Текст книги "Цветы на пепелище (сборник)"
Автор книги: Видое Подгорец
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Повести, которые вошли в эту книгу, написал известный югославский современный писатель Видое Подгорец. Его творчество хорошо известно не только македонским детям, на языке которых он пишет свои повести, рассказы и стихи. Произведения Видое Подгореца читают и любят дети Советского Союза, Венгрии, ГДР, Чехословакии, Польши и многих других стран, где многократно переводились и массовыми тиражами издавались отдельные произведения писателя. Подгорец – бывший школьный учитель, и, посвятив свое твррчество детям, стремится своими произведениями воспитать в них честность, трудолюбие, упорство в достижении поставленной цели, любовь к своему краю, к простым людям труда.
Предложенные в этой книге читателю две повести В. Подгореца объединены общим названием – «Цветы на пепелище». Название это не случайное. По мысли автора, цветы на пепелище – дети Югославии, прошедшие через самые тяжелые испытания в годы войны, а потом в трудных условиях послевоенной разрухи стремящиеся всеми силами получить образование, чтобы помочь своей стране, своему народу.
3
Первая повесть В. Подгореца – «Белый цыганенок», – открывающая эту книгу, уже издавалась на русском языке, и, наверное, многие ребята ее читали. Это поэтический рассказ о мальчике Таруно, о его друзьях из цыганского табора, о прекрасной природе Македонии.
Во второй повести – «Первое письмо» – писатель рассказывает о жизни сельских ребят в городской школе-интернате в первые послевоённые годы. На пути их много тяжелого. И тоска по оставленным где-то далеко родным, и первое столкновение со всякого рода трудностями в чужом, неуютном городе. Но и тут они находят помощь и поддержку, знакомятся с сердечными, добрыми людьми – директором школы и классным руководителем, которые делают все от них зависящее, чтобы помочь ребятам в достижении их жизненной цели.
Хочется надеяться, что советские ребята будут рады встретиться на страницах этой книги с героями повестей Видое Подгореца, разделят с ними и горести и радости.
Диме Толовски
За день до появления его в школе учитель получил письмо из городского детдома, где жили и воспитывались беспризорники, потерявшие своих родителей в суровые годы войны. В письме, между прочим, было сказано: «Просим внимательно присмотреться к упомянутому лицу. Его личное дело будет выслано вам дополнительно».
Этим «лицом» оказался высокий мальчишка, стройный и крепкий. Такие ребята, или, вернее, подростки, нередко встречаются в наших селах: грозовые ливни яростно обрушиваются на их полуголые тела, злобные ветры остервенело треплют их спутанные шевелюры, мороз и солнце дубят их лица и никогда... никогда не ласкают их нежные материнские руки, не баюкает их теплое материнское слово. Они обычно пасут овец или коров, недоедают и недосыпают. Тяжкая эта доля накладывает на их лица какой-то
7
несмываемый отпечаток угрюмой строгости, но вовсе не убивает в их сердцах чувство душевной чистоты и правдивой искренности. Больше того, судьба дарит им даже то, чего нет у других их собратьев: стойкость и выносливость.
Вот таким мальчишкой был и новенький.
Звали его Таруно Мулон. Никто не знал, когда и где он родился. Да и откуда бы знать – ведь был он всего-навсего ... цыганенком!
Дети встретили новичка настороженно.
Едва он вошел в класс, как раздались обидные смешки. Ребята тут же принялись ехидно подмигивать, презрительно ухмыляться, вертеться и перешептываться:
– Небось его только что из тюрьмы выпустили...
– Спорю, что он удрал из дому и бродяжничал...
– Наверняка воровал, пока не попался...
Никто не захотел сидеть с ним рядом.
Поэтому он занял пустующую парту у самого окна и сидел там один, низко опустив голову и глубоко задумавшись. Время от времени он рассеянно поглядывал во двор и потихоньку вздыхал.
Учитель невольно растерялся, не зная, как и что сказать о нем ребятам.
Озорники же не унимались.
¦Ничего, со временем успокоятся, – утешал себя учитель, – и попривыкнут к нему. Ведь нет на свете чуда, которое бы длилось больше трех дней».
Но учитель ошибся. Присутствие в классе Таруно будоражило, взвинчивало ребят.
Однажды на его сером, вылинявшем пиджачке расцвели чернильные пятна.
В другой раз утащили и спрятали его книги.
В третий – прилепили к спине лист бумаги, где было выведено: «Я – жулик! Я – цыган! Я – осел!»
Учитель думал, что Таруно пожалуется, но тот молчал. Он стойко, удивительно терделиво и, казалось, совсем равнодушно сносил эти обидные выходки. Равнодушно?.. Нет,
8
это было не равнодушие. Позже все поняли, что у парнишки чуткая и легкоранимая душа. Поняли, что сама жизнь научила его быть и твердым, и терпеливым, и выносливым.
Наконец, однажды кто-то из соучеников плюнул ему прямо в лицо. Больше ждать было нельзя. И учитель попытался объяснить школьникам, что они нечестно, бесчеловечно и попросту подло обращаются со своим новым товарищем. Он хотел было сказать им, что Таруно Мулон – это... это...
И тут же осекся, ибо сам ничего толком не знал о но– веньком: в бумагах Таруно не оказалось никаких сведений, которые могли бы поведать о его прошлом. В письме лишь говорилось, что за несколько месяцев, проведенных им в детдоме, Таруно проявил себя как трудолюбивый, общительный и дисциплинированный воспитанник. Вот и все сведения...
Тогда учитель повернулся к нему:
– Таруно, товарищи обижают тебя, и это, конечно, очень огорчительно... Объясни им, кто ты. Скажи им, что ты не какой-нибудь хулиган, а такой же честный парень, как и они... Скажи, что ты не вор, что ты...
Таруно Мулон, будто давно ожидавший этих слов, сразу же встал.
– Учитель, ребята... – словно бы задумчиво протянул он. Потом добродушно, без тени обиды, взглянул на своих мучителей и снова заговорил, на сей раз четко и твердо выговаривая каждое слово: – Когда-нибудь, ребята, вам будет стыдно за все эти дурацкие выходки. Вы поймете, что вы ошибались. Вы придумали для себя какого-то другого Таруно... Я ведь совсем не такой, каким вам кажусь. Да, не такой! И в этом я не виноват. Вы сами знаете, что, когда попадаешь к чужим, всегда смущаешься, пугаешься, держишься настороже... И потом, я один, защитить меня некому, а вас вон сколько... И все-таки я не в обиде на вас. Ничего, все будет хорошо, ребята...
Никогда еще не было так тихо в классе. Ребята с рас¬
9
крытыми ртами слушали рассказ своего нового товарища. Это была целая драматическая повесть – повесть о его жизни, о его детстве, которое провел он в цыганском кочующем таборе.
Вот что рассказал им Таруно Мулон.
I
Откуда я родом – не знаю.
Быть может, я солнцем рожден.
По белым дорогам блуждаю,
Брат ветра – бездомный, как он.
Утопая в пыли, мы ехали по проселочной дороге среди бескрайней равнины. По сторонам колыхалась высокая, добротно ухоженная кукуруза с красновато-зелеными саблеобразными листьями. Початки уже созрели, а волокна их, обгорая на солнце, увядали прямо на глазах. На бахчах наливались сладким соком большие пестрые арбузы, нежное дуновение ветерка далеко разносило ароматный запах спелых дынь... Вокруг – ни души.
Вдали громоздился горный хребет; его вершины были облиты золотом заходящего солнца.
Над равниной висела предвечерняя дремотная тишина. Летний, изнурительно-знойный день тонул в оранжевом море заката. В наступающих сумерках взмахивал своими незримыми крыльями освежающий ветерок да едва слышно о чем-то шептались острые листья кукурузы.
Наш усталый цыганский караван медленно плелся по дороге.
Впереди на разномастном коне ехал Базел и пел. Голос его, торжественно тихий и чуть грустный, полный какого– то неясного блаженного покоя, мелодично и плавно лился над землей. Песня его то замирала в шуршании листьев, то взлетала ввысь, подхваченная свежим дуновением ветерка. В этих неожиданных переливах и таилась вся ее прелесть и красота. Песню эту я знал: в ней бездомный цыган, веч¬
10
но скитаясь по дорогам, голодая, страдая, на что-то надеясь и чему-то радуясь, обретает наконец смысл жизни.
Позади Базела тряслась старая, рассохшаяся повозка, запряженная тощей гнедой кобылой с провалившимися боками и гноящимися глазами. Рядом с возницей сидела моя сверстница Насйха. На ее темно-шоколадном лице играли бронзовые отсветы солнечного заката.
Я ехал во второй повозке, которая ничем не отличалась от первой. Белая жеребая кобыла давным-давно привыкла к этим необозримым просторам и неторопливо тащила меня по дороге, поднимая золотые кудряшки пыли.
Старый Мулон наверняка брел где-то позади повозки, поэтому-то я и не обертывался, чтоб взглянуть на него. Там вместе с ним плелась его жена Хёнза, злющая Хенза.
– Слышишь, Таруно, опять он поет! – послышался рядом со мной негромкий восхищенный голос. – С его песнями мне как-то легче живется в этом вечном мраке, да и дорога быстрее кончается...
Слепому Рапушу, моему другу и сверстнику, никогда не приходилось странствовать пешком. Он всегда ехал в той же повозке, что и я. Когда Рапуш слушал песни своего брата Базела, его обычно охватывало чувство какого-то приятного умиления.
А песня, тихая и печальная, все лилась над полями:
Наверно, я землю такую Найти бы не смог и в раю –
То в искорках смеха, то злую,
Неласковую, но мою...
– Песни – наше богатство, Таруно, – шепнул Рапуш.
– Верно, песни – наше богатство, – согласился я.
Больше всего на свете любил Рапуш песни. А нередко и
сам заводил их, и тогда под смычком его скрипки рождались и плыли по воздуху искрометные или рыдающие мелодии цыганских песен.
Да разве было что-нибудь на свете лучше, чем певучая цыганская скрипка Рапуша!
11
– Если б мне пришлось все время молчать, я бы, наверно, думал только о том, что я слепой... А это очень горько... и грустно...
Он сказал «грустно», а на лице у него блуждала сдержанная, дрожащая улыбка, рожденная песней брата.
Я всегда терялся и никогда не знал, как мне надо разговаривать с этим слепым пареньком. Вернее, не то что не знал, а просто не умел. Он употреблял такие мудреные словечки, что часто приводил в замешательство даже взрослых. Зная, что ему не суждено больше увидеть сияние белого дня, Рапуш как бы извлекал этот невидимый свет из струн своей чудесной скрипки. И никто никогда не видел его грустным.
Но беду не скроешь!
Мой слепой сверстник разговаривал редко. Только в минуты грусти или восторга скажет, бывало, несколько слов и тут же замолчит. Обычно же он сидел молча, неподвижно уставившись в одну точку, словно разглядывая что-то в необозримой дали.
Да, ему не дано было увидеть великолепия красок, на которые так щедра – особенно поутру или в сумерки – наша природа, но зато он улавливал все ее шорохи, все ее звуки, все ее даже самые далекие, самые затаенные голоса и жадно, ненасытно впитывал их.
Вот и сейчас, пока мы с ним тащились в скрипучей повозке по пыльной проселочной дороге, он не проронил ни слова, если не считать его упоминания о песнях.
Вскоре мы увидели длинный ряд ив, листья которых были уже тронуты румянами уходящего дня. Ветерок доносил до нас речную прохладу. И вот за крутым поворотом дороги перед нами открылась во всей своей вечерней красе золотистая лента реки. Текла она как-то неторопливо, лениво, устало. Не слышно было ни говора, ни шепота волн. Тишина... Везде и во всем... Только когда лошади и повозки, словно нарушив вечернюю дрему, стали переправляться через реку, послышалось журчание и плеск воды.
12
Далеко впереди сквозь ветви деревьев замелькали красные крыши незнакомой деревни.
На правом берегу реки лениво колыхались сочные луга, окруженные стражей ив и пирамидальных тополей.
Базел слез со своего разномастного коня, и песня тут же умолкла.
Вместе с песней кончался и дневной наш путь.
Ко мне подошел папаша Мулон:
– Распрягай! Здесь и заночуем.
Стало темнеть, и все сверкающие золотом краски вдруг разом померкли, подернулись сумеречной пеленой.
Деревья стали похожи на каких-то огромных серых джиннов, сидящих на корточках посреди равнины и неподвижно глядящих в небо.
Расплавленное золото речки напоминало теперь зыбучий серый пепел; пылающий пожар над горами потух.
Кое-где в домах, приютившихся на необъятной равнине, вспыхивали первые огоньки, в небе загорались первые звезды.
II
После долгого пути под палящими лучами летнего солнца я очень устал. Веки у меня слипались, хотелось поскорее завалиться спать.
Я улегся у самого ствола одинокой раскидистой ивы. Рядом стояла наша повозка. Между спицами ее колес виднелись треугольные лоскутки угасающего бледно-голубого неба, а на фоне их маячили два темных силуэта.
Сон медленно отступал перед напором нестерпимого любопытства: о чем так тревожно шепчутся эти двое? Я их сразу узнал: то были Мулон и Хенза. Почему так тихо и вместе с тем так раздраженно, даже злобно они говорят? И о чем?
Хенза:
– Все равно он будет презирать тебя. Настанет время,
13
и он оттолкнет, отбросит тебя, как тряпку, случайно подобранную на дороге.
Мулон:
– Легче снести презрение, чем укоры совести... Я не хочу, чтобы он был одинок, не хочу, чтобы и в могиле меня преследовали его заплаканные горящие глаза.
Напрасно пытался я уловить смысл их речей.
Хенза:
– Вот дурень, ведь он же не цыган. Он не нашего роду-племени, не нашей крови. И когда вырастет, он поймет это и постарается найти место среди своих... Прогони его сейчас, пока он еще мал! Он только жрет наш хлеб, хотя мог бы и работать... Сбрось с плеч эту обузу.
Мулон:
– Замолчи, ведьма! Мне не нужны твои подлые советы. Это мой паренек, я его вырастил...
Папаша Мулон, должно быть, разозлился.
И хотя я еще толком не вник в таинственный смысл их ссоры, но уже понял – речь идет обо мне: оставаться ли мне с ними или они выведут меня на дорогу и...
Я видел, как Хенза вскочила.
Я, конечно, не знал, что она собирается делать, и все же меня бросило в дрожь.
– Ну ты, ведьма!.. Сядь на место! – прикрикнул на нее Мулон.
– Отвези его в город. Там есть дом для таких, как он, – бубнила Хенза. – Или прогони его. Вон там деревня, до нее всего два шага... Ты ведь уже старик, Мулон, и кусок хлеба достается тебе не легко... Известное дело: старому коню не под силу ходить вокруг столба на гумне. А тут целых три рта – хе!.. – Хенза говорила негромко, но с ехидцей. – Коли ты гол как сокол, то никто не наполнит тебе котомку. Околеешь где-нибудь на дороге, как паршивый пес...
Шепот Хензы становился все злее, все ядовитее.
– Вот ведьма... Тебе ли не знать, что я всю жизнь был
14
одинок! – отбивался Мулон. – Да будь я царем семи царств, и тогда бы отдал все на свете только за то, чтоб звенел возле меня детский смех, слышался детский говор... Я растил Таруно с пеленок. Он мой!..
Ну до чего же вредна эта Хенза! Никто ее не любил. Смутно помню – был я тогда еще совсем маленьким, – как однажды привели ее в табор связанную: где-то попалась на воровстве. Тогда папаша Мулон выгнал жену и не хотел о ней больше и слышать. Долго ее не было с нами, но потом она как-то опять пристала к табору. Добряк пожалел старуху: а то и впрямь околеет одна на дороге. И Хенза попросила у него прощения. А теперь?.. Теперь снова ей бросилась в голову дурная кровь.
– Если не выгонишь, я сама его отравлю, ослеплю... Глаза кипятком выжгу...
Я вздрогнул. Мурашки пробежали по телу. Сердце словно сжалось в кулак. Так бы и крикнул в отчаянии:
«Помогите мне, люди, удержите ее! Она хочет выжечь мне глаза... мои глаза... Удержите ее, прогоните ее!»
Меня трясло как в лихорадке. Невидимые ледяные нити страха приковали меня к земле. Я не мог ни пошевелиться, ни крикнуть, ни разжать рта.
И тут я вдруг услыхал хриплый, срывающийся от гнева голос Мулона:
– Ну ты, змеиная шкура... Сотни раз я молча глотал твои пакости. Хватит! Убирайся прочь отсюда! Понятно тебе? Хватит!
Не знаю, может, мне просто почудилось со страху, а может, в самом деле так было, но надо мной вдруг нависла какая-то мутная тень и в этой кромешной темноте на меня мрачно уставились два огненных зеленых глаза... Зловещие и неумолимые, они манили меня куда-то вдаль, где не было ничего, кроме непроницаемого мрака. Ничего? Нет!.. Я тут же ясно различил клубок копошившихся змей, черных червей, покрытых отвратительной слизью, каких-то неведомых чудищ. Что-то душило меня, не хватало воздуха...
15
Я вскочил и тут же услышал какой-то тупой удар. Еще раз и еще... Кто-то тяжело и устало дышал. И снова удары, удары рассвирепевшего человека...
– Змея... змея... Чтоб духу твоего здесь больше не было! Гадюка... Гадина проклятая!
Я увидел, как Хенза упала.
Мулон схватил ее за руки, вытолкнул на лужайку, буркнул что-то гневное, плюнул в ее сторону и исчез в темноте.
Едва волоча ноги, я вернулся на свое прежнее место.
Вокруг роились тысячи светлячков, ткавших свои светлые узоры на черном ковре ночи. Но мне было не до них.
Спать совсем не хотелось.
Издалека, с рисовых полей и с реки, доносилось заливистое кваканье лягушек. Их монотонная песня звенела под темным небом, но на этот раз совсем не усыпляла, как обычно.
Сквозь ветви густого орешника дружески подмигивали огоньки незнакомой мне деревушки.
И вдруг я решился. Я встал и двинулся прямо к этим зовущим огонькам. Не знаю, почему мне хотелось пойти в деревню. Мне казалось, что там, в деревне, я наверняка укроюсь от Хензы и избавлюсь от этих ночных страхов. Я бежал по траве под неустанный стрекот сверчков.
Лицо пылало, словно ошпаренное кипятком. Все тело зудело, будто исстеганное жгучей крапивой. Но, ловя широко раскрытым ртом холодный ночной воздух, чувствуя, как обдает меня свежестью, я невольно успокоился и, наконец, пришел в себя.
Ничего, ничего... Все это пройдет. Главное – целы глаза. Я вижу, вижу далекое мирное небо, мерцающие звезды... Я вижу деревню за кустами орешника... Но страх еще не прошел, он еще теплился в душе.
Есть в мире плохие люди. Но есть и хорошие.
Я долго размышлял об этом.
Почему люди бывают такими злыми, как Хенза?
Почему не все такие добрые, как папаша Мулон?
16
Потом я подумал о вечном, непроницаемом мраке, о Ра– пуше, моем слепом сверстнике, который никогда не увидит ни ярких звезд, ни солнечных лучей. До чего же все это страшно, до чего же жутко!
Теперь я уже не бежал, а медленно брел по траве. Да и куда торопиться! Разве не все равно, когда я приду в деревню? И приду ли туда? Вокруг – ни души. Я брел совсем один в этой необъятной, по-летнему спокойной ночи. Ни дать ни взять – одинокий заблудившийся путник... И так не хватало надежной опоры, чьей-то крепкой дружеской руки, доброго слова. Да, не хватало, и не только сейчас, а вообще – каждый день, всегда...
– Таруно! – кто-то мягко, но властно окликнул меня из темноты.
Я остановился.
– Ты куда?
Растерявшись от неожиданности, я не знал, что и ответить.
– Это больше не повторится, – услышал я.
И вдруг он появился передо мной. Я почувствовал его теплое дыхание, почувствовал, как тает, трескается ледяной покров, сковавший мне сердце, как приятное, не изведанное доселе чувство охватывает меня, отогревает, обнадеживает, радует.
– Папаша Мулон?!
– Пока я жив, ничего не бойся.
– Ну да... ну да... – только и сумел я пробормотать.
Теперь у меня был надежный защитник, которого мне
до сих пор так не хватало. Не зная, какими словами отблагодарить его, я обнял старика, и это безмолвное крепкое объятие сказало ему больше, чем слова.
И, оценив мой судорожный, отчаянный порыв, поняв, что мне так нужен верный друг, он подхватил меня своими крепкими волосатыми руками и подбросил вверх.
Лунная ночь, заливавшая своим молочно-призрачным светом окрестные просторы, дышала тишиной и покоем.
17
И этот лунный свет серебрил не только бездонное ночное небо, но и каждый куст, каждое дерево, каждый предмет, притаившийся под мерцающими звездами.
III
Меня разбудила песнь летнего утра. Вернее, пение какой-то птицы. Я открыл глаза. Высоко надо мною шумели густолистые ветви ивы. На лицо упала капля росы. Вот тогда-то и заметил я птицу: перья ее переливались всеми оттенками, от голубого до золотистого, похожего по цвету на спелую пшеницу; вокруг шеи красовалось белое ожерелье.
Сквозь ветки ивы проглядывало чистое небо.
Глядя на эту диковинную птицу, на это голубое небо, я был просто счастлив. Вчерашних страхов не было и в помине, их словно поглотила ушедшая ночь... А может, они просто растаяли во сне или умчались прочь вместе с Хен– зой...
Я знал: Хенза ушла, ее здесь нет. И это окончательно меня успокоило.
Всякий раз, когда Хенза совершала какой-нибудь скверный поступок, Мулон бил ее и выгонял из табора. Несколько дней она одиноко бродила по селам и деревням и опять возвращалась к Мулону точно такая же, как и была, – с зелеными, горящими злобой глазами. Ну чистая ведьма, настоящая ведьма!
Я встал. Обильная роса, блестевшая в высокой траве, окатила мне ноги своим сверкающим дождем.
Было раннее утро, свежее и ясное. Все вокруг еще спало. Спал и наш табор. Дышалось легко и свободно.
Неподалеку, за ветвистой ивой, тянулась серебристая лента реки. На берегу ее я вдруг заметил какого-то человека. Он неподвижно сидел у реки, глядя на воду, и держал в руке удочку с длинной ниткой на конце. Я подошел поближе и сразу узнал его: да это же папаша Мулон!
18
Не знаю почему, но я вдруг тут же вспомнил все хорошие минуты, часы и дни, проведенные с ним. Как часто он подхватывал меня своими огромными ручищами, поднимал к самому своему лицу и, улыбаясь во весь рот, спрашивал:
– Таруно, хочешь стать вот таким же большим, как я? Хочешь достать до самого неба?
И потом подкидывал меня высоко вверх и ловко ловил. В эти мгновения я задыхался от страха, но все-таки судорожно смеялся, потому что видел по его карим смеющимся глазам – зла он мне не желает. Ни малейшего зла. Да и глаза у него были ласковые, добрые. Только видно было, что затаилась в них глубокая скрытая печаль. Наверно, по– этому-то и полюбил я его. Полюбил сразу и на всю жизнь. Он, папаша Мулон, был для меня всем: отцом, матерью, семьей. Вот таким-то я и привык его видеть с той самой поры, как помню себя. А теперь, сгорбившись, наклонившись над самой водой, он напряженно следил за малейшим движением лески.
Заметив меня, он обнажил в улыбке ожерелье зубов.
– А, это ты... И тебе захотелось порыбачить? Ну как, выспался?
– Выспался, – ответил я и неожиданно для себя вдруг добавил: – Три раза просыпался... Со страху...
При воспоминании о вчерашней стычке морщины, избороздившие его бронзовое лицо, обозначились еще резче, словно залегли в них глубокие тени.
– Больше это не повторится. Я ее выгнал...
Помолчали. Нам обоим не хотелось вспоминать об этих
зеленых глазах, таивших коварство ядовитой змеи.
Немного погодя он снова заговорил:
– Тебе, Таруно, нужно побольше спать. Да, да, побольше спать... Ты еще слишком молод, чтобы подниматься в такую рань. Понял?
– Понял.
– То-то же...
Но обратно он меня все-таки не прогнал.
19
Вдали, в редких просветах утреннего тумана, похожего на огромное белое поле хлопка, четко вырисовывались не знакомые горные хребты. Потом эта белая пелена вдруг разорвалась, и тут же вспыхнули, заалели вершины гор. Я встрепенулся: неужели кто-то поджег гору? Может, ка кой-то пастух или дровосек зажег там огромный полыхающий костер? Пламя – огненно-красное, неукротимое – лизало небо.
– Горит! Глянь туда! – закричал я, показывая рукою на горы.
Мулон, не отводя глаз от глади зеленоватой воды, в к ~ торой отражался этот небесный пожар, сказал:
– Это рождается солнце, сынок.
И я заметил, как он улыбнулся.
Он был прав: из-за гор медленно выплывало солнце. Оно показалось мне небывало прекрасным. Таким я увидел его впервые: огромный огненный шар, похожий на здоровенные ярмарочные яблоки, обмазанные патокой.
Равнина как-то неожиданно раздвинулась, убежала в бесконечную даль.
И река теперь казалась мне уже не рекой, а позолоченной дорожкой, по которой должен был пройти сказочный принц, чтобы добраться до ее чистых голубых истоков. А там ждет его, наверно, юная красавица-принцесса, чтобы преподнести ему первый распустившийся цветок лотоса.
Долго звенело в моих ушах его ласковое «сынок». Звенело и наполняло мою растревоженную душу покоем и нежностью. Может, потому-то и задал я этому одинокому рыбаку с загорелым лицом тот самый вопрос, который все время жег и мучил меня:
– Папаша Мулон, значит, ты мой отец?
– Нет, Таруно, нет...
Это «нет» прозвучало твердо, четко. Я впился взглядом в его лицо: оно стало строгим, чуть ли не суровым. Мягкий утренний свет резко оттенял его глубокие морщины, невольно напоминавшие о долгих годах бродячей жизни. Вот та¬
21
кие застывшие лица я видел до сих пор лишь в городском парке: выбитые из камня, они стояли там на квадратных цементных столбах. Лица эти всегда были строги, спокойны, глубоко задумчивы и всегда неподвижно смотрели куда-то вдаль.
Лицо же папаши Мулона, в отличие от тех мертвых масок, светилось жизнью, силой и умом. Морщины у него разгладились. Мягкая улыбка тронула его губы. И я ждал, что вслед за улыбкой, за этим «Нет, Таруно, нет...» услышу правдивый рассказ обо мне, о моей жизни. Я узнаю, кто я и что я.
Вместо этого я вдруг увидел взвившуюся над водой, словно натянутый лук, длинную рыбу. Серебристо блеснув чешуей, она упала на траву у самых моих ног. Еще полная жизни и отчаяния, она билась, подпрыгивала, извивалась.
Мулон вытащил изо рта рыбы железный крючок и протянул ее мне:
– Держи, поймаем еще.
Теперь я жадно следил за леской...
В это утро я пережил немало счастливых минут, но, как ни странно, не мог собрать их воедино, получить целостное впечатление. Рождение солнца, это обращение «сынок», затопившее радостью мою душу, рыба, искрящаяся серебром... Каждое из этих событий я воспринимал словно разрозненно, и все потому, что скрытое беспокойство, необъяснимая тревога томили меня, не позволяли целиком отдаться пусть короткому, но всеобъемлющему счастью.
Пойманная рыба билась в моих руках. Я чувствовал, как судорожно, неистово бьет ее дрожь. Может, последним отчаянным усилием хотела она рвануться к реке и там, в зеленоватой воде, найти единственное свое спасение, которое ей не суждено обрести здесь, на этой земле.
– Папаша Мулон, а почему я не цыган, пусть и я буду цыганом. Не хочу, чтоб меня дразнили белым поросенком.
22
– Кто же тебя так дразнит?
– Все, кроме Рапуша и Насихи.
Сбоку я видел, что глаза Мулона прикованы к поплав ку, мерно покачивающемуся на покрытой рябью воде. Вот– вот, казалось, снова туго натянется леска, взметнется вверх удочка, мелькнет в воздухе серебристый лук и послышится тупой удар от падения на траву. Значит, на нашем счету будет еще одна рыба... Не поворачиваясь ко мне, папаша Мулон ответил:
– Ты не цыган. И хорошо, что это так.
– Да почему же?..
– Не надо спрашивать, Таруно... Сам попозже поймешь.
– А я хочу знать сейчас. Хочу, чтобы ты мне сказал. Я хочу быть цыганом, раз живу вместе с цыганами, как цыган. Я ведь всегда был таким, как себя помню.
– Ты не... – начал было он, но, не докончив фразы, крикнул: – Смотри, смотри!
Шлепнувшаяся на траву рыба оказалась болыпой-пре* большой.
Снимая ее с удочки, он заметил:
– Таруно, у тебя есть я, папаша Мулон, а у меня – ты. Разве этого мало? Для чего же тогда меня расспрашивать?
– Но почему Хенза хотела меня...
Я не договорил, потому что сразу же понял: я затронул что-то темное, зловещее.
– Хм... У Хензы вместо сердца змея, и забудь об этом. Я ведь сказал: это больше не повторится.
– А почему у меня нет ни матери, ни отца, папаша Мулон?
– Когда ты был еще несмышленышем, здесь шла вой* на. В ее вихре где-то пропали, исчезли твои родители. Я нашел тебя на дороге, и с тех пор ты всегда со мной.
Оказывается, меня подобрали на дороге, моя жизнь – это вечная дорога!
23
Трудно сказать, какое чувство вызвала во мне эта неожиданно промелькнувшая мысль. Пожалуй, не очень-то светлое и радостное.
А между тем, словно повинуясь безмолвному приказу, удочка в руке Мулона то и дело взмывала вверх и на траве снова и снова поблескивало живое серебро.
Связка на ивовом прутике все удлинялась и тяжелела. День окончательно вступил в свои права, заливая округу ярким солнечным светом.
IV
Каждый день мы купались в этой неглубокой речке. Вода здесь отливала прозрачной голубизной, а в мелких местах виднелось золотистое песчаное дно, по которому то и дело быстро сновали стаи рыбешек.
Лето стояло поистине великолепное. Где-то внизу, на самом изгибе реки, голубое небо будто сливалось с зелеными травами и серебристой водою. Здесь же, над нашими головами, оно сверкало своими неповторимыми красками – необъятное, далекое, недосягаемое. А рядом – песок: чистый, желтый, сыпучий. Если мы не купались, то сидели в песке и строили из него башни. Строили даже целые города. Со всех сторон наш город окружали дворцы, а посередине высился огромный дворец Пенги, бога и царя всех цыган. О нем мне рассказывал папаша Мулон.
Потом к реке приходили на водопой буйволы и растаптывали своими копытами наш город.
И так изо дня в день.
Но ничего! Когда буйволы уходили, мы строили другой город. Еще лучше прежнего.
Как-то раз после полудня из деревни, видневшейся за кустами орешника, прибежала целая орава ребят. Раздевшись на берегу под невысокой ивой, они с криком бросились в воду метрах в двадцати от облюбованного нами места.
24
Заметив нас, они вдруг перестали галдеть и, не сговариваясь, бросились к нам. Кое-кто из них торопливо плыл, а кто и просто шлепал по воде, словно боясь упустить нас. Но мы не убежали. Мы смотрели на них и ждали.
Что бы это значило?
– Цыгане! – услышал я.
– От этих черномазых и вода-то стала черной...
Взрыв смеха заглушил последние слова.
– Зато они хоть всех лягушек сожрут.
– А заодно и баштаны обчистят...
Вскоре ребята оказались совсем рядом с нами и теперь оглядывали нас с презрительной усмешкой и, пожалуй, с каким-то затаенным любопытством. Да, да, они никак не могли скрыть свое любопытство.
Я сразу заприметил самого рослого из них, конопатого и остроносого мальчишку. Он-то первым и завел разговор.
– Ну что, цыганские морды, наловили лягушек?
В вопросе конопатого, сознававшего свое превосходство, звучал явный вызов.
– Мы лягушек не ловим, – отозвался я. – Мы здесь купаемся, только и всего.
– Смотри-ка! – в упор уставился на меня конопатый. – Ха, они купаются! Да еще в нашей речке! А кто вам разрешил?
– Никто. Речка такая же наша, как и ваша. Она ничья.
Должно быть, мой ответ не понравился конопатому. Он было размахнулся, но так и не ударил. Я стоял на том же месте и только молча смотрел ему прямо в глаза. Страха не было, но драться тоже не хотелось.
– Эх, – процедил он сквозь зубы. – Даже и бить-то его неохота.
Остальные безмолвно наблюдали за нами.