355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Видое Подгорец » Цветы на пепелище (сборник) » Текст книги (страница 2)
Цветы на пепелище (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:16

Текст книги "Цветы на пепелище (сборник)"


Автор книги: Видое Подгорец


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Потом кто-то из их компании крикнул:

– А ну, цыганята, собирайте ваше барахло и мотайте отсюда!

25

«Какая разница, где купаться? – подумал я. – Можно перебраться и в другое место».

Так или иначе, нам пришлось все же уступить: ведь их было больше нас. Мы медленно стали вылезать из воды.

Вдруг конопатый схватил меня за руку и повернул лицом к себе.

– Гляньте-ка, а этот вот совсем не цыган! – крикнул он своим товарищам, словно увидел невесть что такое.

– Ну да, он белый, как и мы, – отозвался другой.

– Метис, – бросил кто-то.

– Белый цыганенок!

Мы выбрались на берег и долго смотрели, как друзья конопатого плескаются в воде.

Они все время зубоскалили, отпуская всякие шуточки по нашему адресу, но во всем этом не чувствовалось ни злобы, ни мстительности. Обыкновенные мальчишки – задиры и забияки.

V

Было начало августа, а мы все еще стояли табором на этой равнине. Я только радовался: надоели бесконечные странствия по дорогам. Мне полюбился этот тихий, безмятежный край, будто жил я здесь всю жизнь, будто был он моей родиной.

Даже сама река казалась мне бесценным подарком, который преподнесло нам уходящее лето. Недаром мы спасались в ее прохладной воде в жаркие полуденные часы.

Башни, построенные из песка, рыбная ловля, необозримая ширь лугов – все это невольно скрашивало монотонную, серую скуку однообразных душных дней.

– Папаша Мулон, давай останемся здесь навсегда, – однажды попросил я его, когда он задумчиво сидел на берегу с удочкой в руке.

Он повернулся ко мне, и его проницательные стариковские глаза засветились, нежностью и лаской.

– Тебе нравится тут, сынок?

26

– Еще бы не нравиться!.. Лучше, чем здесь, нигде не было.

– Мы проживем тут до самой осени – это уж точно. Но навсегда здесь мы, конечно, не останемся...

Он махнул рукой в сторону рисового поля:

– Смотри, рис зреет.

– Ну и что? – удивился я, не понимая, при чем здесь рис.

– Крестьяне не управятся с ним одни. Им нужны помощники.

– Значит, мы будем им помогать?

– Ну да, жать, а потом молотить.

Наша жеребая кобыла Белка становилась со дня на день все грузнее. Теперь, отпуская ее ка луг, ей уже не связывали передние ноги, не в пример остальным лошадям. Терпеливая и безропотная, она была великой умницей – ей-богу, не хуже человека. Целыми днями она слонялась возле шатров, пережевывая сочную траву. А травы было так много, что Белке и впрямь незачем было перебираться за чужую межу и травить там посевы.

Пока мы с папашей Мулоном разглагольствовали о полевых работах, Белка, стоявшая рядом, спокойно похрустывала травой. Я посмотрел на нее:

– Папаша Мулон, а ведь с таким здоровым брюхом Белка не сможет ходить вокруг столба на гумне...

– Э, Таруно, до молотьбы Белка наверняка ожеребится и такого брюха у нее не будет и в помине. Поработаем еще и на покосе. Ничего, сынок, четыре руки уж как-нибудь сумеют прокормить два рта...

Рисовые поля начинались сразу же за рекой. Их волнистая гладь тянулась до самого леса, зеленеющего под горой. Крупные, налившиеся колосья, тронутые золотым солнечным загаром, уже упруго клонились к земле.

При виде этих рисовых полей меня всегда охватывало радостное волнение, словно они принадлежали нам, цыганам.

27

Видно было, как все тяжелеют и желтеют колосья, как все тверже и крепче становятся их зерна. Приближался день, когда в эту густую пожелтевшую стену мы вонзим свои острые серпы.

Жатву я ожидал с великим нетерпением, наверно, потому, что работа эта была мне в новинку. Известное дело: новое всегда бывает интересным.

Если Мулон не удил рыбу, то обычно усаживался под ивой и с удивительным искусством плел великолепные корзины любых размеров. Для изготовления этих корзин нам приходилось отправляться в орешник за деревней или ж, в ивняк, росший вдоль каналов на рисовых полях, и отбирать там самые тонкие, самые гладкие и гибкие лозы. Потом я сдирал с лоз кору, и они становились белыми-белы– ми, словно их окунули в сметану.

– Такие корзины крестьянки частенько берут с собой на базар, – говаривал мне старик, – и за них неплохо платят.

Через его морщинистые руки прошли сотни, тысячи подобных прутьев. И до чего же легко и послушно подчинялись они ему!

Бывало, я часами просиживал рядом с ним, помогая в работе: сначала держал, а потом подавал ему лозы, с интересом наблюдая, как ловко и искусно он заплетает их одну за другой.

– Папаша Мулон, я тоже хочу научиться плести. Научи меня, – просил я его, когда был еще малышом.

– Сначала приглядись хорошенько, как это делается, – отвечал он. – Труд, конечно, не тяжелый, но все– таки сначала присмотрись. Тебе еще не под силу заплетать лозы. Ручонки-то у тебя пока слабоваты.

Когда он говорил мне так, я обижался. Неужели я так никогда и не вырасту? Неужели мне не удастся смастерить то, что мне хочется? Обидно было, что старик совсем не верит в мои силы.

В таких случаях я почему-то вспоминал о слепом Рапу-

28

ше и невольно сравнивал себя с ним. «Рапуш большой», – убеждал я себя. А на самом-то деле мы были сверстниками. Больше того, он был даже ниже меня да и послабее. И, однако, никто не говорил, что он еще мал. Как известно, мой слепой товарищ хорошо играл на скрипке, доставшейся ему по наследству от отца, и его частенько хвалили за прекрасную игру. Когда он брал в руки скрипку, все собирались вокруг него и, задумчиво вздыхая, твердили:

– Вот это да! Вот это игра! Да будет благословенно такое сердце...

Его тонкие, худые пальцы словно созданы были специально для скрипки. Плавно скользя по ее струнам, они извлекали удивительно теплые и нежные звуки.

Ну, а я, не в пример Рапушу, был еще малышом, и это меня обижало.

– Папаша Мулон, я ведь уже не маленький!

Старик, должно быть, и сам догадывался, что мне осточертело ходить в «малышах», и потому говорил мне:

– Кто тебе сказал, сынок, что ты маленький? Вот лоза – плети себе на здоровье.

Наконец-то я добился своего и теперь чувствовал себя на седьмом небе. Еще бы: я стал взрослым! Долго у меня ничего не получалось. Прутья не слушались, выскальзывали из рук, и я чуть ли не часами бился над каким-нибудь упрямым прутиком, чтоб подогнать его к нужному месту. Однако со временем прутья перестали упрямиться и стали послушно гнуться под моими пальцами. И вот готова уже первая моя корзина.

Как-то Мулон взял сделанную мною корзину и принялся внимательно рассматривать ее, вертя во все стороны. Его бронзовое лицо озарилось улыбкой. Он был доволен.

– Хорошо сплел. Молодец! Вот теперь научился.

– А ее купят?

– Наверняка. Она ведь ничем не отличается от остальных. Настоящая корзина.

Я прекрасно знал, что ей далеко до совершенства. В од¬

29

ном месте прутья немножко выгнулись, и корзинка поэтому казалась какой-то пузатой. Но это меня не тревожило. Следующая будет лучше.

В тот день я одержал свою пусть маленькую, но зато первую победу. Здорово! Впрочем, об этом я никому не сказал.

VI

С того злополучного купания прошло уже два дня, и за это время я ни разу не видал ни Насиху, ни Рапуша.

Родителей у слепого скрипача не было. Был только старший брат Базел.

Папаша Мулон рассказал мне, что их родители, как и мои, погибли во время войны – их расстреляли немцы. А получилось так: однажды, когда они тряслись по дороге в своих жалких повозках, их неожиданно увидели немцы и, недолго думая, подняли пальбу. Базел спрятался в густой пшенице. В него тоже стреляли, но наугад, и, по счастью, пуля его не догнала. А Рапуш был совсем еще маленьким: немцы его не заметили среди тряпья и одеял в повозке. Он лежал там в пеленках, в свивальнике. Тогда его звали совсем по-другому, но Базел дал ему имя отца.

В то время Рапуш был еще зрячим. Но как-то ночью – уж никто и не помнил: то ли в войну, а может, и позже, пока Базел бродил по окрестным деревням, перекупая ослов и лошадей, – Рапуш лишился зрения. Никто не знает, как это произошло.

Некоторые утверждали, что неподалеку от повозки взор* вался снаряд и ослепил малыша.

Другие же нашептывали вещи пострашнее: будто при* шла ночью в табор злющая цыганка – может, даже сама Хенза – и плеснула в глаза мальчонке крутым кипятком... Правда, никто не видел ее в тот самый момент, когда творила она свое черное дело!

Вернувшись в табор и увидев потускневшие глаза брата,

30

Базел заметался, закричал как помешанный. И все спрашивал :

– Кто это сделал? Скажите, люди, кто?.. Убью гадину!..

Вот так и стал Рапуш слепым сиротой.

«Может, и моих родителей расстреляли где-нибудь на дороге? – думал я. – Может, тоже в поле, среди пшеницы? Если б не папаша Мулон, я наверняка бы стал таким же горемыкой, как и Рапуш».

Эти невеселые мысли нередко одолевали меня, и историю слепца я почему-то всегда связывал с тогдашними моими ночными страхами.

Иногда – не знаю, во сне или наяву – мне виделась в каком-то далеком зыбком тумане незнакомая женщина с красивым лицом и мягкой, ласковой улыбкой. Меня словно притягивал, обволакивал ее нежный, заботливый взгляд, но я никак не мог убедить себя, что это моя мать... И все потому, что этот мгновенно возникающий, бесплотный образ тут же растворялся в туманной дали, а вместо него на меня надвигалась какая-то безликая серая масса. В эти минуты меня охватывала непонятная, беспричинная жалость – жалость к самому себе.

Рапуш всегда дружил с Насихой. Базел, его старший и единственный брат, редко засиживался в таборе. Он привык бродить по дорогам, перебираться из села в село, с ярмарки на ярмарку, покупая и перепродавая старых, дешевых ослов и любуясь молодыми, красивыми, но дорогими – не по карману – лошадьми. И, разъезжая по этим пыльным дорогам, Базел все время пел.

Мать Насихи, тетка Ажа, делала веретена, а кроме того, умела ворожить. Отправляясь продавать свои веретена, а заодно и предсказывать по красной нитке будущее суеверным крестьянам, она обычно брала с собой обоих ребят: свою дочь и слепого сироту.

Было что-то странное, таинственное во взгляде и в голосе этой рослой, крепко сбитой цыганки. Если я случайно

31

попадал в их компанию, тетка Ажа внимательно, испытующе разглядывала меня, отчего мне становилось обычно не по себе. Выдернув ниточку из моих рваных штанов, она долго вертела ее на своей растрескавшейся, корявой ладони и, полузакрыв глаза, которые якобы «смотрели» в мое будущее, начинала свой рассказ:

– И вот вижу я, Таруно, много тебе придется в жизни перенести, так много, сколько никто еще и не переносил. Но вот вижу я большое желтое солнце и громадного бодливого быка под солнцем... И это хорошо для тебя, а хорошо потому, что станешь ты богатым и счастливым...

Слушая ее пророчества, я почему-то вечно заливался смехом. И вовсе не потому, что не хотел стать «богатым и счастливым», а просто так, неизвестно отчего. Меня душил какой-то неудержимый, бешеный хохот. Сначала он как бы клокотал где-то внутри, потом – громкий и, должно быть, обидный – фонтаном вырывался наружу.

Обычно в эти минуты раздавался строгий окрик На– сихи:

– Таруно, когда человеку гадают, он должен быть внимательным, добрым и верить тому, что ему предсказывают, иначе добрый дух, которого посылает сам Пенга, может вдруг обидеться, и тогда все получится наоборот. Таруно, моя мама знает, что ждет каждого в жизни.

А тетка Ажа, слушая разглагольствования дочки, одобрительно кивала головой и укоризненно поглядывала на меня.

И хоть я не верил ни единому слову из ее пророчеств, я тут же переставал смеяться: не хотелось обижать ни Насиху, ни ее мать – ведь обе они были самыми близкими мне людьми. Насиху, ее мать да еще Рапуша любил я больше всех, не считая, конечно, папаши Мулона, который был для меня всем на свете.

Они где-то пропадали целых два дня, и, увидев их сейчас, я страшно обрадовался.

У Насихи была круглая миловидная мордочка, словно

32

облитая темно-коричневой шоколадной краской, и большие, как у серны, светло-серые глаза. Она шла рядом с Рапу– шем, держа его за руку.

Заметив меня, Насиха радостно выпалила:

– Таруно идет! Вот он!

Лицо моего слепого товарища как-то неожиданно дрогнуло и расплылось в широкой добродушной улыбке.

Я со страхом посмотрел на его улыбающееся незрячее лицо. И это было поистине страшно: жить, чувствовать, слышать – и ничего не видеть! Сколько раз терзала меня мысль о его непоправимом несчастье. Ведь и я мог быть таким же, как он. Да, мог...

Насиха заметила, как дрогнули у меня губы.

– Что с тобой?

– Ничего.

– Чего это ты такой бледный? Может, что-нибудь случилось?

– Да ничего не случилось. Просто я плел корзину, только и всего... Лучше скажите, где вы пропадали целых два дня?

– Мы побывали в двух деревнях. С мамой...

У меня чуть не вырвалось: «Небось тетка Ажа опять ворожила на красной нитке», но я вовремя сдержался. Знал, что Насиха обидится. А обижать ее было не след.

Помолчав, она продолжала:

– Там Рапуш играл на скрипке. Здорово играл! Все говорили, что ни разу не слыхали такой игры...

Я взял Рапуша за руку. Я всегда так делал, если долго не видел его, и это немее рукопожатие служило нам своеобразным, незримым приветствием. Он крепко пожал мою руку, и я невольно почувствовал, что он искренне рад нашей неожиданной встрече, что он мой настоящий друг. Да, это рукопожатие значило куда больше, чем взгляды или слова.

– Еще бы! – взволнованно воскликнул я. – Рапуш всегда хорошо играет, по-другому он не умеет.

3

– А знаешь, Таруно, вот в той деревне, которая видна отсюда, ребята спрашивали про тебя, – вдруг сказала Насиха.

– Откуда они меня знают?

– Да это те же самые, что были на реке... Помнишь? Спрашивали – цыган ты или нет.

– A-а, когда купались...

– Ну да... Мама им сказала, что тебя ждет богатство и счастье.

– Знаешь, Насиха, не верю я тому, что обо мне говорят другие...

– Ты никогда не веришь моей маме, – надулась Насиха.

– Вот папаше Мулону я верю. Это он меня научил плести красивые корзины.

– Ребята из той деревни все орали, что ты белый цыганенок. И еще спрашивали: «Ну как там поживает белый цыганенок?»

– Белый цыганенок? Ну и пусть так думают. Мне-то что!..

Пока мы разговаривали с Насихой, Рапуш молчал. Я исподтишка поглядывал на него и видел, как мгновенно менялось выражение его лица: то, насупившись, он недовольно морщился, то вдруг, разом повеселев, едва заметно улыбался.

Потом сказал:

– Таруно, тетка Ажа ничего плохого о тебе не говорила. Она считает, что ты добрый, а еще и храбрый.

Это мне, конечно, было приятно, но, в чем заключаются моя храбрость и доброта, я, ей-богу, не знал. А Рапуш добавил:

– Добрые и храбрые обязательно добиваются своей цели, потому что борются они за нее упорно и честно.

Слово «честно» всегда вызывало у меня какое-то странное ощущение. Когда его, например, произносил Мулон, то оно попадало, как говорится, не в бровь, а в глаз. Но в

34

устах Рапуша... нет, оно никак не звучало. Впрочем, размышлять об этом я не стал, а задумался о самом Рапуше. Вот он и опять говорит как взрослый. Уж не знаю почему, но я никогда не мог окончательно понять его, никогда не умел толком разобраться в его мыслях. Вот и сейчас я пришел в замешательство и, чтобы покончить с этими туманными разговорами, неожиданно предложил:

– Хотите, я вам покажу, где самая чистая вода в речке? Песочек на дне как золотой... Айда купаться!

– Мы не можем, Таруно... Нам надо идти в деревню.., в ту самую, которая видна за кустами, – сказала Наси– ха. – Все хотят послушать Рапуша. А потом... женщины угощают нас, а кое-кто бросает даже монеты прямо на скрипку Рапушу...

– Идем с нами, Таруно, – предложил мне Рапуш. – Хочешь?

«Еще бы не хотеть! Я уж и забыл, когда был в деревне* то. И может, повидаю тех самых ребят с речки... Они все– таки неплохие...» – подумал я, но вслух этого, разумеется, не сказал, потому что окончательное решение зависело не от одного меня.

– Спрошу у папаши Мулона. Если отпустит – пойду, – заявил я.

– Только поскорее, Таруно, мы подождем тебя здесь!– крикнула мне вслед Насиха. – И котомку захвати: может, чего-нибудь перепадет на ужин.

А я уже мчался к папаше Мулону. Он сидел под раскидистой ивой и, ссутулившись, трудился над крестовиной из упругих толстых прутьев – будущим днищем большой корзины для переноски соломы.

Запыхавшись, проглатывая слова, я торопливо рассказал ему о полученном приглашении и тут же попросил у него котомку.

Старик так серьезно и так сердито посмотрел на меня, будто я совершил какую-то непростительную оплошность или обратился к нему с какой-то недозволенной, постыдной

35

просьбой. Потом, помолчав, он заговорил, и, как ни странно, строгое выражение его лица совсем не вязалось с мягкой интонацией голоса. Он словно бы и упрекал меня, и наставлял на будущее.

– Нет, Таруно, попрошайничать тебе я не позволю.

– Да ведь все так делают... – сдуру брякнул я.

– Ну и что же, что делают, – перебил он меня. – Пусть делают, но ты-то так поступать не будешь. Ясно? Лучше голодать, чем грызть сухую корку хлеба, которую швырнут тебе из милости. Научись сам зарабатывать себе на хлеб. И этот хлеб, который ты получишь за свой труд, хлеб, просоленный собственным потом, будет слаще всех выклянченных или украденных лакомств. Побираться могут только те, кто не в силах прокормить себя. Милостыня – это единственное утешение для слепых и калек: дескать, люди все-таки не забыли их. А ты – разумный, крепкий парень, Таруно, ты обойдешься и без милостыни. И запомни: в любой работе есть своя гордость, а попрошайничать – дело грязное и нечестное... Теперь ты уже не ребенок, сынок, и сам можешь выбрать себе любую работу. Вот так-то...

Я стоял перед ним, виновато опустив голову, и чувствовал, как леденящий дождь его слов пронизывает меня всего, добираясь до самого сердца. В эту минуту я готов был провалиться сквозь землю от стыда: как же я не додумался сам до такой простой истины, которую открыл мне сейчас старик!..

А он продолжал:

– У нас, бродячих цыган, ничего нет, кроме повозки и жалкого скарба. Зато у нас есть крепкие руки, есть сердце, которое должно быть чистым и отзывчивым... И никогда нельзя ронять свое человеческое достоинство перед теми, кто смотрит на тебя с презрением...

Вдруг мне показалось, что Мулон ничем не похож на знакомых мне цыган. Нет, нет, он совсем не такой, как они! Это уж точно! Он выше всех этих бесконечных плут¬

36

ней и уловок, на которые падки его соотечественники. Только он один, сильный и добрый, понимает их и прощает им невольные человеческие слабости.

Теперь я со стыдом припоминал свои бесчисленные проделки, из-за которых мне приходилось выслушивать вот такие же колкие слова.

Как-то ночью ехали мы мимо бахчи. Великолепные, здоровенные дыни желтели под мягким светом луны. Вокруг– мертвая тишина. Дыни лежали у самой дороги. Их дразнящий, нежный аромат бил прямо в нос. Я увидел, как кое– кто из наших бросился к дыням и стал бросать их в телеги. Я тоже не устоял перед соблазном, соскочил с повозки и стремглав ринулся к большущей дыне. Но едва я прикоснулся к ней, как гневный голос Мулона словно стеганул меня по рукам. Что делать? Эх, не желает понять старик, до чего я голоден и до чего я люблю спелые дыни!

– Сейчас же вернись, Таруно!

Я не спросил его, почему он запретил мне сорвать дыню. Хм!.. Ведь никто и ничего бы не увидел; даже сторожа и того поблизости не было. Да, никто ничего бы и не увидел, но зато... зато меня увидел Мулон.

– Каждый человек может пользоваться плодами только собственного труда. Ты не выращивал эту бахчу и поэтому не смей прикасаться к дыням...

Я до сих пор помню эти его слова.

И сейчас, когда он твердил мне, что нищенскую суму берут в руки только те, кто утратил смысл и радость жизни, я молчал. Мне было как-то не по себе, словно я собирался совершить что-то нехорошее...

И как ни хотелось мне пойти вместе с Насихой и Рапу– шем повидать в деревне знакомых ребят, в глубине души я все же понимал: папаша Мулон прав.

Друзья кричали, звали меня, но я не пошел с ними.

Я остался под раскидистой ивой вместе с папашей Му* лоном.

VII

Не знаю уж, который раз занималась алая заря над равниной с той самой поры, как пришли мы сюда... В одно прекрасное утро я почувствовал, что меня кто-то сильно трясет за плечи. Я с трудом открыл глаза. Сердце испуганно заколотилось. Еще полусонный, заспанный, я не мог толком понять, что происходит. Но, разглядев наконец веселые глаза Мулона, в которых играли отблески восходящего солнца, я разом успокоился.

– Вставай, сынок! Да поскорее!

– А зачем? Что-нибудь случилось?

– Ну-ка быстрее, быстрее! Сам увидишь.

По голосу, по выражению его лица я уже догадывался: речь идет о чем-то очень важном и приятном. Он просто сгорает от желания сообщить мне некую радостную новость. Но какую? Я лихорадочно соображал: что же это могло быть? В эти ранние утренние часы Мулон обычно ловил рыбу. Вот я и подумал: может, новость-то связана именно с этим?

– Ты, наверно, поймал большущую рыбу?

– Нет, сынок, это не рыба.

– А что же?

– Догадайся.

Как я ни мучился, разгадать эту тайну мне так и не удалось. Тогда папаша Мулон чуть ли не силой потащил меня за собой, приговаривая на ходу:

– Догадайся же, дурачок ты этакий, догадайся! Загадка-то пустяшная.

– Не знаю. Что-то ничего в голову не приходит...

– Да подумай же хорошенько! Может, это какое-нибудь, ну, живое существо...

– Заяц? Дикая утка? – сыпал я наугад, зная, что на лугах водится множество зайцев, а в прибрежных камышах частенько покрякивают дикие утки.

Мулон только отрицательно мотал головой и смеялся.

38

Еще ни разу не видел я, чтоб он так громко и весело смеялся. Лицо его, оживленное, неожиданно помолодевшее от радости, так и сияло.

Солнце – огромное, багровое – уже повисло в высоком небе. Оно щедро заливало своими лучами всю землю. Тяжело шумели крупные рисовые колосья. Зреющие поля, разбуженные ярким утренним светом, уходили куда-то в далекую, необозримую даль. А река, похожая на вьющуюся золоченую тропинку, придавала всему окружающему какую-то праздничную торжественность.

Но полюбоваться этой красочной картиной мне почти не пришлось. Посредине поляны, окаймленной кустами, я вдруг увидел нечто ошеломляющее. Там, на поляне, под сверкающим летним солнцем стояло незнакомое мне доселе, удивительное существо.

– Гляди! – крикнул папаша Мулон.

– Жеребенок! Белка ожеребилась! Мать белая, а детеныш у нее чуть ли не красный...

Грудь у меня так и распирало от радости.

То был крупный огненно-рыжий жеребенок. Он стоял на своих тоненьких ножках и дрожал от страха. Короткая гладкая шерсть покрывала его хрупкое, только что обсохшее тельце. А ноги-то, ноги! Тонюсенькие-тонюсенькие! Того и гляди, подогнутся, подломятся под тяжестью тела.

А кобыла, наша умная и терпеливая Белка, была на сей раз явно обеспокоена. Она то топталась вокруг жеребенка, то озабоченно ржала, то сердито фыркала: должно быть, сердилась, что мы пришли в те неподходящие минуты, когда она облизывала свое детище, переживая неповторимый миг безграничного счастья. Может, ей хотелось побыть одной со своим единственным чадом, чтоб никто ей не мешал насладиться этой огромной радостью... Казалось, что сейчас она не доверяет никому. Ведь в первые минуты жизни дитя всегда принадлежит только матери. Потому-то и должны они быть рядом, и притом совсем одни.

Я не мог отвести глаз от огненно-рыжего жеребенка.

39

В эти мгновения не было для меня во всем сиете никого, кроме Белки и ее маленького сына.

И лишь когда схлынула горячая волна первой радости, я заметил, что передняя правая нога жеребенка – от копыта до колена – была белой.

– Посмотри-ка, папаша Мулон! – ткнул я пальцем в белое пятно.

– Это ему подарок от матери, – добродушно усмехнулся старик. – Метку оставила: пусть, мол, все знают, что это ее детеныш.

Я не выдержал и осторожно протянул руку к этому милому, забавному существу. Жеребенок посмотрел на меня своими круглыми влажными глазами и, видимо, понял, как безграничен мой восторг. Даже Белка и та успокоилась, угадав в нас настоящих друзей, которые хотят только одного – поздравить ее с новорожденным.

– Погляди, Таруно, он же совсем глупенький! – засмеялся Мулон. – Он еще не понимает, что голодный. У матери молока хоть отбавляй, а он стоит как вкопанный – и ни с места...

И папаша Мулон подтолкнул его под брюхо кобылы. Жеребенок словно только и ждал приглашения и стал сосать, жадно причмокивая.

– Он твой, Таруно. Береги его.

Так закончилось это незабываемое утро.

От неожиданно свалившегося на меня счастья я был на седьмом небе!

VIII

Огромное солнце завершало свой путь. День медленно таял, рассыпая над притихшей равниной тысячи желто-багряных угасающих пятен.

Я был так обрадован и взволнован, что даже не заметил, как наступил вечер. Теперь мне хотелось только одного: пусть побыстрее промелькнет ночь, разлучившая меня с моим маленьким другом.

40

И все-таки моя радость была еще не полной. За весь этот суматошный, бурный день я ни разу не вспомнил ни о Рапуше, ни о Насихе. Где же они сейчас? Вернутся они вечером в табор или опять придется их ждать целых два дня? Небось они и не знают, что нынче утром на этой солнечной равнине родилась новая жизнь. Конечно, не знают. А если бы знали, наверняка бы тут же вернулись, чтоб вместе со мною отпраздновать это необыкновенное событие.

Притаившись за кустами, я стоял как раз на том месте, где тропинка круто поворачивала к деревне. Никогда я не ждал их с таким жадным нетерпением.

С рисовых полей доносилось лягушачье кваканье. На лугах монотонно трещали сверчки, словно переламывая тоненькие сухие травинки. Ночь раскидывала над равниной свое темно-синее покрывало. И вместе с наступающей ночью ко мне незаметно подкрадывалась тихая, безмятежная грусть, навеянная чувством острого одиночества.

Невеселым возвратился я под старую иву. Но когда доедали мы с папашей Мулоном свой скудный ужин, до нас вдруг донеслись знакомые переливчатые звуки. Сомнений не было: это пела в ночи скрипка Рапуша.

Я вскочил:

– Ура!.. Вернулись!..

Старик ничего не понимал:

– Кто вернулся?

– Рапуш и Насиха.

– Ну и что?

– Как что?.. Они же не знают о нашем жеребеноч* ке! Побегу к ним и все расскажу!

Мулон улыбнулся. В последних отблесках позднего заката я увидел, как бронзовое его лицо словно бы просветлело. Так случалось всегда, когда он замечал, что я доволен.

– Что ж, беги к ним, сынок, поделись своей радостью.

Оказывается, они успели все разузнать и без меня. Пока

я поджидал их на тропинке, они вернулись другой дорогой.

41

Насиха уже повидала жеребенка, а Рапуш даже погладил его.

– Теперь, Таруно, у тебя есть красавец жеребенок, – обратился ко мне слепой музыкант, и в его тихом, как обычно, голосе я уловил вдруг взволнованные и вместе с тем озорные нотки. – Насиха мне сказала, что он яркорыжий, чуть ли не красный, а одна нога у него белая, верно?

– Верно...

Но тут ввязалась в разговор Насиха и с торжеством заявила:

– Вот и надо было верить моей маме, Таруно. Говорила же она тебе, что ты будешь счастлив. Значит, она не соврала...

– Но ведь жеребенок родился на свет не потому, что кто-то погадал на красной нитке, – невольно возразил я.– Белка – его мать. Она-то и родила его. А если бы не было кобылы, то не было бы и жеребенка. Разве не так?.. Еще никто не видал, чтоб жеребята падали прямо с неба. Это тебе не град...

– Неужели даже и теперь ты не веришь маме? Неужели ты не рад? Вон какой у тебя красивый жеребеночек!..

– Конечно, рад, – признался я. – Очень...

Потом, словно высказавшись до конца, мы разом умолкли. Впрочем, в этом не было ничего удивительного: ведь подлинная радость всегда немногословна. И когда все сказано, все переговорено, тебя обычно охватывает, переполняет, захлестывает несказанно приятное чувство, у которого нет ни имени, ни названия.

После долгого, затянувшегося молчания Рапуш снова заговорил:

– Знаешь, Таруно, твоего жеребенка нужно как-нибудь назвать, придумать ему имя. И чтоб оно было красивое... Всем жеребятам, даже совсем маленьким, сразу дают имя.

Предложение Рапуша пришлось мне по душе. Жеребенка и в самом деле нужно было как-то окрестить.

42

– Погоди, а кто жеребенок-то: он или она? – спросила Насиха.

Мы с Рапушем чуть не лопнули от смеха. Вопрос и вправду прозвучал очень смешно. Отсмеявшись, я ответил:

– Мужчина.

Сначала мы думали, что придумать ему имя – плевое дело, однако быстро убедились, что это не так просто.

Мне подумалось, что лучше всего назвать его Рыжиком – как раз под масть. Но разве мало на свете рыжих жеребят? Сколько угодно! Ими хоть пруд пруди! Нет, не годится.

– Белоногий, – предложила Насиха. – Белоногий! Разве плохое имя?

В общем, мне оно понравилось, и все-таки это было не то, что хотелось. Ведь имя должно быть необычным, запоминающимся, простым и в то же время броским. «Белоногий» не подойдет, потому что нога у него не вся белая, а только до колена... И только поэтому так его назвать? Нет, не годится.

Да и Рапуш ничего не сказал: значит, и он молчаливо отвергает предложение Насихи.

Но девочка тут же выкрикнула другое имя:

– Мишка!

Нет, тоже не подойдет. И вот почему: в прошлом году я повстречал одного Мишку – безобразного, тощего, полуслепого одра. Этот самый Мишка рухнул в канаву у края дороги и больше не встал.

– Нет уж, я вовсе не желаю, чтобы мой жеребенок похож был на ту клячу! – возмущенно выпалил я.

– На какую такую клячу? – удивилась девочка.

– На ту самую... на прошлогоднего Мишку. Помнишь Мишку, который свалился в канаву?

– Тоже мне, знаток нашелся!.. Сравнил нашего жеребеночка с тем Мишкой. Да ведь прошлогодний Мишка просто дряхлая развалина, обтянутая кожей. У него можно было пересчитать все ребра, да еще и глаза у него вечно гнои¬

43

лись. А наш жеребеночек молоденький. Ему расти да расти. Главное, чтоб имя у него было красивое!

– Ну уж нет, дудки! Все равно мне не надо никаких Мишек...

Пока мы спорили с Насихой из-за Мишки, Рапуш молчал. Сам же первый предложил придумать имя жеребенку, а теперь вдруг в кусты! Будто его совсем не интересовало, как назовут малыша. Он даже не пожелал ввязаться в наш спор, а думал бог знает о чем. Но вскоре я убедился, что был кругом неправ.

– На какой-то ярмарке мой брат видел хорошую лошадь, самую лучшую на всей ярмарке. И кроме ее хозяина – парня с гор, никто не осмелился сесть на нее. Лошадь была полудикой, сильной, красно-рыжей, словно огонь, и быстрой как стрела.

¦Красно-рыжей, словно огонь...» – молнией пронеслось в моей голове, и я тут же крикнул:

– Огонек!..

– Погоди, – прервала меня Насиха и повернулась к Рапушу: – А как звали ту лошадку?

– Ее звали «Меченый».

Не знаю почему, но имя это сразу же понравилось мне. Даже больше, чем Огонек. Оно было звучное, яркое, будто созданное специально для моего жеребенка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю