствуешь?

Достает из кармана большой скомканный платок, промокает лоб, щеки, вертит шеей, запускает платок поглубже под рубашку. В лице его мало армянского: волосы темные, но не черные, усы рыжеватые, а нос курносый. И только глаза темные, и очень волосатые руки, обнаженные по локоть.

– Самодельщик чем хорош? – говорит он. – Сколько бы у тебя ни было денег, ты не купишь то, что нужно для твоей квартиры.

С тех пор, как две недели назад Слатин переехал в этот старый большой дом, Сурен каждый день приходит или приезжает к нему на своем выкрашенном в красную пожарную краску самодельном автомобиле. У автомобиля мотоциклетный мотор, мотоциклетные колеса, кузов из авиационной фанеры, но тем не менее на белой жестяной пластине, укрепленной там, где у настоящего автомобиля радиатор, красной краской в столбик записаны названия городов, в которых Сурен уже побывал. Время от времени Сурен поглядывает в окно – автомобиль собирает любопытных: заглядывают внутрь, щупают, смеются.

Приезжает он поздно, задерживается за полночь, привозит цемент, мел, доски. Тащит все это на третий этаж, является уже уставшим, жалуется на то, что не мог раньше вырваться с работы, переодевает брюки и лезет на стол, чтобы оборвать старую проводку: «Зачем тебе эти сопли?» С потолка на него сыплется штукатурка, он не отворачивается, только жмурит глаза и сдувает пот и пыль с верхней губы.

От побелки в квартире сырая, тропическая жара. Слатин уже понял, почему говорят: «Два раза переехать – один раз погореть». Приходя из редакции, он выносит ведра со старой штукатуркой, поднимает наверх песок и к тому времени, когда приезжает Сурен, всякую мысль о новой работе встречает с раздражением. Сурен чувствует, что раздражение переносится на него, и смущается:

– Дарагой! Сядь! Ты можешь понять самодельщика? Я полгода ждал, пока ты сюда переедешь. Дай развернуться.

– Энтузиаст! – говорит Слатин с подозрением. Когда-то он помог Сурену, и теперь ему кажется, что Сурен таким образом благодарит его.

– Что ты! – говорит Сурен. – Я теперь берегусь! Для энтузиазма настроение нужно. Вот когда автомобиль делал, настроение было. До четырех утра спать не ложился, а утром без номеров, без кузова, на одной раме, пока нет милиционеров, за город выскочил. Представляешь? Рама, на ней два сиденья, и мы с напарником на этих сиденьях.

Вывинчивая старый разболтанный выключатель и примеряя на его место новый («Приморозим его алебастром»), он рассказывает, как недавно перевозил тещу с окраины поближе к себе:

– Понимаю, с барахлом не расстанется. Повезет свой шкаф, стол, тумбочки в комиссионный. Там ей не дадут того, что она потребует, она назад все привезет, с места не тронется. Пять лет меняется, а тут вдруг согласилась! Спрашиваю: «Мама, сколько вы хотите за шкаф?» – «Пятьдесят». Достаю пятьдесят. «А за стол?» – «Тридцать». Все предусмотрел. Потом отвез в комиссионный, четверть цены выручил. Шкаф матери отвез. Ей нужен шкаф. Но без денег она его у тещи не возьмет. Раньше они соседями были, а когда мы с Лидой поженились, мать перебралась на другую улицу. Я воду несу, она говорит: «Женился, чтобы подстирки за ней выносить!» Лида стирает, теща говорит: «Вышла замуж за голодранца, чтобы всю жизнь на него стирать!» Детей моих мать к себе не пускала. А теща в свой шкаф не разрешала одежду вешать. Мать знает, что шкаф тещин, спрашивает: «Сколько я ей за него должна?» – Я говорю: «Мама, десять рублей. Ей лишь бы от него отделаться». Сурен смеется своим заикающимся смехом.

– Тещу сразу на новую квартиру не пустил. Мне ей ремонт делать, а там пятеро соседей. Один сразу сказал: «Лестница мытая, а вы мел таскаете». А мел на подошвах носишь, как их ни вытирай. Я говорю: «Вы извините, сейчас мокрую тряпку на пороге проложим. Упустил из виду». А теща бы его дураком обозвала: «Не видишь – ремонт!» И скандал на всю жизнь. А я как вошел, свою лампочку в коридоре ввинтил, а провода к пяти выключателям пообрывал. Белить легче и лампочку нельзя выключить – от тещиного счетчика. Я тебе скажу, все это окупается. Они смотрели, сомневались, а я про себя думал: «Скоро вы любить меня будете». Я теще с самого начала говорил: «Мама, все равно я с вами уживусь».

– Всем не понравишься, – говорит Слатин.

– Конечно, – говорит Сурен. – В армии становлюсь на новую квартиру, прихожу к хозяйке: «Вот что, хозяйка, давайте ваши квитанции, в которых вы за электричество расписываетесь. Вы к этому не касаетесь – я буду платить. Чтобы не было недоразумений». Так в Калаче хозяйка как-то говорит: «А у вас свет поздно горит». – «А вам-то, спрашиваю, что до этого?» – «Провода изнашиваются». Я тебе скажу, меня и бойцы любили, хотя – я потом смеялся – на восемьдесят человек у меня было семьдесят национальностей. Правда, одному я дал. Но этот довел, да и сам я был на последнем. Мы железную дорогу строили – я ж в армии строил! – проложили ветку, а впустую. Пустили ее в обход балки, а подсчитали – через балку выгоднее. Так два раза проектировали. А балка глубокая! Представляешь, как основание для полотна делается? Пирамидой. Чтобы наверху можно было две нитки проложить, основание надо насыпать шириной в семьдесят метров! А сколько воды по такой балке идет? Чтобы ее спускать, надо было в основание бетонную трубу диаметром в эту комнату уложить. Труба из секций, мы в них по три-четыре трактора впрягали. Один вниз тянет, два сверху страхуют. Грязь, холод, снег! Дует в этой балке, как в трубе. И все скорей, скорей! Таль не установишь, руками секции не поднимешь. Дали нам паровой железнодорожный кран. Мы на две балки проложили рельсы, разобрали кран, платформу и все это по частям спускали вниз. Запасных деталей нет, подшипник сломается – в соседний город за сто километров едешь. Только военная форма и выручала. Приедешь на завод, из-за формы и дадут – армии надо помочь. А спешили, пока весной вода не пойдет. Сутками я из той балки не выходил. Один раз генерал проверку делал, жена мне ночью обед принесла, выговор генералу сделала: «Что же это у вас человек должен в полночь обедать!» Я ей запрещал по степи ходить, заблудится ночью в степи, пропадет. Так вот на ночь мы тот кран останавливали. Воду из него выливали, а утром в чане над специальной печкой – ну как асфальт разогревают, знаешь? – опять разогревали. Был у меня один такой, жаловался: больной, слабый. Я его и поставил дневалить к печке: ночью встань, печку раскочегарь, воду доведи до кипения и в радиатор залей. Все! Я и не спрашивал его особенно, куда он днем ходил. Ну, конечно, с вечера воду надо опять в чан. Главное было в этой воде, что она с антинакипином. Порошка этого у меня на добавку бы хватило, а чтоб заново залить – нет. И воды-то было немного – ведер восемь. Так он что делал? Воду на землю спускал – ему ее от крана до печки было далеко! – а утром брал из цистерны-развозки. Я бы и не узнал ничего, если бы он не ушел в самоволку. А куда у нас можно пойти в самоволку? Вагончики в степи, до ближайшей станции двадцать километров, двое грузин из соседней роты ходили, комиссовать их пришлось – отморозили ноги. Я и кинулся. А я знал, что у этого больного есть товарищ, спрашиваю его: «Когда видел?» – «А, – говорит, – когда воду из радиатора спускал». – «Как спускал?» – «А как всегда спускает». Я за три километра от вагончиков в балку. Точно, на путях лужа. Лед уже. У меня все зашлось. Кран надо останавливать, антинакипин добывать, с железнодорожниками объясняться. И неграмотный был бы! Так все ж знал, школу кончил. Ночь я не спал, еще до рассвета пришел в балку. Вижу, огонь уже разжег, сидит на корточках, руки греет. «Где воду брал?» – спрашиваю. «Из цистерны». Вот тут я ему и дал.

Сурен берет в руки полочку, говорит:

– Вот скажи, что в этой полке? Две доски, десять шурупов, а вдвоем уже два часа возимся. Вот работа!

О работе он говорит много, охотно и всегда с изумлением. С собой он приносит тяжелую сумку с набором отверток, плоскогубцев, пробойчиков. В жестяной коробке однокалиберные, как патроны, черные каленые шурупы. Он смеется:

– Кто что из Москвы привозит. А я два килограмма шурупов привез. Увидел – свободно в магазине лежат. Не удержался.

Удивил он Слатина, когда взялся переложить печку.

– Никого не нанимай. Я же прекрасный печник. Первоклассный! – И радостно засмеялся. – Я в армии научился. Я же не только дороги и мосты строил, но и линейно-дорожные дома. Вот про одного и того же печника говорят, что одна печь у него удалась, а другая не вышла. Такого быть не может. Что значит: удалась – не удалась! Просто один раз случайно выполнил технические нормы, а в другой не выполнил. Делает на глазок! Я, например, из всех печек, которые сложил, пятьдесят процентов перекладывал уже готовых. Переведут нашу часть из села в село, я прихожу на квартиру, смотрю на печь, говорю хозяйке: «Что-то она у вас плохо горит. Давайте я вам ее переложу». Вначале не верит, а потом спрашивает – все одно и то же спрашивают: «А духовка печь будет?» Я заканчиваю класть и говорю: «Месите тесто, пока я заканчиваю, и будем печь». – «Да ну!» – «Месите!» Беру несколько щепок, зажигаю, кладу тоненькое поленце: «Сажайте!» Она берется голыми руками за дверцу и ойкает. Откроет дверцу, а оттуда – жар. Хозяйка довольна, с женой у нее хорошие отношения… Вот так научился. И солдат научил. Их потом инструкторами в другие подразделения переводили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю