444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Туманов » Мишкина Империя (СИ) » Текст книги (страница 16)
Мишкина Империя (СИ)
  • Текст добавлен: 21 августа 2026, 06:31

Текст книги "Мишкина Империя (СИ)"


Автор книги: Виктор Туманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Глава 24

Двадцатого утром Прохор Саввич отменил всё.

Он сделал это сам, никого не спросив, и Миша узнал об этом задним числом, из перечня.

Отменены были: доклад по хозяйственной части, приезд ялтинского городского головы, вторичное посещение фотографа, присланного от какого-то издания, и визит двух дам из свиты, желавших проститься.

– Прохор Саввич, дамы из свиты – это не мне решать.

– Не вам, – согласился Прохор. – Я и не спрашивал.

Он стоял в дверях, прямой, в тёмном, и держал в руках перечень.

– Ваше высочество, я пятнадцать лет при вас и знаю: сегодня к вам пойдут все, кому надо будет после сказать, что они были. Их сегодня не должно быть.

Он положил лист.

– На меня и жалуйтесь, я стерплю.

Федот Макарович стоял в коридоре у двери с шести утра.

Он не караулил и никого не пускал – он просто стоял, чуть в стороне от косяка, расставив ноги, как на палубе, и Миша, проходя мимо в восьмом часу, увидел его лицо и остановился.

– Федот Макарович.

– Ваше высочество.

– Идите отдохните.

– Куда мне идти, – сказал Федот.

Он посмотрел на дверь, за которой было тихо.

– Я вас с семи лет вожу. Я вас в девяносто втором в толпе держал и обещал вашей матушке вернуть в том же количестве, и вернул. Я на всякую беду был годен.

Он помолчал.

– А тут я, ваше высочество, годен только стоять.

* * *

Пакет от Ольхина пришёл семнадцатого, и Миша распечатал его только девятнадцатого вечером, потому что не было сил.

Внутри лежала записка на четыре строки и бумага на две с половиной страницы.

«Ваше высочество, Вы просили подумать не спеша. Я подумал спеша, потому что времени, полагаю, нет.

Прилагаемое написано мною в три ночи и никем, кроме меня, не читано. Если оно Вам не годится – сожгите, я не обижусь. Если годится – подписывать надо теперь. В. Ольхин».

Бумага называлась так:

«Положение о непрерывности действия Императорского попечительства помощи и полезных начинаний при перемене покровительства».

Она была короткая и вся состояла из оговорок.

Что Попечительство состоит под покровительством её величества государыни императрицы, а по прекращении сего покровительства – под покровительством того из членов императорской фамилии, кому оно будет вверено, и что перемена покровительства не прекращает действия учреждения, не влечёт пересмотра заключённых обязательств и не приостанавливает выдач.

Что неприкосновенный капитал сохраняет назначение, установленное при внесении, и что назначение сие не может быть изменено ни покровителем, ни председателем, ни кем бы то ни было, кроме как высочайшим повелением.

Что председатель Попечительства имеет право личного доклада государю императору по делам учреждения, не менее двух раз в год.

Что Попечительство обязано ежегодно печатать отчёт с указанием всех сумм и всех неудач, и что непечатание отчёта в течение года есть основание к закрытию учреждения.

Последний пункт Миша перечитал трижды.

Ольхин вписал в защитную бумагу условие, по которому Попечительство можно закрыть, – и вписал единственное условие, которое сам Миша нарушить не мог, потому что тогда закрывать было бы уже нечего.

* * *

Ордынцев приехал в Ливадию тринадцатого и все эти дни держался в стороне.

Разговор случился утром двадцатого, в нижней комнате, куда сносили бумаги.

– Ваше высочество, я знаю, что у вас в кармане.

– Откуда?

– Викентий Павлович со мной советовался о форме, – сказал Ордынцев. – Он всегда советуется. Он честный человек и полагает, что это меня обезоружит.

– Обезоружило?

– Нет.

Он сел.

– Позвольте, я скажу своё прежде, чем вы понесёте это туда.

– Говорите.

– Я предлагаю разделить, – сказал Ордынцев. – Школьная часть – в министерство народного просвещения. Санитарная – в медицинский департамент. Продовольственная и складская – во внутренние дела. Опытные участки – в Лесной департамент и в министерство государственных имуществ. Меры – в Главную палату, они и так уже туда наполовину переехали.

Он загибал пальцы, и это выходило у него как всегда убедительно.

– Всякая часть попадёт к тем, кто это умеет и делает по России, а не по четырём уездам. Штаты законные, содержание сметное, пенсии служащим – настоящие, а не по вашему усмотрению. Никто ничего не потеряет.

– Кроме одного.

– Чего?

– Того, ради чего всё это делалось, – сказал Миша.

Он взял со стола лист бумаги и провёл на нём линию.

– Вот школа в Сычёвке. В ней печь, обед, обувь, учительница и книга посещений. Печь испытана мерами, поверенными в казённом учреждении. Обед стоит две копейки, потому что цену считает тот же человек, что покупает крупу. Число детей сходится с числом порций, потому что списки ведут двое и сверяет их третий. И если завтра всё это соврёт, – соврать придётся в одном месте, а поймается оно в другом.

Он положил перо.

– Разделите по ведомствам – и печь будет считать просвещение, крупу – внутренние дела, а меры – финансы. И всякое ведомство будет право в своей части. И никто в России больше не сложит эти три числа вместе, потому что складывать их будет некому и незачем.

Ордынцев молчал.

– Ваше сиятельство, вы сами меня этому научили, – сказал Миша. – В мае девяносто второго. Вы объяснили, что губернатор ответит на отношение по форме и что цифру, собранную тем, кто за неё отвечает, проверить нельзя. Я это делаю два с половиной года. Сквозная проверка – это единственное, что у меня есть. Всё прочее умеют и без меня, вы совершенно правы.

– И вы полагаете, что ваша бумага это спасёт.

– Не полагаю. Я полагаю, что без неё это кончится к весне.

Ордынцев долго смотрел в окно.

– Я вам скажу неприятное, – проговорил он наконец. – Я предлагаю разделить не потому, что не верю в вашу пользу. Я в неё верю больше, чем вы думаете.

Он повернулся.

– Я предлагаю разделить потому, что учреждение, держащееся на одном человеке, кончается вместе с человеком. Вам пятнадцать лет. Через два года вас могут отправить в полк. Через пять – женить и услать. Вы можете умереть от скарлатины, как ваш дядя. И тогда всё, что вы сделали, растащат за полгода, и никто даже не украдёт, просто разберут по столам.

– Значит, надо, чтобы держалось не на мне.

– Именно, – сказал Ордынцев. – И потому я и предлагаю ведомства. Ведомство скучно, бездарно и вечно. Оно переживёт нас обоих.

Миша достал ольхинскую бумагу и положил на стол.

– Прочтите последний пункт.

Граф прочёл.

Он прочёл его дважды, и Миша видел по лицу, в какую именно секунду он понял.

– Отчёт с указанием всех неудач, – сказал Ордынцев. – Ежегодно. Непечатание в течение года – основание к закрытию.

– Да.

– Это вы вписали?

– Это Ольхин вписал.

Граф положил лист.

– Стало быть, – сказал он медленно, – если ваш преемник, кто бы он ни был, перестанет печатать свои неудачи, – учреждение закроется само.

– Само.

– И вы это подписываете добровольно.

– Подписываю.

Ордынцев очень долго молчал.

– Ваше высочество, – сказал он. – Я двадцать девять лет служу по благотворительной части, и я не видел ни одного человека, который бы своей рукой написал условие собственного упразднения.

Он подвинул бумагу обратно.

– Я не сниму своего мнения. Я по-прежнему считаю, что ведомства надёжнее. – Он поднялся. – Но возражать государю я не стану. Скажу, что я против и что бумага составлена правильно.

Он взял шляпу.

– И вот что, ваше высочество. Если через двадцать лет это будет стоять – я хотел бы, чтобы кто-нибудь знал, что я был против и что я ошибся.

* * *

Отец не спал.

Он лежал высоко на подушках, у окна, за которым было море, и дышал часто и мелко. Отёк дошёл до лица, и лицо было чужое.

Он повернул голову.

– Пришёл.

– Пришёл, папа́.

– С бумагами.

– С бумагами.

– Ну, – сказал отец, и в этом «ну» было что-то от прежнего. – Показывай. Ты меня третий год бумагами мучишь, сегодня уж потерплю.

Миша сел на стул у кровати.

Он приготовил один лист.

Он готовил его накануне четыре часа и вычеркнул из него всё, что можно было вычеркнуть, и то, что осталось, читалось за две минуты.

– Прошло денег за два с половиной года – двести восемьдесят четыре тысячи. Из них казённых сорок одна, остальное подписка, доходы и капитал.

– Дальше.

– Возвращено после злоупотреблений сорок одна тысяча двести. Взыскание идёт, до Покрова получено двадцать девять.

– Дальше.

– Школ с горячим столом семьдесят четыре. Детей три тысячи сто. В худший месяц ходит тридцать четыре из ста, было девять.

Отец слушал, закрыв глаза.

– Столовых и кухонь одиннадцать. Санитарный запас в трёхстах сорока дворах. Печей поставлено двести десять.

– Где меньше мёрли?

Миша посмотрел на лист.

– В Козловском уезде в девяносто втором из тех, кого привозили в первые сутки, выживало шестьдесят три из ста, а из тех, кого на третьи, – девятнадцать. В девяносто четвёртом в Волотовской волости заболело двадцать девять, умерло четверо. Раньше при таком числе умирало десять или двенадцать.

– Это точно?

– Нет, – сказал Миша. – Это приблизительно. Точно я вам скажу, что за девять дней справились без меня и что моего имени в том деле нет ни разу.

Отец открыл глаза.

– Что не вышло?

– Многое.

– Читай.

– Учителей не хватает, и я этого не исправил, – сказал Миша. – В уезде шестьдесят одна школа и семьдесят четыре учителя, а нужно вдвое, и семинария даёт двадцать два в год на губернию. Я построю сколько угодно школ, и они будут пустые.

– Дальше.

– Формы. Я в девяносто третьем сам переменил определение и потерял сравнимость за два года. Ревизор мне это записал отдельным пунктом, и правильно записал.

– Дальше.

– Аркадий, – сказал Миша.

– Кто?

– Лакей мой. Тот, что вагоны нашёл. – Он помолчал. – Я после ревизии завёл именной реестр на тех, кто добывает сведения, и он мне сказал, что теперь этих сведений больше не будет. И он прав, и я до сих пор не знаю, что тут делать.

Отец слабо усмехнулся.

– И не узнаешь.

– Что будет проверяться следующим, – сказал Миша, – это полуда. В котлах свинец. Дмитрий Иванович определяет его в два дня, и мы посылаем ему котлы из всех столовых, какие есть в деле, а не новые.

Он опустил лист.

Отец лежал молча.

– Хорошо докладываешь, – сказал он наконец. – Коротко.

Он перевёл дыхание.

– Знаешь, что я тебе скажу? Про печи твои и про кашу я забуду. Я много чего подписывал.

Он посмотрел на сына.

– А ты меня приучил спрашивать: «а откуда сие известно». Я это два года у всех спрашиваю. У министров спрашиваю. Они меня за это ненавидят.

Он закрыл глаза.

– Вот это останется. Прочее – нет.

Миша достал вторую бумагу.

– Папа́. Ещё одно.

– Читай.

Он прочёл положение целиком, все три пункта и оговорки, и последний пункт прочёл медленно.

Отец слушал долго.

– Ордынцев против?

– Против.

– Он говорил?

– Говорил утром. Он сказал, что скажет вам, что против и что бумага составлена правильно.

Отец хмыкнул.

– Он так и сказал. Слово в слово.

Он помолчал.

– Позовите.

Позвали. Принесли доску, чернильницу и перо, и его приподняли на подушках.

Он подписал.

Подпись вышла чужая – такая же, как на отношении о пенсии вдове, которое он подписывал накануне.

– Всё? – спросил он.

– Всё, папа́.

– Тогда посиди.

Миша отложил бумаги на подоконник и сел.

Они сидели молча.

Он слышал, как в коридоре ходят, и как внизу кто-то уронил что-то металлическое, и как за окном шумит море, и как отец дышит.

– Мишка.

– Да.

– Ты меня спасти хотел.

Миша не ответил.

– Я это с мая девяносто второго знаю, – сказал отец. – Я тогда не понял, а понял осенью. Ты меня, дурень, с тринадцати лет лечить взялся, а я смеялся.

Он повёл рукой по одеялу.

– Я не знаю, откуда ты это взял. И не спрашиваю. У тебя своё что-то есть, ты с ним третий год ходишь.

Он нашёл мишину руку.

– Ты не виноват, что не вышло.

– Папа́.

– Не виноват, – повторил отец. – Слышишь? Я тебе это говорю не в утешение. Я тебе это как государь говорю, чтобы ты потом не спорил.

Он сжал руку – слабо, но сжал.

– Ты сделал, что мог, раньше всех и лучше всех. Тут просто нельзя было.

Он закрыл глаза и полежал.

– Иди, – сказал он. – Мать позови.

* * *

В два часа пятнадцать минут пополудни он умер.

Миша стоял у стены, между Ольгой и Ксенией, и держал Ольгу за руку, потому что она вцепилась сама и не отпускала.

Он потом не мог вспомнить эти минуты последовательно.

Он помнил отдельные вещи. Что в комнате было слишком много людей. Что кто-то сзади дышал шумно, и это было невыносимо. Что мама́ сидела на стуле у изголовья и держала отца за руку обеими руками, и не плакала. Что священник читал, и что Миша не разбирал слов.

И что в какой-то момент стало тихо иначе, чем было тихо до этого.

Николай стоял на коленях у постели.

Он поднялся не сразу.

Он поднялся, и все, кто был в комнате, повернулись к нему, и он это увидел, и Миша увидел, как он это увидел.

Ему было двадцать шесть лет, и он только что перестал быть чьим-то сыном.

* * *

Дальше начались вещи, к которым Миша не был готов, хотя мог бы догадаться.

К вечеру выяснилось, что империя остановилась.

Не вся и не совсем – но остановилась.

В шестом часу из Ялты пришёл человек от телеграфной конторы, растерянный, и спросил, за чьей подписью принимать теперь срочные депеши по казённой надобности, потому что прежний порядок был за подписью управляющего и «по повелению его величества», а его величество теперь другое лицо, и подтверждения полномочий нет.

Ему сказали принимать по-прежнему.

Он спросил письменно.

Вечером стало известно, что в Петербурге два банка приостановили часть операций по казённым счетам – до разъяснения; что таможня в Одессе задержала выпуск партии по той же причине; и что где-то отменили выезд ревизии, потому что предписание было подписано именем, которое уже не действует.

Никто ничего не саботировал.

Просто по всей России сидели тысячи людей, у которых на бумагах стояло «по повелению его императорского величества Александра Александровича», и все они разом обнаружили, что не знают, действительны ли эти бумаги с сегодняшнего дня.

Миша слушал это в углу нижней комнаты и вдруг очень отчётливо, до неприличия ясно понял вещь, о которой не думал никогда.

Государство держится на подписи одного человека. Не на законах, не на ведомствах, не на присяге – на том, что где-то есть живой человек, чьё имя делает бумагу действительной. И когда он умирает, бумага перестаёт быть действительной не по закону, а по страху: всякий, кто должен её исполнить, начинает бояться, что его после спросят.

Он вспомнил Ольхина, писавшего три ночи, и последний пункт, и слово «непрерывность», и понял, что тот думал именно об этом.

Своя телеграмма пришла в восьмом часу.

ЧТО ПЕЧАТАТЬ ЖДУ УКАЗАНИЙ РЕУТОВ

Миша написал ответ на бланке, тут же, стоя.

ПЕЧАТАЙТЕ НОМЕР ОБЫКНОВЕННЫЙ БЕЗ ТРАУРНОЙ РАМКИ ПЕРВОЙ СТОРОНОЙ РАСПИСАНИЕ ПРИЁМА И СВОБОДНЫЕ МЕСТА КАК ВСЕГДА ИЗВЕСТИЕ ВТОРОЙ СТОРОНОЙ ТРИ СТРОКИ БЕЗ ПРИЛАГАТЕЛЬНЫХ

Он подумал и приписал:

ОТЧЁТ ЗА ГОД ВЫХОДИТ В СРОК

* * *

Николай позвал его поздно, ближе к полуночи.

Он сидел в маленькой комнате один, при двух свечах, и перед ним лежали бумаги, к которым он, судя по всему, не притрагивался.

– Садись.

Миша сел.

Они долго молчали.

– Я не готов, – сказал Николай.

– Я знаю.

– Все знают, – сказал он. – В этом и ужас, что все знают, и все теперь будут делать вид, что я готов.

Он потёр лицо ладонями.

– Мне сегодня в шесть часов принесли на подпись четыре бумаги. Четыре. Я их прочёл и понял, что не понимаю ни одной. Не слов – слова понятные. Я не понимаю, откуда они взялись и правда ли то, что в них написано.

Он поднял глаза.

– А папа́ понимал?

– Не всегда, – сказал Миша. – Он спрашивал.

– Что спрашивал?

– Откуда сие известно.

Николай посмотрел на бумаги.

– Он мне это говорил, – сказал он. – В прошлом году. Я решил, что он придирается.

Он подвинул к себе верхний лист и сейчас же отодвинул.

– Мишка. Я тебя об одном попрошу. Ты приходи.

– Куда?

– Ко мне. Раз в месяц, чаще, как хочешь. С тем, что ты проверил. – Он говорил быстро, боясь, что перебьют. – Не с советами, советов мне будет довольно. Просто приходи и говори: вот это я смотрел сам, и там не так, как написано.

Миша сидел и слушал слово в слово то, о чём просил отец одиннадцать дней назад.

– Буду приходить.

– Ты обещаешь?

– Обещаю.

Николай кивнул.

Он взял верхнюю бумагу, посмотрел на неё и вдруг спросил совсем другим тоном:

– А что с твоим Попечительством? Мне говорили, там что-то решать надо.

– Папа́ сегодня подписал положение.

– Какое?

Миша рассказал.

Он рассказал коротко, все три пункта, и последний тоже, и Николай слушал, наклонив голову, и на последнем пункте поднял брови.

– Ты сам вписал, что тебя можно закрыть?

– Мы сами.

Николай долго смотрел на него.

– Хорошо, – сказал он.

Он взял перо, придвинул чистый лист, что-то написал на нём и промокнул рукавом, как делал всегда и как делал в мае девяносто второго года, когда писал записку Семёнову.

– Вот, – сказал он. – Это не указ, указ потом. Это чтобы завтра никто ничего не приостановил.

Он подал лист.

Там было четыре строки: что Императорское попечительство помощи и полезных начинаний продолжает действие в прежнем составе, что все его обязательства остаются в силе и что председателю сохраняется право личного доклада.

И подпись.

Первая подпись нового царствования, поставленная в первый её день, – на бумаге о четырёх уездах, семидесяти четырёх школах и двухстах десяти печах.

– Продолжай, Миша, – сказал Николай.

Он сказал это не тем голосом, каким это сказал отец два года назад, – тише и без всякой силы.

Но слова были те же самые.

Глава 25

Гроб несли до Ялты на руках.

Дорога от Ливадии до города идёт под уклон, три версты с небольшим, и по ней шли пешком – семья, свита, духовенство и татары из окрестных деревень, которых никто не звал и которые пришли сами и шли обочиной, сняв шапки.

Погода стояла хорошая. Это Миша запомнил отдельно и потом стыдился, что запомнил.

В Ялте гроб поставили на корабль, и корабль пошёл в Севастополь, и от борта было видно берег, и все стояли у борта и смотрели на берег, потому что смотреть друг на друга было нельзя.

В Севастополе его перенесли в поезд.

Поезд был длинный. Вагон с гробом – второй от головы, отделанный внутри чёрным; за ним вагон семьи; дальше свита, духовенство, прислуга, охрана, канцелярия.

Отсюда до Петербурга было двое с половиной суток хода. Ехали неделю.

Ехали неделю потому, что на всех больших станциях останавливались для панихиды, а на малых – потому, что там стоял народ.

* * *

Миша считал.

Он поймал себя на этом в первый же день и потом не смог перестать, и в конце концов перестал бороться и завёл в книжечке страницу.

Он считал стоянки, часы и людей.

Не из чёрствости – наоборот. Считать было единственным, чем он мог заниматься в этом поезде, где от него ничего не требовалось и где нельзя было ни работать, ни спать, ни разговаривать.

К Харькову у него было записано следующее.

Стоянок за первые сутки – одиннадцать. Из них по расписанию четыре, остальные семь – по требованию местных властей, желавших отслужить.

Средняя продолжительность стоянки – сорок минут против назначенных пятнадцати.

Потеря к концу суток – четыре часа сорок минут.

На двадцать шестом часу он записал: «если так пойдёт, опоздаем к Москве на сутки с лишним, и в Москве переверстают расписание, и все встречающие простоят лишний день».

Он показал это Ордынцеву.

Граф читал минуту.

– И что вы предлагаете?

– Разделить, – сказал Миша. – Панихида по расписанию – на пяти больших станциях, и там стоим час, честно. На прочих поезд не останавливается вовсе, а служат на месте, без нас, в тот же час. Им нужен час и колокол, а не наши вагоны.

– Кто это объявит?

– Вы.

Ордынцев посмотрел на него.

– Ваше высочество, я вам скажу неприятное. Вы сейчас, на третий день после смерти отца, составляете расписание его похоронам.

– Да.

– И вам это помогает.

– Да, – сказал Миша.

Граф долго молчал.

– Хорошо, – сказал он. – Я объявлю. И, ваше высочество, я это говорю не в упрёк. Я в шестьдесят пятом, когда хоронили брата, тоже считал свечи. До сих пор помню число.

Расписание переменили от Харькова, и к Москве опоздали на шесть часов вместо суток.

* * *

Люди стояли на всех станциях.

И между станциями тоже, и это было хуже всего.

Поезд шёл небыстро, и в окно было видно, как вдоль насыпи, в поле, на переездах, у будок стоят люди, и стоят по одному, по двое, по десятку, без всякого начальства, без порядка и без объявления, потому что объявлять было некому.

Они снимали шапки, когда проходил второй вагон.

Некоторые становились на колени.

Миша сидел у окна и смотрел на них, и никак не мог свести две вещи, которые не сводились.

Он два с половиной года читал письма. Он читал, как в Сычёвке едят мякину, потому что ссуда выдана по спискам, а списки составляет волостной писарь. Он видел пустой склад, за который заплачено, и мыло, которое не мылится, и гирю, которая легче на три фунта, и учительницу, которой платят двести сорок рублей в год с задержкой на семь месяцев.

Всё это делалось от имени человека, который лежал сейчас во втором вагоне.

И те же самые люди, которых обвешивали, обмеряли и вычёркивали из списков, стояли сейчас в мокром поле, без шапок, часами, чтобы посмотреть, как мимо пройдёт поезд.

Он спросил об этом Ордынцева на второй день, потому что больше спросить было некого.

– Ваше сиятельство. Почему они стоят?

– Кто?

– Вот эти. – Миша показал на окно. – Мы у них тринадцать лет брали выкупные в сентябре, когда хлеб полтина. Мы у них по спискам раздавали. Отчего они стоят?

Ордынцев посмотрел в окно.

– Оттого, что он тринадцать лет не воевал, – сказал он. – Вы этого не понимаете, потому что вам пятнадцать и вы войны не видели.

Он отвернулся от окна.

– А тут всякий мужик за сорок помнит семьдесят седьмой год. И его брата, который не вернулся из-под Плевны. И то, что после того тринадцать лет не брали.

Он помолчал.

– Это, ваше высочество, не благодарность. Это проще. Он был большой, скучный, и при нём ничего не случилось. Люди за это прощают очень многое.

* * *

Разговор с Николаем случился на третий день, ночью, между Курском и Орлом.

Он позвал сам, через камердинера.

В салоне были только они двое. За окном шло чёрное, изредка с огоньком.

– Мне сегодня подали двадцать две бумаги, – сказал Николай.

Он сидел, не сняв сюртука, и вид у него был совершенно измученный.

– Двадцать две за день, Мишка. И это в поезде, где никого нет. Что будет в Петербурге?

– Больше.

– Спасибо.

Он налил себе воды и не выпил.

– Я подписал восемнадцать. Четыре отложил, потому что не понял. И знаешь, что мне сказали про эти четыре?

– Что они срочные.

Николай посмотрел на него.

– Именно. Слово в слово.

Он поставил стакан.

– И я их подписал через час.

Он помолчал.

– Мишка, я в дороге две ночи думал. Скажи мне честно: как ты это делаешь? У тебя же тоже бумаги.

– У меня их меньше.

– Не отговаривайся.

Миша подумал.

– Я завёл правило, – сказал он. – Оно простое и глупое. На всякой бумаге, где есть число, я спрашиваю: кто это сосчитал и что с ним будет, если число окажется другим.

– И всё?

– И всё. Если тому, кто считал, от результата ни жарко ни холодно – числу можно верить. Если он за него отвечает – это не число, а отзыв о себе.

Николай сидел, глядя в стол.

– Это ведь папа́ у меня спрашивал, – сказал он. – «Откуда сие известно». Я думал, он придирается к слогу.

– Это я у него взял. Или он у меня, я уж не помню.

– И как быть с четырьмя срочными?

– Отложить, – сказал Миша. – Ники, срочных бумаг не бывает почти никогда. Бывают бумаги, которые кому-то срочно нужно провести, пока не разобрались.

Николай усмехнулся – коротко и невесело.

– Ты понимаешь, что если я стану так делать, меня возненавидят все?

– Понимаю.

– И что мне будут говорить, что я слабый и не могу решить?

– И это понимаю, – сказал Миша. – Ники, тут выбор простой. Или про тебя будут говорить, что ты медленный, или через год кто-нибудь подсунет тебе бумагу, за которую будешь отвечать ты один.

Николай долго молчал.

– Приходи в среду, – сказал он наконец. – В Петербурге. С чем-нибудь, что ты проверил.

* * *

В Москве стояли сутки.

Гроб перенесли в Архангельский собор, и была служба, и Кремль был полон, и Миша простоял всю службу рядом с Ольгой, потому что она с Ливадии держалась только около него.

После службы, во дворе, к нему подошёл человек.

Он подошёл не сразу и явно решался долго: невысокий, лет пятидесяти, в приличном, но плохо сидящем сюртуке, с непокрытой головой.

Кто-то из свиты двинулся его отвести.

– Оставьте, – сказал Миша.

– Ваше императорское высочество. – Человек поклонился. – Простите великодушно. Я Тимохин, из Ельца.

Миша не сразу понял.

– Тимохин?

– Литейщик, – сказал тот. – Я вам колосники поставлял. Дурные.

Он стоял, комкая шапку.

– Я не с просьбой. Я знаю, что нельзя сегодня. Я приехал государя проводить, и вас увидел, и подумал: другого случая не будет.

– Что вы хотели сказать?

– Что я их переменил, – сказал Тимохин. – Модель переменил. Чугун другой беру, дороже на рубль двадцать. Егор Пантелеевич мне ваш чертёж показал, который из палаты, с размерами и с допуском.

Он поднял глаза.

– Я, ваше высочество, двадцать девять лет лью и допуска до прошлого года в глаза не видал. Мне всегда говорили: «сделай, как это». А тут написано, на сколько можно разойтись.

Он опять поклонился.

– Я не оправдываюсь. Я виноват был. Я только сказать, что теперь у меня не лопается.

И отошёл.

Миша стоял на кремлёвском дворе, где хоронили царей четыреста лет, и очень отчётливо понимал, что это единственный разговор за неделю, который был про дело.

* * *

В Петербурге было хуже всего.

Гроб везли от Николаевского вокзала до Петропавловской крепости, и дорога заняла четыре часа, и вдоль неё стояли войска и народ, и шёл мелкий дождь со снегом.

Отпевание и погребение были седьмого ноября.

Миша потом помнил из этого дня три вещи.

Что в соборе очень холодно и что Ольга дрожала так, что стучала зубами, и что он снял перчатки и отдал ей, а она их не взяла и сунула ему обратно.

Что мама́ стояла всю службу прямо и не села ни разу, хотя ей ставили стул.

И что в какой-то момент он посмотрел на Николая и увидел, что тот стоит на месте отца.

Не рядом. На месте.

Место это было определено церемониалом, никем не выбиралось и не могло быть иным. И всё-таки, увидев, как брат стоит там, где два года подряд стоял огромный человек в шинели, Миша впервые за все эти дни чуть не сорвался, и справился только потому, что Ольга в эту секунду опять начала стучать зубами и надо было что-то делать.

* * *

Дом опустел не сразу.

Первые дни в Гатчине было даже многолюдно: приезжали, уезжали, служили панихиды. Потом всё кончилось за три дня, как обрывается.

Мама́ переехала в Аничков, потому что в Гатчине не могла.

Ксения выходила замуж двадцать пятого июля будущего года, и об этом уже говорили, шёпотом и с оговорками, потому что жизнь шла.

Ольга спала плохо и дважды за ноябрь приходила к Мише ночью, и оба раза они сидели и разговаривали про жеребёнка Кавказа, который вырос и стал наглым, и это была единственная безопасная тема.

Прохор Саввич за всю неделю пути и за весь ноябрь не сказал ни одного слова о государе.

Он делал другое.

Он перевесил в мишиной комнате часы, потому что они били и мешали спать. Он трижды за ноябрь докладывал, что ужин подан, тем же голосом, каким докладывал в апреле девяносто второго. И он в первую же ночь по возвращении принёс и поставил на стол горячее молоко, чего не делал с мишиных семи лет и о чём его никто не просил.

– Прохор Саввич, я не пью молока.

– Не пейте, – сказал Прохор. – Пусть стоит.

Георгий уехал обратно девятнадцатого ноября.

Провожали вчетвером, и на том же вокзале, и было холодно и ветрено, и Миша поймал себя на том, что стоит боком к ветру ровно так же, как стоял в апреле девяносто второго года.

Тогда провожали четверо: мама́, Ксения, Ольга и он.

Теперь провожали те же четверо.

– Мама́ плачет, – сказал Георгий вполголоса. – Второй раз за месяц. Она в Ливадии не плакала.

– Я знаю.

– Ты за ней смотри.

Он застегнулся сам, без напоминания, и это было хуже всего.

– Гоша.

– Ну?

– Ты в мае писал, – сказал Миша, – что если мне понадобится послать человека, которого не жалко, – то у тебя такой есть.

– Писал.

– Мне не нужен человек, которого не жалко, – сказал Миша. – Мне нужен человек, который читает все газеты от первой строки до объявлений о продаже собак и помнит, что он прочёл три года назад.

Георгий посмотрел на него.

– Ты про Ольхина.

– Про Ольхина. Ты мне его нашёл в письме, и он мне за два года три раза спас всё дело. Последний раз – в сентябре.

Он достал из кармана сложенный лист.

– Это положение о непрерывности. Его папа́ подписал двадцатого, за четыре часа. Его написал человек, о котором ты вычитал в «Кавказе» в восемьдесят девятом году.

Георгий взял лист и не стал разворачивать.

– Мне что с этим делать?

– Ничего, – сказал Миша. – Это тебе.

Паровоз дал первый.

– Слушай, – сказал Георгий быстро. – Я тебе сейчас одно скажу, и ты не отвечай, а то я передумаю.

– Говорю.

– Я в апреле девяносто второго, на этом самом месте, сказал тебе, что ты смотрел на папа́, как будто прощался. Помнишь?

– Помню.

– Так вот, я тогда решил, что ты просто мальчик и начитался, – сказал Георгий. – А потом два года смотрел, как ты его лечишь. Осмотры, бумага с графами, лейб-медик, портной этот твой.

Он полез в вагон и обернулся с подножки.

– Ты его не спас. Только ты один и пробовал. Прочие все сидели и говорили «значительно лучше».

Он посмотрел сверху.

– Пиши мне. Про дом.

* * *

Работа началась двенадцатого ноября, потому что дальше откладывать было нельзя.

Ольхин приехал с папкой и с обычным своим лицом.

– Ваше высочество. Три вопроса, из них два срочные.

– Слушаю.

– Первый. Государь подписал в Ливадии записку в четыре строки. Записка эта не есть акт. Её надо провести положением, иначе через полгода найдётся человек, который скажет, что бумажка написана в день кончины и юридического значения не имеет.

– Сколько это займёт?

– Месяца три, – сказал Ольхин. – Я подготовил.

Он положил лист.

– Второй. Покровительство. По положению, подписанному государем девятнадцатого, оно переходит к тому из членов фамилии, кому будет вверено. Вдовствующая государыня согласия не давала, потому что её не спрашивали.

– Я спрошу.

– Спросите, но не теперь, – сказал Ольхин. – Через месяц. И третий вопрос не срочный, но я обязан о нём сказать.

– Какой?

– Через два года вам восемнадцать, – сказал Ольхин. – Вас определят на службу, скорее всего в полк. Полк – это Гатчина или Петербург, но это казарма, и это шесть дней в неделю. Времени у вас останется вдвое меньше.

Он говорил ровно, глядя в бумаги.

– Я это к тому, что если Попечительство к тому времени не научится работать при вашем двухчасовом участии в день, оно сломается. Не от врагов. От вашего расписания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю