Текст книги "Мишкина Империя (СИ)"
Автор книги: Виктор Туманов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Глава 15
Он приехал за сорок минут и сел в середине.
Это было ошибкой, и он понял её сразу, но исправлять было уже поздно: к четверти восьмого ряд заполнился, и вывести отсюда великого князя можно было только через головы.
К нему подходили дважды.
Первый раз – распорядитель, молодой, потный от ужаса, предложивший его высочеству место в первом ряду, где сидели члены совета и один товарищ министра.
– Благодарю, мне отсюда видно.
– Ваше высочество, там приготовлено…
– Мне отсюда видно, – повторил Миша.
Второй раз подошёл кто-то из старшин Общества и говорил дольше, красивее и с намёком на то, что присутствие его высочества почтило и что было бы уместно. Миша выслушал и остался сидеть.
Зал был длинный, с газовым освещением, набитый плотно и пахнущий мокрым сукном, потому что днём шёл дождь.
Публика была не та, к которой он привык за год. Инженеры путей сообщения. Заводские техники. Студенты Технологического, набившиеся у стен и на подоконники. Двое или трое военных. Десятка полтора дам, из которых половина пришла со скуки, а половина – нет, и это было видно по тому, кто из них раскрыл книжку для записей.
Бремзе сидел через два места, прямо и неудобно, положив шляпу на колени.
Он приехал сам. Он купил себе билет – рубль двадцать, действительный член платит меньше, – и в ответ на вопрос сказал, что это его личный расход и что он не желает, чтобы это записывали куда бы то ни было.
– Вы его читали, Матвей Карлович?
– Я его слушал, – сказал Бремзе. – В восемьдесят третьем. О сопротивлении жидкостей.
– И как?
Бремзе подумал.
– Я тогда служил в акцизе, – сказал он. – Я после того чтения три месяца не мог смотреть на свою службу.
Миша достал книжечку, положил на колено и раскрыл на чистой странице.
Он собирался работать. У него в этом зале не было никакого дела: он не искал людей, не собирался ничего просить, не председательствовал и никого не представлял. Он приехал послушать, и уже одно это было так непривычно, что он на всякий случай раскрыл книжечку.
В четверть восьмого свет прибавили.
* * *
Менделеев вышел не с той стороны, откуда его ждали, и начал говорить раньше, чем дошёл до кафедры.
Ему было пятьдесят девять лет. Он был большой, тяжёлый, немного сутулый, в чёрном сюртуке, сидевшем как чужой, и первое, что бросалось в глаза, была голова: седые волосы до плеч, откинутые назад, и борода, лежащая на груди широко и небрежно.
Он шёл, читая на ходу собственные листки, и первые слова его услышали только в первых рядах.
– …и потому я прошу заранее меня простить, если стану отвлекаться. Я непременно стану.
Он положил листки на кафедру и больше в них не заглянул ни разу.
– Предвидение, – сказал он. – Милостивые государи, я хочу говорить о предвидении, и первое, что надлежит сделать, – отделить его от пророчества.
Голос у него был громкий и неровный. Он то падал почти до бормотания, то поднимался так, что в задних рядах вздрагивали.
– Пророчество не проверяется. Оно всегда право, потому что толкуется после. Предвидение проверяется, и в этом всё его достоинство и вся его опасность. Предвидеть – значит сказать наперёд такое, что может не сбыться. Кто говорит наперёд то, что сбудется в любом случае, тот не предвидит, а торгует.
Он взял мел.
– Извольте пример. Я возьму свой, потому что чужие рассказывать неловко, а своим хвастаться вульгарно, но я всё-таки возьму свой.
По залу прошёл смешок.
Он начал чертить.
Он чертил быстро, криво, ломая мел, и первый обломок отлетел на второй строке. Он поднял его, посмотрел, бросил на пол и взял новый.
Таблица выходила не такой, как её печатают. Она выходила рабочей: клетки разной величины, цифры, втиснутые где придётся, стрелки на полях.
– Тысяча восемьсот шестьдесят девятый год, – говорил он. – Я раскладываю элементы по атомному весу и вижу, что свойства повторяются. Хорошо. Дальше начинается неприятность: в ряду дыры. Вот тут. И тут. И тут.
Он ставил в клетки жирные вопросы.
– Что делает осторожный человек? Осторожный человек пишет: «возможно, ряд неполон» – и переходит к следующему параграфу. Я так не мог, и вот почему.
Он повернулся к залу.
– Потому что если закон верен, то дыра – не дыра. Дыра – это вещество, которое существует, лежит где-нибудь в земле и просто ещё не найдено. И тогда я обязан сказать не «возможно», а сказать точно: какого оно веса, какой плотности, с чем соединяется, какого цвета его окисел и в какой руде его искать.
Он ударил мелом по доске.
– Экаалюминий. Вес около шестидесяти восьми. Плотность около шести. Металл легкоплавкий, плавится в руке. Найдут его, вероятно, спектральным путём.
Он замолчал на секунду.
– Тысяча восемьсот семьдесят пятый год. Господин Лекок де Буабодран во Франции открывает новый металл и называет его галлием.
Он поставил цифры.
– Вес шестьдесят девять и девять десятых. Плавится в руке.
Зал слушал очень тихо.
– И вот тут, милостивые государи, начинается то, ради чего я, собственно, всё это рассказываю. – Менделеев отошёл от доски. – Господин Буабодран определил плотность своего металла. У него вышло четыре и семь. А у меня по закону выходило около шести.
Он развёл руками.
– Заметьте положение. Он держит этот металл в руках. Он его получил, он его взвесил, он его измерил. А я сижу в Петербурге, в двух с половиной тысячах вёрст, и в глаза его не видел.
Кто-то в зале засмеялся, и смех оборвался сам собой.
– И я написал ему, что он ошибся.
Менделеев положил мел.
– Я написал, что плотность должна быть около шести и что, вероятно, металл его недостаточно чист. Извольте вообразить, каково это получить. Сидит какой-то русский и объясняет тебе, что у тебя в руках.
Он помолчал.
– Он переплавил и очистил. Вышло пять и девять.
В зале не аплодировали. В зале стало очень тихо, и Миша услышал, как у кого-то сзади скрипнул стул.
– Через четыре года господин Нильсон в Упсале находит скандий. Мой экабор. Ещё через семь господин Винклер во Фрейберге находит германий. Мой экасилиций. У Винклера, между прочим, сперва тоже не сходилось, и он даже полагал, что нашёл иное, и был очень сердит.
Менделеев вернулся к доске.
– Так вот, о предвидении, – сказал он. – Я ничего не угадывал. Я не пророчествовал. Я просто не позволил себе написать «возможно». И проверить меня можно было в любую минуту: не нашлось бы галлия с такой плотностью – и весь закон в корзину, и я вместе с ним.
Он поднял руку и постучал мелом по одной клетке.
– А вот эта, – сказал он, – до сих пор пустая.
* * *
Клетка была в седьмой группе, под марганцем.
Менделеев обвёл её дважды, так что она стала заметнее всех прочих.
– Экамарганец, – сказал он. – Я его расписал в семьдесят первом году. Двадцать два года назад. Вес около девяноста девяти. Окисел вот такой. Должен встречаться при платиновых и молибденовых рудах.
Он опустил руку.
– Его нет. Его ищут, и его не находят, и я, признаться, не знаю почему. Может быть, его мало. Может быть, он неустойчив, хотя это против всего, что мы знаем. Может быть, его найдут через год, и тогда я доживу и буду очень доволен.
Он посмотрел на клетку.
– А может быть, и не через год.
И тут с Мишей случилось то, ради чего он, оказывается, сюда и приехал, хотя до этой минуты был уверен, что приехал послушать.
Он знал.
Он знал год – тысяча девятьсот тридцать седьмой. Знал страну – Италия. Знал, что достанут его не из руды, а сделают в машине, которой сейчас нет ни чертежа, ни названия. Знал, что назовут его технецием, от слова «искусственный», и что человека, который сорок четыре года назад обвёл эту клетку мелом, к тому времени не будет на свете тридцать лет.
Он сидел в шестом ряду и смотрел на большого сердитого старика у доски.
Старик был прав. Прав абсолютно, до последней цифры, про вещество, которого не увидит никогда и о котором не узнает, что был прав.
И он всё равно обвёл клетку дважды.
Миша посмотрел на доску целиком.
Таблица висела перед ним, кривая, набросанная за десять минут, с обломанным мелом и мелом на рукаве, – восемь групп, свинченных из четырёхсот опытов и одной наглости. Она была верна. Она была верна до такой степени, что по ней можно было заказывать вещества, которых нет.
И в ней не хватало целого столбца.
Ни одной клетки. Не дыра в ряду – отсутствие ряда. Ни аргона, ни гелия, ни неона, ни всего того семейства, которое ни с чем не соединяется и потому двести лет никому не попадалось на глаза.
Год. Ровно год до того, как в Англии этот столбец начнут откапывать, и человек у доски сперва не поверит, и станет спорить, и будет спорить долго, и окажется впервые в жизни громко и публично неправ.
Миша сидел и молчал.
Он потом много раз возвращался к этой минуте и всякий раз обнаруживал, что помнит её неправильно. Ему казалось, что он тогда мучился. Мучения не было. Было другое, чему он так и не подобрал слова: он смотрел на человека, который стоял к нему спиной, и понимал, что знает про него всё, что тому предстоит, и что это знание не даёт ему ровно ничего – ни превосходства, ни силы, ни даже права заговорить.
Знание оказалось не властью. Знание оказалось одиночеством.
А человек у доски в это время был жив, сердит и совершенно свободен.
Книжечка лежала у Миши на колене раскрытая.
Он не записал ни строки за всё чтение и обнаружил это только дома.
* * *
Промышленную половину он слушал уже иначе – как слушают после.
Менделеев говорил её быстрее и злее, всё время сбиваясь на цифры, которые помнил наизусть, и всё время извиняясь за то, что сбивается.
Смысл был такой.
Предвидеть можно только там, где можно мерить. Химия предсказала галлий не потому, что химики умнее, а потому, что у химика есть весы, и весы у него в Петербурге такие же, как в Париже, и потому цифру, полученную в Париже, он вправе оспаривать, сидя в Петербурге.
– Отнимите у меня общий вес, – говорил Менделеев, – и весь мой закон обращается в застольный разговор. Я скажу «шестьдесят восемь», он скажет «шестьдесят восемь», и окажется, что это разные шестьдесят восемь, и спорить будет не о чем, потому что не о чем.
Дальше он перешёл на заводы и рассердился окончательно.
Что в России нет промышленности не оттого, что нет угля, руды и людей. Угля довольно, руды довольно, людей больше, чем нужно. Нет одинаковости. Завод в Сормове делает деталь по своей мерке, завод в Луганске по своей, и одна к другой не подходит, и чинить машину приходится тем же заводом, который её строил. Что нельзя завести серии, пока каждый предмет делается по месту. Что нельзя заказывать по образцу, пока образца нет. Что тариф, который он два года считал, – половина дела, а вторая половина в том, чтобы знать, что именно ты обложил.
– Мы обкладываем пошлиной чугун, – сказал он. – Какой чугун? Чей? С каким содержанием? Я вас уверяю, милостивые государи, что в двух присутствиях под словом «чугун» разумеют разное.
Кончил он резко и без всякого заключения – просто остановился, посмотрел на часы над дверью и сказал, что говорит уже час десять и что это неприлично.
Хлопали долго.
Миша хлопал не сразу. Он поймал себя на том, что руки холодные и что он этого до сих пор не замечал.
* * *
Он ждал сорок минут.
Менделеева обступили, и это была не почтительная толпа, а рабочая: спорили, тыкали в записи, кто-то развернул чертёж прямо на кафедре. Дважды казалось, что подступиться можно, и оба раза кто-то влезал вперёд.
Распорядитель дважды предлагал провести его высочество без очереди.
– Нет, – сказал Миша оба раза.
Он почти ушёл. Он уже решил, что уйдёт и напишет письмо, и в эту минуту толпа разошлась, и Менделеев остался у доски один, вытирая руки платком, который от этого стал белым.
Он поднял голову.
– А, – сказал он без всякого удивления. – Мне говорили, что вы тут.
– Дмитрий Иванович, я задержу вас на две минуты.
– Задерживайте.
Миша подошёл.
Вблизи он оказался старше, чем от доски. Под глазами лежали тяжёлые мешки, и правый рукав был в мелу до локтя.
Миша приготовил три фразы. Все три были про то, что он читал, слушал и понимает, и все три он выбросил на ходу.
– Если бы вам дали не кафедру, – сказал он, – а одну государственную задачу. Одну. С чего бы вы начали?
Менделеев перестал вытирать руки.
Он посмотрел на мальчика внимательно, как смотрят на прибор, который непонятно кто поставил на стол.
– С весов, – сказал он.
– Объясните.
– Извольте.
Он бросил платок на кафедру.
– Всё, что мы делаем, начинается со сравнения. Всё. Хорош ли урожай – надо сравнить с прошлым. Хорош ли чугун – сравнить с образцом. Не обвесил ли купец – сравнить с гирей. Дорога ли дорога – сравнить версту с верстой.
Он поднял палец.
– А чтобы сравнивать, нужна одна мера. Не похожая. Одна. И она должна где-то лежать, эта мера, – не в законе, не в уставе, а вещественно лежать в шкапу, и с ней должны сличать все прочие, и должно быть записано, когда сличали и на сколько разошлось.
– И у нас такого шкапа нет?
– У нас такой шкап есть, – сказал Менделеев с отвращением. – Он называется Депо образцовых мер и весов. Три комнаты у Обуховского моста. Меня туда посадили в ноябре.
– Я слышал.
– Все слышали. – Он поморщился. – Мне многие поздравления прислали. Полагали, вероятно, что это отдых. Склад гирь, ваше высочество. Богадельня для отставного профессора. Четверо служащих, из них двое сторожа.
– А эталоны?
– Эталоны есть. – Менделеев вдруг заговорил тише. – Фунт и сажень, платиновые, сорок седьмого года. Хорошие эталоны, честно сделанные. С сорок седьмого года их сличали с английскими один раз.
– Один?
– Один. И то не полностью. – Он потёр лоб. – А по губерниям стоят поверочные палатки, и в них лежат гири, которые клеймят купцам. И эти гири сличали с петербургским фунтом бог знает когда, а некоторые никогда, потому что палатка заведена в семьдесят восьмом году и с тех пор просто клеймит.
Миша достал книжечку.
– Дмитрий Иванович. У меня в Воронежской губернии агроном не может сличить три дождемера, потому что не с чем. У меня в Козловском уезде повар взвешивает крупу на гире, клеймённой в уездной палатке, а палатка сличалась с Петербургом при покойном государе. Я год потратил на то, чтобы поймать поставщика на недовесе, и всё это время мерил его же гирей.
Он поднял глаза.
– Куда мне с этим идти?
– Никуда, – сказал Менделеев.
– Тогда я ваш первый заказчик.
Менделеев молчал секунды три.
– Что вы сказали?
– Я говорю, что мне это нужно, – сказал Миша. – Не из уважения к науке. Мне нужно поверять гири, дождемеры, термометры и меры ёмкости, и мне нужно, чтобы поверенная в Козлове гиря была той же самой, что поверенная в Воронеже. Я готов платить и готов быть первым, на ком это опробуют. У меня четыре уезда, кухни, склады и семьдесят тысяч оборота.
– Семьдесят тысяч – это пустяки.
– Это пустяки, – согласился Миша. – Но это пустяки, которые весят и меряют каждый день и записывают. Вам ведь нужно с чего-то начать, и начинать удобнее там, где не жалко ошибиться.
Менделеев сел на край кафедры, что было ему явно привычнее, чем стоять.
– Складно говорите, – сказал он. – Кто вас научил?
– Никто.
– Врёте.
– Мне это уже говорили, Дмитрий Иванович, – сказал Миша. – Тоже министр.
Менделеев неожиданно захохотал – громко, на весь пустой зал.
– Витте, что ли?
– Он.
– Ну, у него спрашивайте про деньги, а про фунт спрашивайте у меня. – Он вытер глаза. – Хорошо. Чего вы хотите?
– Записку, – сказал Миша. – На четыре страницы, не больше, потому что длиннее никто не прочтёт.
– О чём?
– О пяти вещах. – Он читал по книжечке. – Сколько людей нужно и каких. Что делать с эталонами сорок седьмого года. Где ставить первые поверочные отделения и сколько их надо для начала. Какие товары можно испытывать первыми, не заводя новых законов. И что будет готово через год – не через десять, а через год, чтобы было чем отчитаться.
Менделеев слушал, наклонив голову.
– Последнее зачем?
– Затем, что через год кто-нибудь спросит, куда ушли деньги, – сказал Миша. – И если ответить нечего, то на одиннадцатый год денег уже не будет.
Старик хмыкнул.
– Тринадцать лет вам?
– Тринадцать.
– Скверно, – сказал Менделеев.
Миша посмотрел на него.
– Дмитрий Иванович, вы сегодня третий человек, который мне это говорит.
– И все трое правы, – сказал Менделеев. – Записку получите через две недели. Она будет на шести страницах, и вы их прочтёте.
* * *
Домой он вернулся во втором часу.
На столе лежала дневная почта: отношение из Лебедянской управы, счёт от Ремизова за апрельские номера, ведомость по школьным порциям за март и записка Ольхина о том, что форма изъявления согласия прошла третью подпись из четырёх.
Миша сел и придвинул первый лист.
Через минуту он обнаружил, что перечитывает одну строку в четвёртый раз и не понимает её.
Он отодвинул бумаги, встал, прошёлся по комнате, посмотрел на карту с булавками, вернулся, сел и опять придвинул отношение.
Ничего не вышло.
В голове стояла доска. Кривая, в восемь групп, с обломанным мелом на полу и с клеткой, обведённой дважды.
Он просидел так до трёх и не сделал ничего.
Отец нашёл его утром в столовой, куда Миша спустился раньше всех, потому что не спал.
– Ты чего такой?
– Ничего, папа́.
– Был вчера где?
– На чтении. В Техническом обществе.
Отец сел, придвинул тарелку и посмотрел на сына внимательнее.
– Слушай, – сказал он. – Ты у меня который месяц ходишь как приказчик. Ей-богу. Сводки, ведомости, «позвольте доложить». Мать говорит, ты в марте два раза уснул за столом.
– Много дела.
– Много дела, – согласился отец. – А сегодня у тебя лицо человеческое.
Он взял хлеб.
– Тринадцать лет тебе, – сказал он с удовольствием. – Первый раз за год на тринадцать и похож.
Кузьма перехватил Мишу после завтрака, в коридоре, и вид у него был такой, что Миша сразу понял: не про обед.
– Ваше высочество. Дозвольте не в свои дела.
– Дозволяю.
– Я вчера на кухне дворцовой был. По старой памяти зашёл.
Он мял в руках картуз.
– Мука у них идёт от Ушакова. Поставщик двора, четвёртое поколение, медали, всё как следует. Возит сорок лет.
– И что?
– И то, что у них гири свои, – сказал Кузьма. – Ушаковские. С его клеймом. Я поднял, повертел – тяжёлая, честная, литая. Красивая гиря.
Он поднял глаза.
– Только я её на нашу проверил. Которую вы велели из Козлова привезти.
– И?
– И вышло, – сказал Кузьма, – что пуд у Ушакова свой. На три фунта с четвертью легче.
Миша стоял в коридоре Гатчинского дворца.
– Сорок лет? – переспросил он.
– Сорок, – сказал Кузьма. – Только у нас, ваше высочество, тут дом. А он ещё в четыре ведомства возит.
Глава 16
Поверителя прислал Менделеев – вместе с запиской, на четвёртый день, раньше обещанного.
Записка была на шести страницах, как он и предупреждал. Поверителя звали Савелий Фомич Кулябко, было ему за пятьдесят, и он приехал с деревянным ящиком, который нёс сам и никому не давал.
В ящике на бархате лежали гири: пудовая, полупудовая и набор фунтовых, каждая с клеймом и с бумажкой, где стояла дата поверки и подпись.
– Это не эталон, – предупредил он сразу. – Это рабочий образец, сличённый с депошным восьмого числа. Разница записана. Извольте.
Он подал бумажку.
Собирались в буфетной при дворцовой кухне, рано, до шести, пока не было народу. Кузьма привёл двух своих. Бремзе пришёл с книгой. Ушаковскую гирю принесли с весовой, где она лежала сорок лет.
Она была хороша.
Литая, тяжёлая, с гладко залитым дном и с отчётливым клеймом уездной палатки, поновлённым – судя по цифрам – в восемьдесят четвёртом году. Кузьма поставил её на стол, и она встала так основательно, как встают вещи, сделанные всерьёз.
– Красивая, – сказал Кулябко с одобрением.
Он сличал полтора часа и делал это медленно, с остановками, дважды переставлял весы на другой стол, один раз выгнал всех из-за двери, потому что сквозняк.
– Так, – сказал он наконец. – Докладываю.
Все подошли.
– Гиря честная. Не сверлёная, не подпиленная, дно залито ровно, свинца лишнего нет. Кто её делал – делал не воруя.
– А разница?
– Разница есть, – сказал Кулябко. – Полтора фунта с малым. Против моего образца гиря легче.
– Как это может быть, если она честная?
– А так, что честная она по своей палатке, – сказал Кулябко. – Её клеймили в уезде. В уезде лежит свой образец. Тот образец в семидесятых сличали с губернским, а губернский когда-то с петербургским, и всякий раз при сличении расходились на малость и малость эту записывали в допуск. Четыре сличения – четыре малости. Сложите.
Он развёл руками.
– Никто не украл. Просто с каждым разом чуть-чуть, и всё в одну сторону.
– Почему в одну?
– Потому что гиря стирается, ваше высочество, – сказал Кулябко. – И весы стираются. А прибавиться ей неоткуда.
Он повернулся к весам.
– Теперь второе. Гиря дала полтора фунта, а Кузьма Липатович намерял три с четвертью. Стало быть, ещё без малого два фунта где-то тут.
Он показал на коромысло.
– Ножи сточены. Вот эта грань. Ей сорок лет, её никто не менял, потому что весы ходят и ходят. Чашка садится тяжелее, чем должна.
– И это тоже само?
– Само, – сказал Кулябко. – Всё само. Ваше высочество, я двадцать шесть лет в этом деле. Подделку я вижу за минуту, и подделка бывает редко, потому что за неё судят. А вот такое – сплошь и рядом, и не судят никого, потому что судить некого.
Бремзе всё это время сидел с книгой и считал.
– Матвей Карлович?
– Сейчас. – Он дописал столбец. – На мешке это одиннадцать копеек. На возу – рубль сорок.
– А в год?
Бремзе поднял голову.
– По дворцовым кухням, по прошлогоднему обороту муки и крупы, – около двух тысяч восьмисот рублей.
– А по четырём ведомствам, куда он возит?
– Тысяч одиннадцать. Может, двенадцать.
Он закрыл книгу.
– Сорок лет считать не стану, – прибавил он. – И вам не советую. Там пойдут проценты на проценты и выйдет непристойность.
* * *
Ольхин выслушал всё это, не поднимая головы от своих бумаг, и первым делом задал вопрос, который никому не пришёл в голову.
– Вы намерены обвинить Ушакова?
– Не намерен.
– И правильно, – сказал Ольхин. – Обвинить его не в чем. Он принимал по клеймёной гире. Клеймо казённое. Он в своём праве и в первом же присутствии это докажет за четверть часа.
– Я не про суд. Я про то, что дальше так нельзя.
– Дальше так нельзя, – согласился Ольхин. – Только позвольте вам сказать, чего вы не можете.
Он отложил перо.
– Вы не можете переменить русский фунт. Вы не можете отменить уездные палатки. Вы не можете велеть, чтобы во всей империи мерили одной гирей, потому что для этого нужен закон, четыре ведомства и года три.
– А что я могу?
– Вы можете написать в договоре, чьей гирей меряете, – сказал Ольхин.
Он сказал это ровно, как говорил всё, и Миша не сразу понял, что услышал.
– Повторите.
– Приёмка производится по образцам Попечительства, поверенным в Депо, с указанием в акте числа последней поверки. – Ольхин пожал плечами. – Это не закон. Это условие сделки. Обе стороны подписали – обе обязаны. Никакого присутствия тут не нужно, и оспорить нечего.
Бремзе положил ладонь на стол.
– Сколько стоит комплект?
– Полный рабочий, с поверкой, – сказал Кулябко от двери, – рублей сорок. Ящик отдельно, ящик тут главное, они от сырости берут.
– На четыре уезда?
– Четыре комплекта. Сто шестьдесят, и по десяти рублей в год на переповерку.
Бремзе посчитал.
– Двести рублей, – сказал он. – Против одиннадцати тысяч в год по четырём ведомствам. Ваше высочество, я за четырнадцать месяцев службы у вас впервые вижу расход, о котором мне нечего сказать.
Комплектов заказали шесть: четыре в уезды, один в Петербург и один запасной, потому что Кулябко сказал, что уронят.
В договоры с этого дня вписывался лишний абзац.
Ушаков был первым, кто отказался.
Он ответил через две недели, вежливо и коротко, что поставляет двору сорок один год, что отец его поставлял двадцать восемь, а дед начал при Николае Павловиче, и что за всё это время никаких недоразумений по весу не бывало.
Последняя фраза стоила того, чтобы её переписать.
«Осмелюсь заметить, что лучшего удостоверения качества, нежели наша фамилия, России до сих пор не требовалось».
– Он не хамит, – сказал Ольхин, прочитав. – Он излагает существующий порядок. Это и есть удостоверение качества, других в России нет.
* * *
Совещание собралось двадцать девятого мая, в кабинете министра финансов, и продолжалось два часа сорок минут.
Витте начал с того, что положил перед собой часы.
– Дмитрий Иванович, я вашу записку читал. Дважды. Скажите одно: сколько?
– Что «сколько»?
– Денег.
– Не знаю, – сказал Менделеев.
Витте поднял брови.
– Не знаете?
– Не знаю и знать не могу, покуда не начну. – Менделеев уже сердился. – Сергей Юльевич, вы меня спрашиваете, сколько стоит возобновить прототипы. Я вам отвечу: смотря что найдём. Фунт сорок седьмого года лежит сорок шесть лет. Сличали его один раз. Может статься, он в порядке, и тогда это работа на три года. А может статься, он ушёл, и тогда придётся выводить заново, от английского, и это работа лет на пять и с поездками.
– Вот с этого и начнём, – сказал Витте. – Я вам дам на то, чтобы посмотреть, ушёл он или нет. Это сколько?
– Тысяч восемь.
– Даю двенадцать.
Менделеев остановился.
– Отчего двенадцать?
– Оттого, что вы попросили восемь, – сказал Витте, – а я двадцать лет служу и знаю, что учёный называет цифру, при которой ему совестно.
Дальше стало хуже.
Менделеев поднялся, прошёлся и заговорил о метрической системе.
Он говорил хорошо и убедительно: что весь свет считает метрами и граммами, что наши сажени и фунты не делятся ни на что, что перевод в торговле съедает больше времени, чем стоит вся палата, что через двадцать лет Россия окажется единственной, кто меряет по-своему, и что начинать надо теперь.
Витте слушал, глядя в стол.
– Нет, – сказал он.
– Отчего?
– Оттого, что у меня двенадцать миллионов дворов, – сказал Витте. – И в каждом четвёртом – безмен. Вы им гриву поменяете. Они это поймут одним способом: барин переменил меру, чтобы обмерить.
– Это просвещением…
– Просвещением, – согласился Витте. – Через сорок лет. А бунт будет через год, и не в столице, а в Козлове, и его высочество вам расскажет, как это выглядит.
Миша молчал.
Он молчал уже сорок минут, и оба это заметили, и оба на него посмотрели.
– Дмитрий Иванович, – сказал он. – Позвольте.
– Извольте.
– Вам нужно не переменить фунт, – сказал Миша. – Вам нужно, чтобы фунт везде был один и тот же.
Менделеев остановился.
– Это разные задачи, – продолжал Миша. – Вторая в десять раз важнее и в двадцать раз дешевле. Если вы возьмётесь за первую, вы двадцать лет будете воевать за единицу и ни года не потратите на то, чтобы её проверяли. И через двадцать лет у нас будут метры, которых по губерниям станет по три сорта.
Витте хмыкнул.
Менделеев долго не отвечал.
– Нехорошо говорите, – сказал он наконец. – Правильно, но нехорошо.
– Простите.
– Не за что. – Он сел. – Я, ваше высочество, метрическую систему при жизни всё равно проведу, я упрямый. Только вы правы, что не с неё.
Дальше пошло по существу, и Миша впервые за этот год чувствовал себя в разговоре младшим по-настоящему.
Менделеев мыслил веществом и заводом: содержание серы в чугуне, стандарты на керосин, испытание рельсовой стали, лаборатория при палате, поездка в Англию для сличения.
Витте мыслил ведомствами: палата под министерством финансов, палатки – по губерниям, но кто их содержит, земство или казна, и если казна, то из какого источника, и не сядет ли ему на шею министерство внутренних дел со своей поверкой, и как это ляжет на тариф.
Миша мыслил тем, чем занимался четырнадцать месяцев подряд.
– Кто будет поверять поверителей? – спросил он.
Оба замолчали.
– Извольте объяснить, – сказал Витте.
– В уездной палатке лежит образец. Им клеймят купеческие гири. Мы сегодня видели, что он ушёл на полтора фунта и что этого никто не заметил девять лет. – Миша достал книжечку. – Вы теперь заведёте палату, возобновите прототип и разошлёте образцы. Через десять лет они опять разойдутся, и по той же причине: гиря стирается, а прибавиться ей неоткуда.
– И что вы предлагаете?
– Круг, – сказал Миша. – Раз в два года образец каждой палатки везут в Петербург и сличают. Не по требованию, не при жалобе – по расписанию, как поезд.
– Это расходы, – сказал Витте.
– Это малые расходы. Хуже другое. – Миша поднял глаза. – Результат надо печатать.
Витте медленно откинулся в кресле.
– Опять, – сказал он.
– Опять, Сергей Юльевич. Список: палатка, дата сличения, расхождение. Просто три столбца, раз в два года.
– Вы понимаете, что это будет означать? Что в Тамбовской губернии казённая гиря врёт. Печатно.
– Она и сейчас врёт, – сказал Миша. – Только печатно этого нет, и потому её никто не чинит. Как только это станет печатным, губернский механик начнёт возить образец сам, не дожидаясь, потому что не захочет второй раз попасть в список.
Менделеев рассмеялся.
– Сергей Юльевич, – сказал он, – а ведь мальчик прав, и мальчик прав неприятно.
* * *
Положение о Главной палате мер и весов было утверждено восьмого июня.
Миша прочёл его в тот же день и минут двадцать искал в нём себя.
Он нашёл семь слов.
Депо становилось Главной палатой само по себе, безо всякого его участия: об этом хлопотали с осени, бумага шла своим ходом, Менделеева посадили туда в ноябре, и всё это случилось бы точно так же, если бы Миша просидел весь год в Гатчине над отчётами.
Но в перечне занятий палаты, третьим пунктом, между поверкой образцов и изготовлением копий, стояло:
«…а равно испытание предметов и материалов по требованиям ведомств и учреждений».
Это была вставка. Её не было в мартовском проекте, и Миша знал, откуда она взялась: он сам продиктовал её Ольхину в апреле, Ольхин переписал в двенадцать слов вместо двадцати трёх, Витте вычеркнул ещё пять, и в положение вошло семь.
Испытание предметов. По требованиям учреждений.
Ни слова о том, каких предметов, каких учреждений и по каким требованиям.
– Это ничего не значит, – сказал Ольхин, глядя на строку.
– Это значит, что можно.
– Это значит, что можно, – согласился он. – И что через десять лет кто-нибудь построит на этих семи словах отделение в сорок человек, и никто не вспомнит, откуда они взялись.
Менделеев прислал записку в тот же вечер, без обращения и без подписи, одной строкой:
«Первый заказ извольте прислать до июля, покуда у них не отняли деньги обратно».
* * *
Предметов выбрали пять, и выбирали их два вечера.
Правило Миша поставил жёсткое: берём только то, что Попечительство покупает само, покупает много и покупает каждый год. Никаких рельсов, никакой стали, никакого керосина в цистернах. Не потому, что это неважно, а потому, что там немедленно окажутся заводы, министерства и цена вопроса в миллионы, и всё встанет.
– Мы начинаем с того, что стоит рубль, – сказал он. – На рубле нас никто не станет убивать.




























