355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Пронин » Как много в этом звуке… » Текст книги (страница 24)
Как много в этом звуке…
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 02:01

Текст книги "Как много в этом звуке…"


Автор книги: Виктор Пронин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)

Адуев…

А как быть ему?

В полном недоумении он прошел в туалет, брызнул себе в лицо водой, заглянул в зеркало. Не обнаружив больших повреждений, вернулся в контору и втиснулся за свой столик. Он склонился над инструкцией о правилах выпуска шлака из доменных печей и просидел так полчаса, снова и снова прокручивая в памяти записи, которые ему удалось прочитать из рук Федора. Конечно, о характере его отношений с Изольдой они не оставляли никаких сомнений, но что озадачивало Адуева – отношений-то не было. Он не без гордости вспоминал слова о своих физических и сексуальных способностях, находя, что они вполне соответствуют действительности. Адуев осторожно взглянул на Изольду, более пристально и доброжелательно. И увидел многое, чего не замечал ранее, – изысканность, молодость, да-да, Мазулину вполне можно было назвать молодой женщиной. А когда он худо-бедно вообразил все то, о чем прочитал, сердце его забилось, словно бы в предчувствии счастливых перемен. Но тут же тяжело, как бульдозер по цветочному лугу, прошло в его сознании слово «аморалка». Да, будет собрание, разбирательство, выводы, история докатится до начальника управления, а то и до министра…

– Иван Борисович, что с вами?! – услышал он вдруг вскрик Мазулиной.

– А что?

– Что с вашими глазами?

– А что с моими глазами?

– Посмотрите! – Мазулина в смятении вскочила, сняла со стены небольшое зеркальце в облезлой раме и поднесла к Адуеву. Увиденное нисколько не напоминало привычную физиономию, которую он рассматривал по утрам пятый десяток лет, – оба глаза были залиты густой синевой, припухли, другими словами, он сидел с двумя огромными фингалами и расквашенной губой.

– Да, – сказал Адуев. – Дела…

– Кто это вас?

– Да как сказать… Нашелся один…

– Может, вызвать милицию?

– Милицию? – переспросил Адуев. – А зачем?

– Тогда врача! – продолжала метаться Мазулина, суматошно вынимая душистый платочек из своей сумочки.

– Врача? – Адуев всегда переспрашивал все, что ему говорили, поэтому не стоит удивляться замедленному течению разговора.

– Надо приложить пятак, – сказал беззубый старикашка Пафнутьев, которому частенько доставалось от собутыльников – когда у него не оказывалось денег расплатиться. – Пятак помогает, – прошамкал Пафнутьев. – По себе знаю.

– Пятак надо было сразу, – рассудительно произнесла Дина Павловна, черноглазая красавица с узлом волос на затылке. – Теперь уже поздно. Может быть, Ваня расскажет нам, что произошло? Какая вынужденная посадка подстерегла нашего Ваню в обеденный перерыв?

– Что еще за посадка? – хмуро переспросил Адуев.

– Вынужденная, полагаю, – невозмутимо пояснила Дина Павловна. – Тут уж не пятак надо прикладывать, а хороший чугунный слиток, предварительно охлажденный, разумеется, а, Ваня? – Дина Павловна часто подковыривала Адуева, наивно шутила над ним, и тому это нравилось, он волновался от такого внимания, впадал в многословие, а иногда, не в силах выразить нахлынувшее обычными словами, принимался петь с большим подъемом и выражением… «Вот то-то, девки, все вы молодые…» Но сейчас, похоже, Адуеву было не до песен, не до девок.

– По-нашему это называется – набили Ване морду, – как бы про себя произнес Пафнутьев, не отрываясь от рукописи.

– Чего это набили? – обиженно спросил Адуев.

– Так называется, – словоохотливо пояснил Пафнутьев. – Когда глаз подправят, по шее достанется, зуба лишат, вон городскому куплетисту Пупистому ухо чуть было не оторвали… Это все означает, что набили морду. И тебе, Ваня, тоже набили морду, причем довольно умело. Я бы даже сказал, не без блеска.

– Тебе виднее, – проворчал Адуев.

– Конечно, – охотно согласился Пафнутьев, – поэтому и говорю.

«Так, – кряхтел про себя Адуев, – значит, набили морду. А из-за чего? Из-за этой дамочки. Ладно, с ней разберемся. А что делать сейчас? Сказать, в чем дело? Вот смеху-то будет, тут не захочешь, а прославишься так, что оторванное ухо Пупистого забудут… – Адуев чувствовал, как глаза его налились болезненной тяжестью, моргания получались коротенькими, и он уже не просто смотрел, а как бы в узкую неудобную щель выглядывал из себя. – Идти к начальству и все объяснить? Глупо. – Иногда Адуев все-таки понимал, где глупо, а где не очень. – Заявить в милицию? Кассирша в кафе подтвердит факт избиения, да и уборщица там вертелась. И что? Что дальше? Опять глупо».

Адуев прикладывал к глазам влажный платочек Мазулиной, вдыхал ее тонкие изысканные духи и все больше убеждался, что в таком положении он еще не оказывался. Его простой крепкий разум бился, словно зверь, попавший в силки. Единственное, что удалось ему выкопать из своей заскорузлой памяти, – это случай, когда однажды, в День работника чугунной промышленности, он танцевал в этой комнате с Изольдой, прижимал ее грудь к своей, а она почти не сопротивлялась, краснела и прятала лицо. Выпив перед этим стакан водки за шкафом, он брякнул ей, что надо бы, дескать, отмечать этот день почаще. Она ответила, что да, действительно, это было бы неплохо. И все.

Не придя ни к какому разумному объяснению происшедшего, Адуев в конце концов окончательно обессилел от умственных усилий, собрался и ушел домой.

– Крепко ему досталось, – усмехнулся Пафнутьев, не отрываясь от инструкции по использованию чугунных труб в народном хозяйстве. – Наверное, заслужил. А, Изольда Матвеевна? – почему-то обратился он к Мазулиной.

– Мне трудно об этом судить, – ответила Изольда, и тут что-то екнуло в ее сердце, что-то пискнуло и застонало. Она вдруг вспомнила телефонный звонок, странные взгляды Адуева, да, он почему-то все время поглядывал на нее и уходя оглянулся…

Дома она застала Федора смертельно пьяным. Он лежал на диване навзничь, словно сраженный осколком. Бессознательные его пальцы сжимали третий том дневника, посвященный в основном этическим вопросам ее преступной связи с Адуевым. Возле дивана лежала пустая бутылка из-под водки, тоже опрокинутая навзничь, как и ее хозяин. Мазулина побледнела, но самообладания не потеряла. Опустившись в кресло и сбросив туфли на высоких каблуках, она закурила длинную сигарету с золоченым мундштуком. Федор всхлипывал, стонал, произносил невнятные слова, и, судя по всему, виделось ему что-то неизъяснимо горькое. Мазулина смотрела на него не то чтобы спокойно, но по-деловому. Докурив сигаретку, она поднялась и с некоторой шалостью щелчком запустила ее в форточку.

Надо сказать, что с тех пор, как Мазулина повела вторую жизнь, в ней самой, в ее характере и повадках произошли большие изменения. Исчезла постанывающая восхищенность, когда все в ней сладостно замирало, едва она входила в концертный зал, она стала сдержаннее и строже, может быть, даже жестче. Мазулина перестала приносить в дом книги о великих музыкантах, перестала всхлипывать над их жалостливыми страницами. Теперь она куда с большим интересом просматривала газеты, и с телевизионного «Музыкального киоска» переключилась на программу «Время», а то и на «Взгляд», что тоже говорило о существенных переменах. Да и Адуев в ее записках сильно изменился. Безраздельный восторг перед его вынужденным прошлым сменился иронией, иногда она словно бы по ошибке называла его Задуевым, а то и вообще позволяла себе пройтись по его адресу весьма пикантно и неуважительно. Одежда ее тоже претерпела большие изменения. Высокие каблуки остались, но исчезли кружева и оборочки, золоченые шарфики и отложные воротнички. А однажды она вообще пришла на работу в джинсах и кроссовках, что, конечно же, не осталось незамеченным. Пафнутьев потрясенно отодвинул от себя инструкцию по газоснабжению доменных печей и произнес: «О!» На большее он не решился, хотя раньше довольно пространно высказывался о ее нарядах, вовлекая в разговор правщиков отдела, и все они в меру своих познаний судили о мазулинских кружевах, о каблучках и завитушках на голове. Каким-то обостренным своим чутьем Пафнутьев сообразил – времена изменились. Даже это свое «О!» он произнес так осторожно, что и непонятно было, относилось ли оно к инструкции, погоде или собственному самочувствию.

Так вот, запустив окурок в форточку, Мазулина осторожно вынула из пьяных рук мужа общую тетрадь, под диваном нашла еще одну, остальные лежали в ящике. Завернув их в газету и перетянув шпагатом, она отнесла сверток к соседке и попросила сложить все в дальний угол и забыть об этом. Поскольку времена немного изменились и теперь мало кто ожидает расстрела за странные пакеты или неосторожные записи, соседка охотно согласилась. Вернувшись, Мазулина бестрепетной рукой вложила Федору в руки совершенно чистую тетрадь. Точно такую же бросила под диван, еще несколько положила в свой ящик. Потом сходила на балкон, выбрала там две бутылки из-под водки поновее, плеснула в каждую из них из той бутылки, которая валялась недопитая, и все три разбросала у дивана. И, словно бы устав от этой работы, ушла в ванную.

Вернувшись через час, посвежевшая, с блестящими глазами, возбужденная холодной водой и задуманной провокацией, предстала перед Федором. Тот сидел на диване, спустив босые ноги, и тяжело смотрел на россыпь бутылок. Не обращая внимания на жену, он поочередно поднял каждую из них, понюхал плескавшиеся на донышке остатки водки и со стоном опрокинулся на диван. Но тут же вскочил и, нащупав под собой тетрадь, раскрыл ее. И тут же с его лицом произошло нечто странное – оно вытянулось, и на нем застыло изумление, которое иначе как идиотским никак назвать нельзя. Он пролистнул тетрадь в одну сторону, в обратную, но, не увидев ни единой буквы, с неожиданной сноровкой соскользнул с дивана и запустил под него руку. Нащупав тетрадь, он с сопением вытащил ее, убедился в том, что она непорочна, как и предыдущая, сел на пол, прислонившись спиной к ребристой батарее парового отопления. Но снова вскочил и с грохотом выдвинул ящик – под трусиками и лифчиками невинно лежали чистые тетради.

– Что, дорогой? – спросила Мазулина. – Слегка расслабился? Неужели это все, – она повела глазами по бутылкам, – неужели в одиночку?

Федор не отвечал.

– Слушай, – сказал он через некоторое время. – Этот тип… У вас работает… Как его…

– Пафнутьев?

– Нет, какой, к черту, Пафнутьев… Ну, который все в курилке поет про девок молодых…

– Адуев?

– Во-во… Как он?

– Ничего. Работает. Поет. Сегодня, правда, не пел… Даже не знаю, в чем дело. Каким-то побитым выглядел.

– Побитым? – поднял голову Федор. – В каком смысле?

– В прямом… кто-то ему оба глаза подсинил.

– Надо же… – проворчал Федор, с ужасом оглядывая бутылки. – Надо же… А вообще, как ты к нему относишься?

– А как к нему можно относиться? – Мазулина передернула плечом. – Адуев он и есть Адуев.

– Да? Ну ладно… Какой-то я не такой сегодня. – Федор подозрительно посмотрел на жену и, кряхтя, направился в ванную.

Несколько дней он пребывал в глубокой задумчивости, от разговоров уклонялся, пиво с друзьями не пил, рано ложился спать. Отвернувшись к стене, долго сопел, и непонятно было, то ли раскаянием было наполнено его сопение, то ли обидой, но скорее всего ни то ни другое – Федор приходил в себя. К исходу недели он расписал стекло кухонной двери различными овощами, отдавая, как обычно, предпочтение свекле, морковке и репе – рисовать он их научился в детстве и внешний вид хорошо помнил. Еще через неделю, вернувшись с работы, Мазулина с изумлением увидела, что Федор с ясным взглядом и вдохновенным лицом расписывает на кухне кафелинки. На одной он поместил изображение все той же репы, на другой – морковки, в третьем квадрате, сами понимаете, свеклу. Рядом валялись книги по овощеводству. Похоже, Федор искал изображение других фруктов и овощей, внешний вид которых стерся в его памяти за последние годы.

Произошли изменения и у Адуева. Однажды он заявился на работу в черном костюме, белой рубашке и темном галстуке, что, по его представлению, должно было, видимо, означать нарядность, торжественность, праздничность. Во дурак-то, господи!

Пафнутьев, глянув на Адуева поверх очков, спросил с простодушием в голосе:

– Ты что, Ваня, с похорон?

– Чего это с похорон? – привычно переспросил Адуев, поскольку замедленность мышления всегда вынуждала его переспрашивать. Но Пафнутьев от пояснений уклонился, увлекшись инструкцией по использованию шлаков в народном хозяйстве. Адуев бросал на Мазулину стыдливые взгляды, краснел при разговоре, не в силах забыть сцены, которые столь красочно были описаны в общей тетради. На Восьмое марта он даже не постоял перед расходами и купил Изольде комнатные тапочки, решив, что в этом подарке есть и теплота, и забота, и даже намек на некоторую интимность. Купить цветы Адуев не решился. По его понятиям это было бы слишком уж вызывающе, на грани безнравственности. А кроме того, вам известно, сколько стоят цветы на Восьмое марта?

Осенний сон

Поздняя сентябрьская жара спала, и наступил осенний вечер. Одна сторона улицы была освещена низким солнцем, и на бугристой, площади тени от домов лежали, будто разложенное для просушки тряпье. Город облегченно откладывал дневные дела и подумывал, чем бы заняться. Только трубы заводов продолжали деловито отравлять воздух подкрашивая и волны Москвы-реки, и отражения в окнах домов, и лица прохожих. Весь вечер казался каким-то желтовато-зеленым, как кожура не очень спелого лимона.

Это случилось возле большого серого дома, и, если бы не его высокие окна, он был бы очень похож на тюрьму, поскольку работающие в нем люди находились как бы в пожизненном заключении. После пятнадцати-двадцати лет работы они получали повышение, некоторые становились начальниками и уже требовали уважения к себе, к своему стажу, возрасту, к своей старости, капризно и обидчиво требовали сочувствия к своему близкому и неизбежному концу. Конечно, с годами служащие постепенно глупели, но так как это происходило со всеми, независимо от служебного положения, то этого оглупления никто не замечал, более того, глупость воспринималась как глубокомыслие, а то и мудрость. И это было вполне объяснимо, потому что с годами потребность в умственных усилиях, умственных способностях уменьшалась, а то и вовсе отпадала.

Дом был просто набит всевозможными учреждениями, которые принимали от граждан города разные жалобы, собирали их в толстые папки, вписывали в амбарные книги, готовили отчеты об этих жалобах, подсчитывали, кто на что жалуется, сравнивали с тем, что было десять, двадцать лет назад, на что жаловались тогда и как часто. Работы хватало, и многие служащие даже не знали друг друга в лицо. Ходить по коридорам в рабочее время, курить в противопожарных уголках, смеяться и разговаривать, смотреть в окна и звонить по телефону было предосудительно, и человек, решившийся на подобное, заранее лишал себя возможности стать когда-нибудь начальником, к шестидесяти годам заместителем, а к семидесяти и самим заведующим. Каждое такое повышение прибавляло сколько-то рублей к зарплате, и на пренебрежение к порядку решались немногие. О них рассказывали легенды, передавали их имена из поколения в поколение. Поэтому утром все исправно вбегали в комнатки, усаживались на стулья, покрытые серыми тряпочками – чтобы не блестели штаны, которые, несмотря на это, все-таки блестели, выдавая невысокое качество штанов и усердие их обладателей, на обед разбегались по близлежащим столовым или вынимали из портфелей газетные свертки, в которых томились котлеты, колбаса, помидоры. А вечером, ровно в шесть часов, служащие дружно и неудержимо разбегались по домам.

Если кому-нибудь исполнялось пятьдесят лет, сотрудники сбрасывались и покупали счастливцу красную папку с золотыми цифрами. Папку покупали и когда исполнялось шестьдесят или семьдесят лет, только золотые цифры были крупнее, а сама папка становилась надсадного, свекловичного цвета. А если кто умирал, то опять скидывались, но уже на венок, и долго потрясенным свистящим шепотом спорили, кому за ним идти. В конце концов посылали машинисток или уборщиц, и те уходили охотно, потому что это было все-таки куда приятнее, чем печатать жалобы или выметать те же жалобы. А тащиться с венком через весь город никому не хотелось, поскольку тем самым человек лишался многих удовольствий, связанных со смертью сослуживца, – тревожных предположений о том, кто займет его место, обоснованно ли это будет, справедливо ли, не остался ли покойник кому должен, не задолжал ли кто ему, а еще грустные разговоры о тщетности бытия, о том, что жить все-таки стоит, но для этого придется еще теснее сплотить ряды…

В этот вечерний желто-зеленый час дом был пуст. На вторую смену остались разбирать залежалые жалобы лишь будущие начальники в отчаянной попытке приблизить заветный миг, и обреченные к увольнению, каким-то неведомым канцелярским чувством ощутившие шаткость своего положения и пытающиеся исправить его сверхчеловеческим усердием. И те и другие глупели быстрее остальных и быстрее достигали того, что им было предначертано. О первых говорили, что они горят на работе, любят людей и поэтому стремятся прочесть как можно больше их жалоб, о вторых говорили, что они не любят людей, весь день не могут заставить себя прочесть ни одной жалобы и потому вынуждены читать их после работы.

Возле дома стояло кафе. Обычное летнее кафе с асфальтированным полом и стенами, сваренными из толстой проволоки в виде причудливых узоров. Кроме того, проволока была увита каким-то вьющимся растением, которое все почему-то называли виноградом.

Растение призвано было создавать легкость, свежесть, прохладу и тем самым привлекать покупателей. В кафе продавали мороженое, пирожки, соки и сухое вино. Да, в те времена еще можно было вот так просто подойти к стойке и выпить стакан сухого вина. Задней стенкой кафе выходило в парк. Наверняка не Измайловский. И уж, конечно, не в парк Горького, это уж точно. «Березовая роща» – так он называется. И стадион там рядом, и кинотеатр, и площадь Песчаная, если уж вам так любопытно, где именно все это произошло. По вечерам там играет оркестр, бывают танцы, совсем недавно на эстраде выступали фокусники и гипнотизеры, которые показывали людям необыкновенные возможности человеческих рук и человеческой психики. Одни вытаскивали петухов из штанов, зайцев из шляп, шарики изо рта и вообще поражали людей тем, что вынимали несуразные предметы из самых неподходящих мест. А другие дурачили людей, убеждая их в том, что они талантливы. И многие верили, тут же на сцене бросались рисовать, писать стихи, делали вид, что поют, пляшут, дирижируют, некоторые впадали в задумчивость, но потом, очнувшись, так и не могли вспомнить, о чем думали и какими мыслями были омрачены их лица.

В кафе работала буфетчица, полная женщина, вечно торопящаяся и какая-то виноватая. Ей было явно за сорок, но по повадкам ее, по словам, улыбке ощущалось, что в душе она гораздо моложе, что она, видимо, и не заметила, как ей перевалило за тридцать, за сорок… Работала она здесь давно, никто не помнил даже сколько, и ее все знали. Потому-то и было столько разговоров, когда все это случилось.

Местная футбольная команда проиграла. Не буду называть название этой команды, чтобы не отягощать ее репутацию. С небольшим счетом, но проиграла, и это сразу отбросило ее со второго места на пятое. Самое обидное было то, что проиграла она на своем поле, при тысячах болельщиков, и кому – команде, которая путалась где-то во второй половине таблицы. Было очень обидно, да и проигрыш получился настолько явный, что никто и не пытался свалить вину на судью, на погоду, на мэра…

Небольшого роста парень в джинсах и безрукавке с какими-то ненашими буквами на груди сказал, что все вышло просто здорово, – он болел за чужаков. Причем сказал, не скрывая радости, – он сидел за столиком с приятелем, рыжим толстяком.

– Ну, слушай, это просто здорово! – повторял и повторял он.

По всему было видно, что в этот вечер ему хорошо. Ветерок шевелил его мягкие светлые волосы, складки безрукавки тоже слегка играли, сквозь виноградные заросли по его лицу скользили солнечные блики, на столе стояла бутылка сухого вина, а рядом сидел друг, который тоже был рад исходу матча.

Выпив глоток вина, парень, не переставая улыбаться, мысленно находясь все еще там, на стадионе, опять повторил:

– Так продуть! Со второго на пятое, подумать только!

– Да, неплохо, – кивнул товарищ. Сквозь его клетчатую рубаху, расстегнутую на груди, был виден хороший, плотный загар. Видимо, оба недавно вернулись с моря, а едва приехав, сразу попали на праздник.

– Если так и дальше пойдет, то через две игры они во вторую половину таблицы скатятся!

– Да, не исключено.

– Ты видел, как они играли? – не унимался светловолосый парнишка. – Это же смешно! Можно было подумать, что они бегают только для того, чтобы сбросить вес! – Каждое слово он не просто произносил, а восклицал, не в силах сдержать внутреннее торжество.

– Похоже на то, – опять кивнул толстяк, жмурясь от солнечных лучиков, пробивающихся сквозь листву.

– Им лучше перейти в легкую атлетику! Нет, это просто здорово!

– Эй ты, козел! – вдруг прозвучал голос сзади – там за столиком сидел парень в зеленоватом пиджаке. Глаза его были посажены глубоко, лоб как бы нависал над ними, и еще он казался не то нестриженым, не то непричесанным. Волосы его были вроде пыльными, словно он только сошел с мотоцикла после долгой езды по грунтовой дороге.

– Это ты мне? – все еще улыбаясь, обернулся тот, в безрукавке.

– Тебе. Может, хватит? Заладил – здорово, здорово…

– Но ведь проиграли же! Факт!

– Ну и заткнись.

– Чего это мне затыкаться? Против факта не попрешь.

– Сказал – заткнись!

– А мне до лампочки, что ты сказал. Плевать, понял?

– Вот как? – проговорил тощий с какой-то усталостью. – Вот как?.. Ну зачем ты так ответил?.. Не надо было так говорить… Это ты напрасно… Ей-богу, напрасно… Я не виноват…

Он повернул голову к солнцу, и стало видно, что глаза у него серые и действительно какие-то усталые, почти без выражения. Он подошел к счастливому парню в безрукавке, который уже повернулся к своему другу, и, сморщившись от напряжения, воткнул ему в спину нож. Нож был ресторанный, с дутой ручкой, но конец у него оказался отточенным, и потому нож почти полностью вошел в спину. Парень в безрукавке обернулся с удивлением, но тут же веснушки растворились на его посеревшем лице. Он тихо, будто через силу захрипел и соскользнул на пол. Безрукавка быстро наполнялась кровью.

Толстяк схватил за горлышко зеленоватую бутылку с еще недопитым вином и бросился к убийце. Но тот быстро и безошибочно пробежал между столиками, перепрыгнул через стойку и скрылся в подсобке. Он надеялся через служебный вход выскочить в парк, но дверь оказалась запертой, ею вообще не пользовались. Тогда он хотел снова выскочить в зал, но по узкому коридору на него уже шел толстяк. Убийца был безоружен, его нож еще торчал в спине убитого, а проскочить мимо здоровяка было невозможно. В последней надежде он рванул узкую боковую дверь, нырнул в кладовку и заперся изнутри. Тогда рыжий, отбросив бутылку, накинул щеколду, повесил лежавший рядом замок и защелкнул его.

– Оттуда можно выбраться? – спросил он у буфетчицы, которая стояла тут же, прижав руки к груди.

– Нет. – Она покачала головой.

– Тогда смотрите – сказал толстяк, – я сейчас. Пойду за милицией.

Буфетчица кивнула.

– Пусть сидит. Там в кладовке у вас есть топор, молоток, секач какой-нибудь?

– Молоток.

– Хорошо. Я быстро. – И он выбежал на улицу.

Пенсионер, сидевший за крайним столиком, доел мороженое, вытер ладонью губы, поднялся, одернул пиджак, поправил одинокий остроконечный орден на лацкане и вышел, словно бы не интересуясь происходящим. Конечно, ему было любопытно, но он трусил и, отойдя метров двадцать, присел на парковую скамейку.

Несколько мужчин из соседнего дома, задержавшиеся здесь после работы, тоже покинули кафе. Все происходящее было настолько непривычным для них, что они ушли, не пытаясь даже понять, что случилось, из-за чего, с кем. Последний чуть было не наступил на струйку крови, вытекшую из-под убитого, в последний момент шарахнулся в сторону, однако на ногах устоял, выровнялся и, прибавив шагу, догнал сослуживцев.

Оцепеневшие от ужаса девушки неотрывно смотрели на лежащего, на забрызганный кровью асфальт, потом, как-то одновременно придя в себя, бросились бежать. На спинке стула осталась висеть забытая сумочка, а на столе – зеркальце и тени фиолетового цвета. Такие тени трудно достать, и через полчаса девушки вернулись. Все оказалось нетронутым.

Над трупом склонились трое ребят – похоже, студенты. Один из них пытался подсунуть под голову картонный ящик из-под пирожков, второй несмело, двумя пальцами пробовал оторвать от раны прилипшую безрукавку, третий побежал звонить в «Скорую помощь». Он быстро дозвонился, но все никак не мог назвать адрес, не зная, как называется эта улица.

Буфетчица стояла, прислонившись затылком к стене и закрыв глаза. Со стороны могло показаться, что она молится. Впрочем, это было не так уж далеко от истины. Она знала того, кто сидел сейчас в кладовке. Каждый вечер он приходил в кафе и покупал у нее бутылку сухого вина. Иногда заглядывал с друзьями и тогда брал две-три бутылки. А пустые всегда оставлял. Он сам приносил их, ставил на прилавок и уходил, не требуя каких-то там копеек. Были у нее и другие источники дохода, но и о его копейках она не забывала. И еще он иногда шутил с ней, спрашивал о здоровье, передавал привет дочке. Да, у нее была дочка, но какая-то безразличная, она лишь просила деньги, не всегда даже говоря, зачем они ей понадобились. А шутить с матерью у нее не было ни времени, ни желания. Начальству тоже было не до шуток, оно требовало выручки, выручки любой ценой. А покупатели – быстрого и вежливого обслуживания и, впадая в гнев, требовали жалобную книгу и такое там писали, такой злобной и жадной изображали буфетчицу, что та, случалось, рыдала над этими записями. И только вот тот, который сидел сейчас в кладовке, шутил с ней, спрашивал о здоровье и передавал привет дочери.

– Как жизнь молодая? – восклицал он, появляясь.

Она благодарно смущалась и отпускала ему без очереди. Выпив с друзьями вино, он приносил бутылки, ставил их недалеко, чтоб ей удобно было взять, подмигивал и спрашивал:

– Ну а все-таки, жизнь-то как протекает? Молодая-то?

– Да какая она молодая… Скажете тоже…

– О! Вы еще не знаете, сколько людей старше вас! Насте поклон! Скажите, дядя Вова помнит ее и скучает!

Она уже ждала этих вопросов, беспокоилась, когда он не появлялся по нескольку дней. А мужа у нее не было. Ни сейчас, ни раньше. Так уж получилось. Похаживал один очкарик, цветочки иногда приносил, а потом вдруг пропал. Вышел в дверь, оглянулся, улыбнулся, и все. Она даже не знала, где о нем и спросить.

Друзей у нее тоже не водилось. Но того, кто сейчас сидел в кладовке, она привыкла считать своим другом, все собиралась сказать ему какие-нибудь слова, в гости пригласить, вином хорошим угостить, завезли раз к ней хорошее вино, и даже что-то сказала ему однажды, но он то ли не услышал, то ли не понял, что слова эти ему предназначались…

И она его выпустила.

Сначала открыла дверь в парк, потом, не торопясь, словно даже думая о чем-то другом, отстегнула замок, распахнула дверь и прошла в зал. Лицо ее выглядело как бы остановившимся, и только по бледности можно было догадаться, что она все-таки понимала, что делала.

Через пять минут подъехала машина с милиционерами. Вместе с ними приехал и толстяк в клетчатой рубахе. Он первым выскочил и побежал в кафе. Милиционеры быстрым шагом направились за ним.

– Сюда, – показывал толстяк дорогу. – Вот здесь… Я закрыл его… – И он увидел распахнутую дверь, потом взгляд его остановился на лежащем в стороне замке. – Кто открыл дверь?! – заорал рыжий неожиданно тонким голосом. Он кинулся в зал, схватил буфетчицу за плечи, бросил ее на стенку, так что она упала на нее навзничь, как на пол. – Ты открыла?!

Буфетчица кивнула, глядя в сторону.

И тогда он ударил ее, как бьют мужчину в драке, – кулаком в лицо.

Она охнула и закрыла лицо руками.

– Иди вперед, – деловито приказал ей низенький кривоногий милиционер, пряча пистолет в кобуру. – Кому говорят! Развела, понимаешь, притон! Иди вперед, шалава!

Буфетчица и хотела бы выполнить этот приказ, да не могла, помня про дырку на чулке сзади, под коленкой. Там образовалась большая дыра, и показать ее она не решалась. Но когда ее подтолкнули, пошла. На дыру никто не обратил внимания, ее просто не заметили. Подойдя к убитому, который все еще лежал в проходе, она отшатнулась, обошла стороной, неловко опрокинув стул, и тяжело полезла в дверь зарешеченной машины.

Закат кончился, и на столбах вспыхнули белые палки ламп дневного света. В парке тяжело и протяжно вздохнул оркестр. Обычно он начинал со старинного вальса. В этот вечер заиграли «Осенний сон». Люди медленно потянулись к танцплощадке. Она тоже была заасфальтирована и вытоптана, как пол в кафе. Пришел и толстяк в клетчатой рубашке. Он появился сразу, как только написал свои показания в милиции, а не прийти не мог – ждала девушка. Ее подруге, знакомой убитого, он подробно рассказал о случившемся. Та очень удивилась, огорчилась, но на танцах осталась и даже познакомилась с хорошим парнем, тоже в джинсах и безрукавке с рисунком на груди. С танцев они ушли вместе, и она рассказала ему об убийстве, но к этому времени он уже обнимал ее и поэтому слушал не очень внимательно.

– Смотри какая! – сказала девушка, показывая на несуразно громадную луну, косо повисшую над городом.

– Надо же, – ответил парень и вздрогнул, ощутив сквозь рубашку укол ее груди.

Убитый в это время лежал один, в темной сырой комнате, совершенно раздетый, на холодной мраморной плите, и лицо его, освещенное той же луной, застыло с выражением не то снисходительности, не то не очень сильной боли, которая вот-вот пройдет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю