355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Видое Подгорец » Цветы на пепелище (сборник) » Текст книги (страница 8)
Цветы на пепелище (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:16

Текст книги "Цветы на пепелище (сборник)"


Автор книги: Видое Подгорец


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

Вдруг он, выйдя из-за деревьев, появился передо мной, и мелодия прервалась, точно ее подкосили острой косой. В мудрых, глубоких глазах этого много выстрадавшего старика, казалось, царил весь покой спелой осени; в них отражались и переливались все ее краски, мягкий свет неба, пожары окрестных лесов, густая желто-красная бронза побегов и сонная осенняя печаль. Они воплощали в себе весь наш приветливый край.

Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, как близкие, все понимающие с полуслова люди.

Затем его борода задрожала, губы раскрылись.

– Ты уезжаешь,– сказал он.– Покидаешь нас, сынок?

И, не дождавшись ответа, добавил:

– Будь мужчиной, дитя мое, и да сопутствует тебо счастье! А летом, бог даст, опять увидимся.

Я взглянул на свирель в его руках. Он понял меня, и руки его задрожали. Мне показалось, что он хочет их поднять и отдать мне свирель. Но что-то его остановило, руки его так и остались приподнятыми, повисшими в воздухе. «Зачем ему свирель? – вероятно, думал он.– Там, в незнако¬

1 Аскер – турецкий солдат.

143

мом большом городе, он никогда не сможет извлечь из этой старой бузинной трубки песню, которая родилась в этом теплом краю. В холодном каменном сердце города не найдется места для такой задушевной мелодии».

Мы распрощались, обменявшись всего несколькими словами, но с большой грустью в душе. Так расстаются люди, которые по-настоящему любят друг друга и хорошо понимают, что никакими выражениями своих чувств не смогут смягчить боль разлуки.

Вечерело. За садами опускался густой красный диск солнца, в который будто вонзалась острая вершина тополя.

Мне стало еще тяжелее, но одновременно и легче, словно в моей душе боролись противоположные чувства. Я распрощался с краем детства, миром роскошных осенних красок. Только светлые, полные тепла и нежности звуки свирели по-прежнему парили белыми птицами под небом сочного сентября, наполняя душу надеждой на возвращение. Они звучали и в моем сердце, точно слова, которые сказал мне на прощанье старый пастух и которые стали для меня лучшим напутствием.

«Ступай, куда тебе надо идти, мой мальчик, но потом возвращайся сюда. Не забывай о родном крае, о том источнике, который одарял тебя любовью. У человека только одна мать и только одна колыбель... Здесь все твое: и радость, и боль... Возвращайся, мальчик. И таким же чистым и ничем не запятнанным, каким ты уезжаешь отсюда!»

Настал день отъезда. Я сидел во дворе под большим орехом и не спускал глаз со своих родителей, самых близких для меня людей в мире. Их любовь я уносил с собой, как самый дорогой талисман. И моя мать, и мой отец никогда не говорили мне о ней, но я уже тогда чувствовал то, что понял много позже: измученные заботами и постоянной бедностью, они умели и сильно страдать, и сильно любить, и надеяться на лучшее, но выражали свои чувства молча, почти не меняясь в лице, одним взглядом своих грустных глаз.

ЧЕСОТКА

Нет, никогда не забыть мне первых дней в этом чужом городе, если только можно было назвать городом кучу старых домов, окруженных со всех сторон голыми, сухими холмами. Мне казалось, будто какая-то неведомая сила забросила меня в эту проклятую дыру против моей воли, сковала по рукам и ногам, смяла и сокрушила и что больше недели я здесь не выдержу. Один, без друзей, без родных, я тщетно искал в глазах окружающих людей хотя бы крохотный огонек тепла, хотя бы каплю понимания, хотя бы искорку дружбы. Ах горожане, горожане! Неужели вы не умеете по-настоящему страдать и радоваться? Как можете бы жить так замкнуто – каждый для себя, так холодно относиться к чужим? Если бы вы знали, как страшно чувствовать себя одиноким – ведь от этого можно сойти с ума!

Наш интернат находился в старом, сером, обшарпанном двухэтажном здании, которое стояло в углу церковного двора по соседству с такой же старой церковью. В нем я не встретил ни одного знакомого лица. И мне не оставалось ничего другого, как одиночество лечить одиночеством, отчуждению противопоставить отчуждение.

У меня был уголок «своей» земли; я нашел его во дворе интерната в первые же дни, открыл, как волшебную тайну, которая долго оставалась только моей. Это было маленькое пространство, один шаг на полтора, между лестницей и наружной стеной из почерневших и прогнивших досок. Сквозь ее щели была видна бурно клокотавшая, мутная, грязная река, противоположный берег которой представлял из себя пустынное и дикое место с двумя-тремя кривыми оголенными ивами у подножья холма. Вокруг них на каменистой почве росли только репейник да кусты терновника. Под ивами расположились цыгане. Между деревьями была натянута веревка, на которой вечно сушились какие-то тряпки. Здесь же бродил бездомный осел, вся порда которого была в колючках, и резвилась толпа лох-

145

матых детей под присмотром двух женщин в обтрепанных шароварах. Такую картину я наблюдал каждый день. От посторонних глаз мой угол был закрыт потрескавшимся стволом дикой оливы. Проход между стеной и оливой был так узок, что, вероятно, ни один человек, кроме меня, не мог бы его преодолеть, чтобы оказаться в моем царстве одиночества; а возможно, никто и не чувствовал себя настолько чужим и никому не нужным, как я, чтобы искать «свое» место под солнцем.

Мучительная тоска по всему тому, что я оставил в бедной далекой деревушке, мешала мне сблизиться с одноклассниками. Я сторонился их и часто пробирался между шершавым стволом оливы и еще более шершавой стеной, чтобы забиться в свой уголок и сидеть тут, погрузившись в печальные думы. Я испытывал облегчение от возможности беспрепятственно отдаться своей печали. На глазах у меня появлялись и долго дрожали, не падая, две крупные светлые слезы. Я не вытирал эти слезы: сквозь них я видел мир в живых и переливающихся красках, словно он был одет в рубашку из радуги.

Доводилось ли вам когда-нибудь испытывать облегчение от пролитых слез, почувствовать, как они будто смывают вашу тоску, излечивают вашу раненую душу?

Все это я полностью проверил на себе и лучше кого бы то ни было изведал волшебную способность слез, их целебную мощь. Я давал им волю, pi они струились тихо, но обильно, как два ручейка. И в эти минуты я наслаждался, я купался в них, таких добрых и чистых. И тогда все вокруг казалось мне прекрасным: и цыганское жилище под тремя кривыми ргвами, и олива, а небо над ней вдруг превращалось в огромную блестящую слезу, в которой вместе со мной плавал весь мир.

Мой уголок был грязен, захламлен обрывками бумаг и разным прочим сором, но мне было в нем тепло и хорошо. Здесь я мог вспоминать залитые солнцем луга и сады, разговаривать с ними, как с живыми и близкими.

146

Однако так уж устроен человек, что он неспособен тосковать вечно. «Бесполезно, – думает он, – жалеть о вчерашнем дне. Надо жить будущим, жить так, чтобы каждый новый день был заполнен полезным трудом, чтобы он был действительно новым, светлым и радостным». И от этой мысли его молодое тело наполняется силой, жилы – кровью, а в глубине сердца рождается неведомое доселе мужество.

Похоже, такой переломный момент испытывал и я. Меня бросало то в жар, то в холод, я то впадал в отчаяние, то был полон надежды. Так проходили мои дни в интернате, мучительные и тяжелые дни, о которых мне не хочется вспоминать.

Да, трудно бывает привыкнуть к чему-нибудь новому, очень трудно!

И казалось, словно нарочно, для того чтобы превратить мою и без того несладкую жизнь в сером заплесневелом здании интерната в сплошной кошмар, на меня обрушилась еще одна беда – я заболел. Сначала на руках между пальцами у меня появились мелкие красные прыщики. Они росли, как грибы после дождя, и вскоре распространились по всему телу, вызывая страшный зуд. Не в силах сдержаться, я расчесывал их до крови, разумеется тайком от товарищей, которым стеснялся в этом признаться. В результате прыщики воспалялись все сильнее, пока не превратились в мелкие гнойные раны, покрытые желтыми струпьями.

На уроках я чесался тайком, под партой, чтобы меня не заметили. Меня пугала моя болезнь, о которой я раньше никогда не слышал, но еще больше я боялся, что ее обнаружат.

По субботам после обеда мы ходили в ближайшие бани. Это был закон, который неукоснительно исполнялся, – мыться должен был каждый. Дежурный воспитатель строил нас, как солдат, и мы, держа под мышкой чистое белье н полотенце, с песней шли мыться.

Первые несколько суббот я без сопротивления ходил

вместе со всеми. Но когда я заболел, то стал избегать бани и прятался от всех в такие мышиные норы, где меня не смог бы найти ни один сыщик.

В эти часы я больше всего завидовал ученикам, которые жили в городе. Они не подчинялись строгим интернатским правилам и делали что хотели. Зато мы, «макаронники», как нас презрительно окрестили городские ребята, жили как в казарме, – ни шагу с интернатского двора. Разумеется, нас иногда водили в кино, но это было редко. В воскресенье после обеда нам давали увольнительные в город, но город мне был не нужен, так же как и я ему. Правда, там были широко открыты двери кондитерских, но у меня не было денег. Ни копейки. И когда однажды я сдуру все-таки взял увольнительную, то до самого вечера стоял на единственной городской улице перед витринами магазинов, а потом ходил по берегу реки и смотрел, как плещутся в ее грязной воде утки. После этого я уже ни разу не выходил в город и не жалел об этом.

Однако вернемся к моей болезни. Говорят, от судьбы и на коне не ускачешь. Две субботы подряд мне удавалось спастись от бани, и все же меня, наконец, «поймали». Это удалось сделать двум старшеклассникам, имена которых я уже знал, – Герчо, высокому костлявому городскому пареньку в очках, который все время хвастался своим старым, ржавым велосипедом, и Круме, прозванному, разумеется за глаза, Негром за его черную кудрявую голову и толстые, чуть приоткрытые губы. Кожа у него была смуглая, а зубы белые, как жемчужины. Он был крепок и мускулист, как боксер, но кривоног, отчего ходил вразвалку.

А теперь о том, как им удалось меня «поймать» (в сущности, благодаря простому случаю).

Во дворе интерната стоял небольшой барак, залатанный гнилыми досками и крытый ржавым железом. Ребята прозвали его «лавкой». На переменах народу вокруг него было больше, чем пчел на пасеке. Ученики и ученицы поочередно совали в маленькое окошко свои вспотевшие ладони с

деньгами, а взамен получали «свежие» булочки, бублики, какое-то сухое курабье, конфеты, карамельки, карандаши, резинки, циркули, тетради... А из глубины лавчонки то и дело раздавался низкий утробный голос толстой и толстогубой тетки Пелагии.

– Встаньте в очередь, дурачье, а не то никто из вас ничего не получит до самого сочельника...

Или:

– Где ваши учителя? Пусть посмотрят, что за скот они держат в своем загоне...

Ученики не оставались перед ней в долгу.

– Не толкайтесь! – кричал кто-нибудь из них. – А не то этот ветхий шалаш сейчас рухнет. И конец нашей «Двойной душечке»!

Услышав такое, «Двойная душечка» или «Мужик в юбке», как ее прозвали ребята, не на шутку гневалась и, не стесняясь, изрыгала поток такой ругани, которую не часто услышишь и от ломового извозчика. При этом она кидала в убегающих учеников жидким мармеладом.

Учащиеся старших классов давно изучили ее, свыклись с ее болтовней и не обращали на нее внимания. Кое-кто из нас, новичков, сначала обижался, но со временем все мы тоже поняли, что это колесо не может вертеться по-другому. В интернате было много своих законов, которые существовали вопреки распоряжениям директора. К примеру, почти все курили, самовольно убегали в город, играли в азартные игры.

– Ничего не поделаешь, – говорили старшие.

Не раз мне хотелось купить что-нибудь в лавочке, протянуть руку в окошко, но в карманах было пусто. А толстая тетка Пелагия в долг не отпускала ничего, даже половинки рогалика, не говоря уж о других лакомствах.

– Гони монету! – говорила она.

Но как-то на перемене я, сам не зная почему, очутился у барака. Я стоял и смотрел на витрину, на которой в беспорядке были разбросаны товары.

150

Вот тут-то все и произошло.

Нет, я ничего не украл, не думайте обо мне так плохо. Правда, мне были очень нужны две тетради, а там их была целая куча, с разноцветными обложками, но мне и в голову не пришло их взять.

Просто за моей спиной вдруг оказались Гёрчо и Негр. Наверно, они собирались купить какую-нибудь мелочь или же подразнить тетку Пелагию. Я не заметил, как они подошли. А когда заметил, было уже поздно. Герчо двумя пальцами подцепил воротник моей домотканой хлопчатобумажной рубашки, оголил мою шею, покрытую ранками и струпьями.

– И этот запаршивел, – сказал он.

Негр уставился на меня.

– Прячутся, черти, словно зайцы в кустах, не идут вовремя к врачу. Вот и заразили весь интернат.

От стыда я готов был провалиться сквозь землю. Мне казалось, что меня бритвой полоснули по сердцу или облили кипятком. У меня перехватило дыхание, и я думал, что тут же, на этом месте, упаду и умру.

Но выпускники вели себя как настоящие агенты, поймавшие преступника. Они не дали мне опомниться. Герчо подтолкнул меня вперед и скомандовал строгим голосом:

– А ну-ка, парень, марш в кабинет директора, там тебе сделают дизенфекцию.

Слово старших учеников для нас, начинающих, было законом, к тому же в то время я не был в состоянии решать что-нибудь самостоятельно и только выполнял чужие приказы. Так, сопровождаемый двумя добровольными полицейскими, торжественно следующими за мной, я оказался в комнате директора.

В тот же день я узнал, что я не единственная паршивая овца в стаде.

В палате для чесоточных было двадцать двухъярусных железных коек, но больных вдвое больше.

ПЕРВОЕ ПИСЬМО

Время как вода, оно не стоит месте. И вот минуло два тяжелых месяца моего пребывания в интернате.

Домой я давно отправил несколько писем. Разумеется, о чесотке я в них не упоминал. Не писал я и о том, что пища плохая, невкусная, без капли жира. А кроме всего прочего, ее еще не хватало. Прокисший томат с несколькими зернышками риса, черная фасоль с горьким перцем, капуста, картофель – вот и все. Правда, в последние дни ее стали сдабривать мясом. Ребром, очищенной костью, но все же мясом, сушеным козьим мясом. (Это было в тот год, когда объявили войну козам, врагам наших лесов.) Но как я уже говорил, в своих письмах я предпочел об этом умолчать. Я жалел маму: она бы рыдала над каждой строчкой, оплакивая несчастную судьбу своего сына. Поэтому я писал ей только о том, что все у меня идет хорошо, что я жив, здоров и учусь неплохо.

А потом и вовсе перестал им писать. У меня не осталось ни гроша на марки.

Теперь я ждал ответа, ждал уже давно.

После окончания уроков дежурный раздавал почту. Ученики собирались внизу у лестницы, похожей на античный амфитеатр, и ждали, когда выкрикнут их имя.

Много дней я простоял там, надеясь, что назовут и мою фамилию. Напрасно! А между тем пачка голубых и белых конвертов, открыток, денежных переводов и извещений о посылках в руках у дежурного ученика или воспитателя была каждый день очень толстой.

Я ждал письма, письма от мамы, полного ласковых слов, с приветами от отца, деда, бабушки и множеством напутствий и советов, которые может дать только мать.

И после каждой раздачи почты передо мной словно раскрывалась черная пропасть. Моя душа содрогалась от боли, и никто не мог меня утешить. Я был словно вычеркнут из списка живых: меня забыли, от меня отказались,-забросн-

152

ли в какой-то чужой город, больше я для них не существую.

Неужели у них нет сердца? Неужели им меня не жалко?

Хотя, возможно, моя родня уже не считала меня ребенком. Ведь еще в июне мне пошел пятнадцатый год. И все же в эти минуты я испытывал желание по-настоящему выплакаться. Я спешил поскорей забраться в свой уголок, спрятаться от чужих глаз между серой стеной и шершавым стволом оливы и там поплакать, остаться один на один со своей болью, своими сомнениями и тревогами.

Потом мне становилось легче, в сердце возвращалась надежда, и ее лучи согревали меня, как солнце. Я возвращался к ребятам, и меня захлестывал поток повседневности. В эти минуты я словно смирялся с судьбой: мне было все равно, получу я письмо или нет. А иногда я просто забывал о нем.

Но это продолжалось лишь до следующего дня, до прихода новой почты. И тогда все начиналось сызнова. Червь сомнения вновь точил мою душу, а мое терпение сменялось страстным желанием получить письмо. Бывали дни, когда моя надежда крепла, когда я был уверен, что сегодня оно обязательно придет, но этого не случалось, и я вновь приходил в отчаяние.

Когда часто испытываешь разочарования, невольно начинает казаться, будто над тобой тяготеет какой-то злой рок. То же произошло и со мной. Я был окончательно сломлен и убит отсутствием вестей и уже ни на что больше не надеялся.

Пошел третий месяц моего пребывания в интернате.

Теплые дни бабьего лета уже улетели. Возможно, на юг вместе с ласточками и аистами. Кто знает! Но солнце стало у нас редким гостем; тучи множились, покрывая небо, как будто лишайником. Листья дикой оливы отливали уже не серебром, а золотом. Ветер – старый торговец – срывал их с веток, считал и пересчитывал, а затем укладывал на

153

неровных плитках двора. Наступала поздняя осень – злейший враг воспитанников в их изношенных пиджачках, – зубастая и свирепая.

Я больше не останавливался у лестницы во время раздачи писем.

Черные, полные тревоги мысли бродили в моей голове: может быть, мама заболела, может, она лежит в кровати и тревожится о том, что не может написать хоть несколько строк своему сыну. Ведь только ее исхудалая рука умеет кое-как выводить буквы, мозолистые руки отца всю жизнь управляли лишь сохой. Их плохо сгибающиеся от тяжелой работы пальцы никогда не прикасались к таким мелким предметам, как ручка или карандаш.

Когда я уезжал, родители мне обещали: «Как только уберем и смолотим рис, пришлем тебе деньги на брюки...»

Из дома я уехал только что не в лохмотьях. Мои брюки из домашнего полотна были короткими и едва прикрывали колени. Мать покрасила их ореховой скорлупой, но одна штанина получилась темнее другой, а на той, что была светлее, ясно отпечаталась половинка скорлупы. Настоящая абстрактная картинка. Однако в классе мои брюки были восприняты отнюдь не как художественное произведение. «Смотри-ка, – насмехались ребята, – они проверены санинспектором, что подтверждено печатью и подписью». Не лучше выглядели и мои ботинки, разевавшие свои пасти, как два крокодила. Я не помню, были ли у них подметки, но уверен, что каблуки отсутствовали.

А сколько мелочей я должен был приобрести: резинку, тетради... Мне еще ни разу не приходилось чистить зубы щеткой и пастой. Не было у меня и ароматного мыла – приходилось мыться тем, что нам выдавали, черным, как асфальт, и с отвратительным запахом.

Временами я впадал в настоящее отчаяние и тогда проклинал день, когда поехал учиться.

Комната, куда меня поместили вместе с другими больными чесоткой, пропахла сероц и лечебной мазью. Два ра¬

154

за в неделю из города приезжал врач. Тогда мы раздевались догола и под его контролем мазали друг друга.

– Если хотите выздороветь, – говорил нам врач, – не жалейте мази. Втирайте ее каждый вечер. Правда, она чертовски противно пахнет, но вам придется потерпеть. Лекарство – не сахар и не духи...

И вот зуд прекратился.

Струпья отпали.

Раны на теле затянулись.

Увы, только на теле, но не на сердце! Те болели все сильнее и сильнее. Невидимые глазу – разве в душу заглянешь! – они терзали меня и днем и ночью. И не было такой мази, которая могла бы их вылечить.

Я все еще не мог привыкнуть к жизни в интернате. Ночью, мучась от бессонницы, я часто казался себе птицей, которую выкрали из гнезда где-нибудь в зеленом лесу и заперли в тесной ржавой клетке. И я, как эта птица, забыв о песнях, мог только все время безутешно грустить о своих родных местах, о звездных ночах, о ласковом шепоте листьев и страдать от того, что не могу расправить крылья и пролететь над полями, лугами и ручьями. Да и зачем нужны мне эти крылья? Здесь, где нет ни чистого воздуха, ни голубых небесных просторов. И от всех этих мыслей мне становилось еще тяжелее.

Часто, очень часто в памяти возникали последние часы моего пребывания в деревне.

Мои родители пошли меня провожать, и мы долго сидели у дороги в ожидании автобуса, который ходил один раз в сутки, без всякого расписания (когда не стоял в ремонте и когда его водитель и кондуктор не закладывали за воротник). Со мной был деревянный чемодан отца, оставшийся у него на память о бесконечных войнах, а в нем кое-какое тряпье, несколько яблок, горсть грецких и столько же лесных орехов. Он лежал на поле, похожий на старый, вросший в землю межевой знак. Запряженные в двуколку волы щипали еще не засохшую, но уже пожелтевшую траву. Отец

155

серпом разрезал арбуз, а мама все время совала мне в рот его ломтики.

– Попробуй, какой он сладкий! Ну прямо как мед. Ешь, сынок, в городе таких не будет.

Но мне не хотелось есть. Горло мое сжималось, а плач, который я изо всех сил сдерживал, теснил грудь.

– Старайся лучше учиться, не опозорь нас, – услышал я голос отца.

Говоря это, он смотрел не на меня, а в землю, на какой– то умирающий полевой цветок.

– А мы... мы не оставим тебя... И одежду справим к зиме, как только соберем урожай... Вот деньги на автобус. А квартира и питание... за счет государства...

«Квартира и питание за счет государства» – это и была та основная причина, по которой мои родители отправили меня именно в это училище. Платить за меня они не могли.

Моя мать не скрывала своего волнения. У нее было мягкое сердце, и она не могла без слез выдержать разлуку с сыном. И пока их серебряные зерна катились по ее щекам, она без конца давала мне напутствия и советы:

– Берегись автомобилей, сынок. Ведь это город, надо быть очень осторожным (в нашем городке не было и пяти автомобилей). Не дружи с плохими ребятами (я до сих пор вообще ни с кем не дружил). И берегись дьявола, сынок,.. Если заболеешь, пиши, кто-нибудь из нас приедет... (нет уж, мне вовсе не хочется, чтобы вы увидели мои струпья).

Когда автобус тронулся, отец и мать еще долго стояли у межи со слезами на глазах, молча и неподвижно глядл мне вслед.

Было утро. Над равниной поднималось осеннее солнце, большое и красивое, как спелый подсолнух. И его лучи, разливаясь расплавленным золотом, вызвали игру многочисленных красок на окрестных полях. Это осеннее утро, такое чудное, такое красивое, принесло мне, однако, боль расставания с самыми близкими, самыми дорогими людь¬

156

ми. И в мою память навеки врезалась картина: мои родители, словно застывшие на краю поля с немым благословением на устах и со светлой любовью во взгляде, а над ними бесконечное небо моего детства.

Размышляя так, я сидел в своем уголке за голой дикой оливой, когда вдруг услышал звонок на обед. У лестницы дежурный, как всегда, раздавал почту, и по старой, еще не забытой привычке я на минуту задержался возле него. И тут передо мной словно распахнулись райские двери: чей-то голос, показавшийся мне ангельским, произнес во всеуслышание мое имя и фамилию.

Письмо! Первое письмо из дому!.. Господи, да от этого можно сойти с ума от радости, от такого неожиданного счастья не стыдно и разрыдаться.

Со слезами на глазах я схватил голубой конверт и убежал. Мчался, сам не зная куда, стремясь уйти подальше от любопытных взглядов. Я перешел вброд реку, пересек каменистый пустырь, пробежал мимо цыганского жилища под тремя ивами-богомолками, поднялся на холм, спустился с него и остановился лишь тогда, когда убедился, что вокруг меня нет ни души. Когда я распечатывал письмо, мои руки тряслись, а сердце билось так, будто хотело выскочить из груди. Это были не буквы, не строчки, а волшебные знаки, которые терпеливо выткала теплая рука моей матери.

И я не читал письмо. Я сидел, как щенок, у ее ног, а она нежно шептала мне в самое ухо, в самое сердце:

«Здравствуй, сынок. Дела свои мы закончили, собрали урожай и привезли его домой. Но ты знаешь, какой человек твой отец: сначала налог, затем долги и только то, что останется, – нам... Мы здоровы, только очень заняты, нет времени тебе написать... Зато, слава богу, у нас осталось несколько динаров. Теперь ты сможешь купить себе ботинки, пиджак, брюки... Береги себя. Здесь идут дожди, самое гнилое время, а как у вас там в городе, мы не знаем... О нас не беспокойся, здесь все хорошо. Твой отец купил еще трех

157

овец, да и корова наша стельная... До свидания, мой маль– чик, пиши опять, пиши чаще, а мы заняты, нам некогда...»

Я держал в руках письмо, но в голове моей не было и мысли о деньгах, тетрадях, рваной обуви, моих разноцветных, смешных брюках... Мне казалось, что я на минуту вернулся домой, прикоснулся ко всему самому дорогому и близкому. Мне казалось, что от письма пахнет только что очищенной кукурузой, печеной тыквой, золотыми самородками спелой айвы, которые мы хранили в сене. От него веяло покоем нашего дома и теплом родного очага, таким приятным в эти туманные, дождливые, будто покрытые плесенью осенние дни.

В тот день я не мог ничего есть, я не ходил по земле, а летал над ней, счастливый, парил в воздухе над окрестными полями вместе с тучами и стаями ворон.

ПЕЧЕНАЯ ТЫКВА

Рядом с интернатом, в том же квартале, жил один паренек, с которым мне в те осенние дни часто приходилось встречаться.

Его звали Нурия, но было ли это его настоящее имя или прозвище – я не знаю. Он был сухим, смуглым и худым, как завядший стебелек кукурузы. Я никогда еще не встречал такого изможденного паренька. Казалось, у него вообще не было мяса, а может быть, и крови – одна кожа да тонкие косточки. Но глаза у него были такими добрыми и нежными, что при одном взгляде на него хотелось плакать от жалости. Порой меня даже охватывал страх, что его может подхватить ветер и унести, как осенний лист, на самый край света. Этот бледный и беспомощный паренек – невозможно сказать, сколько лет ему было, – приходил каждый день после уроков к ветхим деревянным воротам интерната и приносил с собой большой противень с жареными каштанами или печеной тыквой. Противень он ставил на ши¬

158

рокий плоский камень и там дожидался покупателей. Над еще теплыми, аккуратно нарезанными белыми и желтыми кусками сладкой тыквы поднимался легкий пар. Их аромат разносился далеко вокруг, проникая, как живой, в окна классов и дразня обоняние полуголодных сельских ребят– воспитанников интерната. И когда в длинных серых коридорах раздавался звонок, мы гурьбой устремлялись к воротам, собирались вокруг полного противня и покупали по куску тыквы.

То, о чем я хочу вам рассказать, произошло как-то в свинцово-серый осенний день. Пасмурное, сплошь затянутое тучами небо было готово в любую минуту пролить холодные слезы над мощеной узкой улочкой. Одинокие листья дикого каштана слабо алели. Уроки только что закончились; «экстерники» (так мы называли тех учеников, что жили в городе) расходились по домам, а мы, «макаронники», собрались у ворот вокруг Нурии.

Среди покупателей печеной тыквы оказался Климе, важный петух, родом из небольшого городка. Он подошел к маленькому продавцу и сказал ему, насмешливо улыбаясь:

– Дай мне в кредит, Нурия. Кого поймаешь, тот и заплатит.

Клянусь материнским письмом, я никогда не видел более омерзительного поступка, чем тот, что произошел на моих глазах. Климе схватил кусок тыквы и вместо того, чтобы съесть, размазал его по лицу Нурии.

Ребята оцепенели.

Робкий и тихий Нурия показался мне в эту минуту самым смешным и в то же время самым жалким пареньком на свете. Я смотрел на него и не знал, плакать мне или смеяться. Его большие выпуклые глаза, которые постоянно сверкали, подернутые влажной серебристой поволокой, вдруг помутнели. Я думал, что он сейчас потеряет сознание, упадет затылком на камни и отдаст богу душу. Но нет, он давно привык безропотно сносить насмешки и оби¬

159

ды. Трудно было поверить, что этот преждевременно состарившийся ребенок обладал волей, твердой как кремень.

– Зачем ты так? – тихо спросил он. – Что я тебе сделал? – И он беспомощно посмотрел вокруг. – Как тебе не стыдно!

Мне уже не хотелось смеяться, а, наоборот, стало очень грустно.

Однако Климе ничуть не смутился.

– Твоя тыква подгорела, Нурия, – сказал он, – и ее по всем санитарным правилам продавать нельзя!

– А ты не покупай, – возразил Нурия. – Никто тебя не заставляет.

– Я и не собираюсь этого делать, сопляк ты этакий!– злобно закричал Климе и, грубо выругавшись, схватил противень и опрокинул его. Аккуратно нарезанные ломтики печеной тыквы посыпались на мостовую.

– Вот, пусть ее едят свиньи, – глупо расхохотался он.

Стоявшие вокруг ребята не ожидали такой безобразной

выходки и растерялись. Но некоторые все же возмутились.

– Это уж слишком!

– Ты ведешь себя, как довоенный жандарм!

– Видно, ты никогда не знал, что такое бедность, хулиган!

Серебряные слезы переполнили глаза маленького продавца, перелились через край и обильно потекли по щекам, его слабые плечи затряслись от рыданий. Он и боялся и, вероятно, проклинал в душе всех нас, что стояли вокруг и с любопытством глазели на него. Таких зевак собралось человек тридцать, и никто из них не выступил в его защиту против столь явной несправедливости. А ведь у нас вполне хватило бы сил схватить Климе за руки и за ноги и перебросить этого баловня через ближайший забор, чтобы разом покончить с его издевательствами. В такие минуты человек подчас навеки разочаровывается в людях.

Я смотрел на искаженное от горя и страха лицо Нурии, и меня вдруг переполнило неведомое мне чувство. Я боль¬

160

ше не мог равнодушно видеть, как на моих глазах обижают этого и без того обиженного жизнью, беспомощного ребенка. Я подошел к Климе и процедил сквозь крепко сжатые зубы:

– Слушай, ты, франт! Как человека прошу тебя: собери тыкву и положи на противень!

Климе окинул меня уничтожающим взглядом, как будто я был бесконечно ниже его, и злобно оскалился. Затем приблизил свое лицо почти вплотную к моему и прошипел:

– Ишь какой петушок нашелся! И еще тянет свою голую шею, хочет кукарекать!

Кое-кто из присутствующих засмеялся. Но другие возмутились. Отступать мне было нельзя, и я решил идти до конца.

– Собери тыкву! Что тебе сделал Нурия, зачем ты опрокинул его противень? Это подло!

Но Климе не обратил внимания на мои слова. Он огляделся по сторонам, наверно надеясь на поддержку остальных ребят, и сказал:

– А вы не удивляйтесь: тыквенный всегда стоит за тыквенного... Посмотрите только на этот оборванный деревенский лапоть. Тьфу!..

И я почувствовал на своем лице его плевок. Меня словно обдало кипятком. Такую обиду, такое унижение я не мог перенести. Каждая клеточка моего тела воспылала жаждой мести, мускулы невольно напряглись, перед глазами встал туман. «Нет, мерзавец, – подумал я, – больше ты на меня не плюнешь!» И, подчиняясь какой-то чужой, неведомой мне силе, я бросился на Климе и повалил его на землю. До этого дня я еще никогда ни с кем не дрался, но если бы сейчас я не сделал того, что сделал, мне пришлось бы всю жизнь страдать от стыда и унижения или утопиться в реке. На карту была поставлена моя честь. Не обижай, но и не позволяй, чтобы тебя обижали, – это единственный способ защитить свое достоинство, сохранить уважение к самому себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю