Текст книги "Территория тьмы"
Автор книги: Видиадхар Найпол
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
* * *
Из окна поезда Дургапур, новый стальной город, казался расплывшимся пятном из множества огоньков. Я вышел в коридор и смотрел на это пятно, пока оно не исчезло. Такая маленькая надежда – и легко было представить себе, что эти огоньки погасли. В ту ночь пала Бомдила. Теперь путь в Ассам был открыт; мистер Неру утешал жителей штата словами, которые уже походили на беспомощное соболезнование. В Бенаресе с поезда сошли тибетские беженцы. Их широкие, румяные лица растерянно улыбались; никто не понимал их языка, и они нерешительно стояли рядом со своими сундуками – длинноволосые, немного нелепые в своих громоздких обмотках, от грязи приобретших цвет хаки, в башмаках и шляпах. Гостиница пустовала: все внутренние авиарейсы были отменены. Молодой управляющий в темном костюме и слуги в униформе молча и праздно стояли на веранде. Во мне шевельнулось нечто вроде базарного духа, предприимчивости военного времени: я стоял на лестнице и торговался. Успех бросился мне в голову. «Это – включая утренний кофе», – сказал я. «Да, – уныло ответил управляющий, – включая кофе».
Здесь, в районе казарм, Бенарес выглядел покинутым, и нетрудно было представить себя непрошеным захватчиком. Но ничто в городе не намекало на трагедию. На гха-тах высокими кучами лежали бревна. Закутанные в яркие пелены тела покоились на устланных цветами носилках у кромки воды, буднично ожидая сожжения; а то здесь, то там над пламенем со странной небрежностью улыбались и болтали кучки родственников, не очень четко просматриваемые в отраженном блеске Ганга. Крутые гхаты, устроенные в виде площадок и ступенек, с названиями, надписанными крупными буквами, были заполнены народом, как пляж в пору отпусков. Благочестивые стояли в воде, отдыхали под пляжными зонтиками или сидели кучками, собравшись вокруг толкующего премудрости пандита; молодые люди занимались гимнастикой. Наверху, за высокой речной набережной, в кривых переулках, – погруженных в темноту между прочными каменными стенами и не лишенных обаяния, если не считать коровьего помета, – лоточники продавали бенаресские безделушки, шелковые и медные; а в храмах проводники-жрецы – молодые, вымытые и причесанные – жевали бетель и осыпали руганью тех, кто не подавал им милостыни.
Я отправился в непальский храм, «изуродованный», как сказано в «Туристическом справочнике» Мюррея, «эротическими рельефами; они не бросаются в глаза, их можно вовсе не заметить, если не позволять служителю нарочно показывать их». Служителем был юноша с длинным хлыстом; я попросил его показать рельефы. «Вот мужчина и женщина, – начал он равнодушно. – Вот еще один мужчина. Это мистер Скорее, потому что он говорит: „Скорее! Скорее!“» Прибаутки для туристов: этот глянец мне не понравился. Радости эротического искусства хрупки; я пожалел, что не последовал совету Мюррея.
За обедом я попросил молодого управляющего включить радио, чтобы послушать новости. Как и можно было ожидать, дела были плохи. Управляющий, заложив руки за спину, глядел вниз: даже в горькие минуты он сохранял лицо. А потом меня насторожило упоминание «китайской пограничной охраны».
– Мы же слушаем Пекин, господин управляющий.
– Это радиостанция «Вся Индия». Я всегда ее слушаю.
– Только китайцы и радио Пакистана говорят о китайской пограничной охране.
– Но новости же по-английски. И акцент… Да и слышимость очень хорошая.
Действительно, слышно было хорошо, будто говорили близко; радиоголоса звучали все громче и четче. Мы пробовали настроиться на Нью-Дели, но услышали только скрипы, помехи и слабый, пропадающий голос.
А на следующий день все закончилось. Китайцы объявили прекращение огня и пообещали уйти. И, словно по мановению волшебной палочки, гостиница начала заполняться.
* * *
Военные действия закончились, но чрезвычайное положение сохранялось, и обязанность этого уполномоченного состояла в том, чтобы объезжать свой округ для поддержания боевого духа и сбора средств. Он уже завершил одну поездку, и ему преподнесли в подарок альбом с фотографии, на большинстве которых был заснят он сам – принимающим и принимаемым. Я сидел в глубине кузова его универсала и листал фотоальбом. Мы ехали по индийской дороге: тонкая полоска покрытого гравием шоссе тянулась между двумя земляными дорогами, истертыми в тонкую пыль колесами воловьих повозок. Это была индийская пыль: она обезображивала деревья, высаженные вдоль дороги, обесцвечивала поля на расстояние в сотню метров с обеих сторон. А вдоль этого маршрута, на остановках в пыли, нас ждали приемные комитеты с гирляндами, демонстрация физической ловкости и примитивные выставки грубых изделий местной мануфактуры.
Уполномоченного очень интересовали мыло и обувь, и в каждом месте, где мы останавливались, бородатые обувщики-мусульмане стояли возле своей обуви, а мыловары – возле своих тяжелых, неправильно сформованных кусков мыла. Однажды вечером за ужином уполномоченный, одетый в темный костюм, объяснил, отчего его так занимает мыло и обувь. Его голос понизился и сделался нежным. Его дочь, сказал он, учится в школе в Англии. Из телепередач или еще откуда-то ее соученики узнали, что в Индии нет городов, что там никто не носит обуви, не живет в домах и не моется. «Это правда, папочка?» – спросила расстроенная девочка. И вот теперь ремесленники округа делали мыло и обувь. Иногда во время приемов уполномоченный разрывал кольцо местных сановников, чтобы подойти к детишкам бедняков, стоявшим по другую сторону дороги. Иногда, пользуясь прерогативой уполномоченного, он брал куски мыла с выставочных лотков и раздавал их детям, а фотографы – готовя в уме очередной альбом – щелкали затворами.
Это была быстрая поездка. Меня поразило, что столь обширный, невзрачный и неуютный район оказался упорядоченным, и что за облаками пыли обнаруживались люди, которые, несмотря на слабый стимул и плохое сырье, все-таки занимались ремеслами. Мне хотелось задержаться подольше, ощутить надежду. Но времени не было. Выставок-представлений было слишком много. Я сидел в самом конце универсала и, всякий раз, как мы делали остановку, выходил последним; часто получалось так, что прежде чем я успевал осмотреть первый экспонат, уполномоченный и его чиновники уже снова сидели в машине и ждали меня: поскольку я выходил последним, залезать обратно мне нужно было первым.
На митингах мы проводили больше времени. Там под солнцем собирались худосочные мальчики в белых шортах и майках, готовые проделать гимнастические упражнения. Там были сооружены арки с надписью ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ! на хинди. Там уполномоченного увешивали гирляндами. Индийский политик, когда на него вешают гирлянду, сразу же снимает ее и передает помощнику; такое принятие и мгновенный отказ от достоинства – это обычная индийская практика. Но уполномоченный не снимал с себя гирлянд. Мягкие цепи из головок бархатцев одна за другой ложились ему на шею, пока наконец бархатцы не дошли до ушей и со спины он не начал походить на идола, вооруженного нелепыми предметами: в одной руке – зажженная сигара, в другой – тропический шлем. Его помощник стоял неподалеку. Он держал сигарную коробку своего начальника и был выряжен вельможей при могольском дворе: так британцы поглумились над своими предшественниками.
В нарядной палатке сидели на циновках крестьяне. Для чиновников приготовили стулья и стол. Зачитывали имена, и крестьяне поднимались, подходили к уполномоченному, кланялись и жертвовали бумажные рупии в Фонд национальной обороны. (По мере того как в районе разбухал Фонд, народные сбережения, как сказал мне чиновник ИАС, таяли). Некоторые женщины со скромным видом жертвовали свои украшения. Иногда на названное имя никто не откликался, и тогда изо всех углов палатки слышались объяснения: умер (погиб от рук человека или от лап зверя), заболел, неожиданно уехал. На подносе вырастала шаткая горка из денег, и все небрежно перебирали их.
Потом уполномоченный произносил речь. Чрезвычайное положение еще не закончилось, вовсе не закончилось: китайцы по-прежнему остаются на священной земле Индии. Народ Индии слишком долго учили миру и ненасилию. Теперь настало время подняться против врага. Уполномоченный добивался своей цели, вначале взывая к патриотизму крестьян, а затем анализируя характер китайской угрозы. По любым индийским меркам, китайцы были нечистым народом. Они едят говядину: этот довод предназначался слушателям-индусам. Они едят свинину: это – для мусульман. Они едят собак: это – для всех. Они едят кошек, крыс, змей. Крестьяне сохраняли невозмутимость; они оживились лишь тогда, когда уполномоченный, разыгрывая последнюю карту, воззвал к индуистской богине разрушения.
При уполномоченном находился заводила-профессионал – высокий пожилой мужчина в старом двубортном сером костюме. На нем были очки и тропический шлем – в точности такой, как у уполномоченного. Этот человек непрерывно жевал бетель; у него был большой рот с вислыми, выпачканными красным соком губами. Его лицо было лишено всякого выражения; казалось, он все время что-то подсчитывает в уме. Поправив очки, он с секретарским видом подошел к микрофону и молча встал перед ним. Потом неожиданно разинул свой огромный красный рот, обнажив пустоты между зубами и кусочки изжеванного ореха бетеля, и закричал:
– Кали Мата ки —
– Джай! – прокричали в ответ крестьяне; у них заблестели глаза, а с лиц не сходили улыбки. – Да здравствует Мать Кали!
– Что же это такое? – проговорил помощник уполномоченного. – Я ничего не расслышал. – Это была его коронная фраза: он говорил ее на каждой встрече. – Давайте попробуем снова, и на сей раз я хочу вас услышать. Кали Мата ки —
– Джай! Джай! Джай!
Один, два, три раза призывали они имена богинь, и воодушевление в народе нарастало. А потом помощник резко развернулся, возвратился на свое место, решительно уселся, хлопнув себя тропическим шлемом по коленям, уставился прямо перед собой и, принявшись жевать зубами и губами бетель, заново погрузился в умственные арифметические вычисления.
Если слушателей оказывалось слишком мало, уполномоченный выражал недовольство, отказываясь произносить речь или уезжать. Тогда чиновники и полицейские с виноватым видом суетились; они созывали крестьян с полей и из домов, строем выводили детей из школы. Зато на вечерние концерты всегда собиралось достаточно зрителей. Певцы, пользовавшиеся местной популярностью, жевали бетель и исполняли собственные песни о китайском вторжении перед микрофонами, обернутыми в тряпочки – для защиты от брызг слюны, окрашенной бетелем. Звучали скетчи о том, что необходимо спасать родину, выращивать больше еды, делать взносы в Фонд национальной обороны и сдавать кровь. Пару раз один тщеславный драматург представил местного героя, погибавшего в сражении с китайцами; и становилось ясно, что никто в деревне не имеет ни малейшего понятия о том, как выглядят китайцы.
Из вагона поезда, с пыльных автомобильных дорог Индия казалась страной, взывавшей только к жалости. Испытывать жалость было легко, и, пожалуй, индийцы были правы: сострадание вроде моего, на поддержание которого уходило столько усилий, отказывало многим в праве быть людьми. Это чувство разъединяло; оно-то и оборачивалось потом удивлением и волнением, которое настигало меня во время таких концертов – простейших доказательств человеческого духа. Гнев, сострадание и презрение оказывались разными гранями одной и той же эмоции; они не имели ценности, потому что не могли длиться долго. Успех мог начаться только с примирения.
Сейчас мы приехали в область, которая – хотя внешне ничем не отличалась от соседних районов, – славилась своими солдатами. Может быть, причиной тому было какое-то давнее смешение кровей, сохраненное в силу кастовых законов? Или упорное давление раджпутов? В Индии полно подобных загадок. Здесь собралась слишком многочисленная толпа, ей не хватало места в палатке. Некоторые пришли в форме и со знаками отличия. Заводила-профессионал вывел орденоносцев из толпы и усадил их особо – на скамье у края палатки. Но парочка этих ветеранов предпочла не сидеть, а медленно расхаживать взад-вперед по дороге, пока уполномоченный произносил речь. До сих пор уполномоченный выступал перед людьми, которые испытывали легкое раздражение и недовольство из-за того, что их оторвали от полевых работ или помешали бездельничать дома. Но здешняя толпа оказалась внимательной с самого начала. Старики-ветераны пристально глядели на уполномоченного, и отклик на каждое его заявление отражался на их лицах. Китайцы едят свинину. Брови хмурились. Китайцы едят собак. Брови собирались в еще более глубокие складки. Китайцы едят крыс. Глаза вылезали из орбит, головы вскидывались, будто от удара.
Не успел уполномоченный договорить, как из толпы выбежал какой-то мужчина и со слезами бросился к его ногам.
Толпа немного расслабилась, люди заулыбались.
– Встань, встань, – проговорил уполномоченный, – и объясни, в чем дело.
– Вы просите меня воевать, и я хочу воевать. Но как же я буду воевать, если мне нечего есть, если моей семье нечего есть? Как я могу воевать, если у меня отобрали землю?
В толпе послышались смешки.
– У тебя отобрали землю?
– При переселении.
Уполномоченный что-то сказал заводиле-профессионалу.
– Всю мою хорошую землю, – плакал тот человек, – отдали другим. А мне дали только негодную землю.
Кое-кто из ветеранов рассмеялся.
– Я разберусь в этом, – сказал уполномоченный.
Толпа расходилась. Плакавший мужчина исчез; смешки, сопровождавшие его бурную жалобу, утихли; и мы отправились пить чай, приготовленный для нас старостой, человеком очень немногословным.
В тот же вечер состоялся очередной концерт. Его организовал местный учитель. Он вышел на сцену под конец представления и сказал, что сочинил новое стихотворение, которое прочтет, если позволит господин уполномоченный. Уполномоченный вытащил сигару изо рта и кивнул. Учитель поклонился, а потом – прочувствованным тоном, со страдальческими жестами – принялся декламировать. Простые рифмы на хинди сыпались одна за другой, будто заново изобретенные; учитель читал все яростнее и яростнее, приближаясь к кульминации – которая оказалась мольбой о наступлении на земле прочного царствия
…сатья ахимса.
Он снова поклонился, ожидая аплодисментов.
– Сатья ахимса! —прокричал уполномоченный, руки которого, уже приготовившиеся захлопать, так и замерли в воздухе. – Ты с ума сошел? «Истина и ненасилие», нечего сказать! Так-то ты проповедуешь, когда китайцы собираются изнасиловать твою жену? Значит, сегодня я напрасно сотрясал воздух? Вот типичный образец путаницы в мозгах!
Поэт, замерший в поклоне, весь съежился. Занавес безо всяких церемоний свалился ему на голову.
Несчастный поэт! Он-то предвкушал прекрасное вечернее выступление. Он сочинил антикитайские стихи и песни о Родине; но когда дело дошло до его собственного стихотворения – того, что он хотел прочитать сам, – он потерял голову. Он годами декламировал под всеобщие аплодисменты стихи об истине и ненасилии. Привычка оказалась сильнее его самого – и это обернулось публичным позором.
* * *
Спустя несколько недель мистер Неру приехал в Лакхнау. Стоя на бетонированной площадке в аэропорту, он сорок шесть раз наклонил голову, чтобы получить гирлянды от сорока шести членов государственного кабинета. Во всяком случае, так мне рассказывал один служащий ИАС в Лакхнау, а он был немного раздражен. ИАС, действуя согласно инструкциям из Дели, взялась за гражданскую оборону в Лакхнау всерьез. Там устраивали и затемнения, и воздушную тревогу; там рыли окопы; им было что показать мистеру Неру. А мистер Неру только рассердился. Все это рытье окопов, заявил он, – пустая трата времени.
В некотором смысле, чрезвычайное положение осталось позади.
11. Деревня Дубов
Чрезвычайное положение осталось позади. Подошел к концу и мой год. Короткая зима быстро сходила на нет; уже не было так приятно сидеть под лучами солнца; было ясно, что пыль теперь не уляжется до прихода муссонов. Оставалась только одна поездка – а к ней я заранее охладел. Индия так и не околдовала меня. Она так и осталась страной из моего детства – территорией тьмы; подобно гималайским перевалам, она заново скрывалась от меня, стоило мне только отойти в сторону, и превращалась в мифическую землю; казалось, она существует в некоем вневременном пространстве, какое и представлялось мне в детстве, и в которое, как я понимал, – несмотря на то, что сейчас я ступал на настоящую индийскую землю, – мне не проникнуть никогда.
За год я так и не научился примирению. Я примирился только со своей обособленностью от Индии, примирился со своей участью колониального жителя – без прошлого, без предков. Одно лишь чувство долга гнало меня в этот городок на востоке Уттар-Прадеша, даже не украшенный руинами, знаменитый лишь связью с Буддой и отсталостью. И после нескольких дней, полных нерешительности, праздности и чтения, то же чувство долга заставило меня поехать по деревенской дороге, кишевшей равнодушными к колесному транспорту крестьянами, в деревню, откуда шестьдесят с лишним лет назад уехал, чтобы стать рабочим по найму, мой дед.
Когда едешь по некоторым областям западной и центральной Индии, даешься диву: где же многомиллионное население? Жилых построек здесь было мало, а коричневая земля выглядела бесплодной и заброшенной. Здесь тебя поджидало совсем другое чудо. Земля расстилалась ровной гладью. Высокое голубое небо было начисто лишено драматизма; под ним все казалось преуменьшенным. Куда ни посмотри, повсюду выглядывали деревушки – плоские, расплывчатые в пыли, смотревшиеся наростами на земле и едва возвышавшиеся над ней. Каждое облачко пыли вблизи оказывалось крестьянином; а цель моя все еще была далека.
На пересечении дорог мы посадили в машину человека, вызвавшегося стать нашим проводником, и свернули на набережную, представлявшую собой сплошную пыль. Вдоль нее росли высокие старые деревья. Наверняка мои дед проходил под ними в начале своего долгого путешествия. Я невольно ощутил отчуждение. Для нас эта земля перестала существовать. Сейчас она была такой будничной. По правде говоря, мне больше ничего не хотелось видеть. Я боялся того, что встречу впереди, к тому же, рядом были свидетели. «Не эта, не эта», – кричал наш проводник, взволнованный и моей миссией, и своим неожиданным катанием на джипе, и одна деревня за другой исчезали в пыли. Наконец он указал: вон там, справа, находится деревня Дубов.
Она была удалена от набережной. То, что я увидел, превзошло все мои ожидания. Большая манговая роща придавала деревне пасторальный вид, а над темно-зеленой листвой торчали два ярко-белых шпиля. Я знал об этих шпилях и обрадовался, увидев их. Мой дед стремился восстановить положение семьи, которую оставил в Индии. Он выкупил их землю; он дал им денег на постройку храма. Храм так и не построили – только три святилища. Нищета, беспомощность, думали мы тогда на Тринидаде. Но теперь я глядел на эти шпили с дороги, и какую надежду они вселяли!
Мы вышли из джипа и зашагали по растрескавшийся земле. Высокие ветвящиеся манговые деревья отбрасывали тень на искусственный пруд, и почва под рощей пестрела солнечными бликами. Вышел какой-то мальчик. Его худое тело было обнаженным, если не считать дхоти и священной нити. Он поглядел на меня с подозрением – наша компания была многочисленной и выглядела устрашающе-официально, – но когда чиновник ИАС, сопровождавший нас, объяснил, кто я такой, мальчик вначале попытался обнять меня, а потом дотронуться до моих ног. Я высвободился, и он повел нас по деревне, одновременно рассказывая о сложном родстве, которое связывало его с мои дедом и со мной. Он знал про моего деда все. Для этой деревни то давнее событие еще сохраняло важность: мой дед уехал далеко за море и заработал барра пайса,много денег.
Год назад меня бы ужаснуло то, что я здесь увидел. Но я уже успел многого насмотреться. Эта деревня выглядела чрезвычайно благополучной; она была даже живописна. Многие дома были сложены из кирпича, некоторые высоко поднимались над землей, у некоторых домов имелись резные деревянные ворота и черепичные кровли. Улицы были вымощены и чисто выметены; я заметил бетонную поилку для скотины. «Брахманская деревня, брахманская деревня», – шептал ИАСовец. Женщины, одетые в простые белые сари, не носили покрывал и выглядели привлекательно. Они открыто разглядывали нас, и в чертах их лиц я уловил сходство с женщинами из моей семьи. «Брахманские женщины, – прошептал ИАСовец. – Очень бесстрашные».
Это была деревня Дубов и Тивари – все они были брахманами, состоявшими в более или менее близком родстве между собой. Человек в набедренной повязке и священной нити совершал омовение: стоял и поливал себя водой из медного кувшина. Как изящна была его поза, каким соразмерным было его стройное тело! Как же сохранилась такая красота среди перенаселенности и запустения? Здесь жили брахманы; они арендовали землю за меньшую цену, чем те, кто мог бы платить меньше. Но, как было написано в «Географическом справочнике», эта область «изобилует брахманами»; они составляют от 12 до 15 % индусского населения. Быть может, именно поэтому, хотя в деревне всех связывали родственные отношения, здесь явно не было никакой общественной жизни. Мы оставили кирпичные дома позади и, к моему разочарованию, остановились перед маленькой лачугой с соломенной кровлей. Здесь жил Рамачандра, нынешний глава той ветви Дубов, к которой принадлежал мой дед.
Его не оказалось дома. «О! – заохали мужчины и мальчики, которые собрались вокруг нас. – Зачем ему понадобилось куда-то идти именно сегодня?» Но святилища – они сами покажут мне святилища. Они покажут мне, как бережно заботятся о святилищах; они покажут мне имя моего деда, высеченное там на камнях. Они отперли решетчатые двери и показали мне идолов – свежевымытых, свежевыряженных, помазанных свежим сандаловым порошком; принесенные утром цветы еще не успели увянуть. Я мысленно перенесся на много лет назад, всякое ощущение расстояния и времени исчезло: передо мной были точные копии тех идолов, что стояли в молитвенной комнате в дедовом доме.
Послышался плач старухи.
– Какой сын? Какой?
Только несколько мгновений спустя до меня дошло, что старуха произносит английские слова.
– Джуссодра! – сказали мужчины и открыли перед ней дверь.
Она опустилась на корточки и, оставаясь в таком положении, начала приближаться ко мне, плача и скрипуче выкрикивая какие-то слова на английском и на хинди. Ее бледное лицо было растрескавшимся, как высыхающая грязь; серые глаза обволакивала муть.
– Джуссодра все расскажет вам про вашего деда, – сказали мужчины.
Джуссодра тоже была на Тринидаде; она знала моего деда. Нас обоих отвели от святилища к хижине. Меня усадили на одеяло, расстеленное на чарпое, и Джуссодра, сидя на корточках у моих ног, стала излагать родословие моего деда и со слезами пересказывать его приключения, а чиновник НАС переводил мне ее слова. Джуссодра прожила в этой деревне тридцать шесть лет, и за это время она успела отполировать свой рассказ, превратив его в настоящую индийскую кхису– сказку. Наверняка этот рассказ был всем известен, но все хранили вид торжественного внимания.
Еще молодым человеком (рассказывала Джуссодра) мой дед покинул эту деревню и уехал учиться в Бенарес, как поступали брахманы с незапамятных времен. Но мой дед был беден, его семья бедствовала, и времена были тяжелые; кажется, даже голод свирепствовал. Однажды мой дед повстречал человека, который рассказал ему о далекой стране Тринидад. На Тринидаде жили индийцы – рабочие; там требовались пандиты и учителя. Заработки там высокие, земля дешевая, а доплыть туда можно задаром. Человек, который разговаривал с моим дедом, знал, о чем толкует. Он был аркатиа —вербовщик; будь времена получше, его бы камнями прогнали вон из деревни, но теперь люди охотно прислушивались к подобным россказням. И вот мой дед подписал контракт на пять лет и отправился на Тринидад. Конечно, его не ждало учительское место; он стал работать на тростниковосахарном заводе. Ему дали комнату, его кормили; вдобавок он получал по 12 анн – 14 пенсов – в день. Это были хорошие деньги – даже сегодня неплохой заработок в этой части Индии: за общественные работы для безработных в районах бедствия правительство платит вдвое меньше. К тому же, мой дед прирабатывал и по вечерам – пандитом. Пандиты, прошедшие обучение в Бенаресе, были на Тринидаде в диковинку, и мой дед пользовался большим спросом. Даже саиб на заводе уважал его, и вот однажды саиб сказал: «Ты – пандит. Не можешь ли ты помочь мне? Я хочу сына». «Хорошо, – ответил мой дед. – Я сделаю так, что у вас появится сын». И когда жена саиба родила сына, саиб так обрадовался, что сказал моему деду: «Видишь эти тридцать бигхаземли? Весь тростник с этой земли – твой». Мой дед собрал этот тростник и продал его за две тысячи рупий, а потом занялся торговлей на эти деньги. Успех притягивал новый успех. Однажды к деду подошел один состоятельный человек, давно уже обосновавшийся на Тринидаде, и сказал: «Я уже давно к вам присматриваюсь. Я вижу, вы далеко пойдете. У меня есть дочь, и я хочу выдать ее за вас. Я дам за нее три акра земли». Моего деда это не заинтересовало. Тогда тот человек сказал: «Я дам вам вагонетку. А вы сможете отдавать эту вагонетку внаймы и немножко зарабатывать на этом». Так мой дед женился. Дела у него шли в гору. Он построил два дома. Вскоре он настолько разбогател, что вернулся сюда, в эту деревню, и выкупил двадцать пять акров земли, принадлежавших его семье. А потом он опять отправился на Тринидад. Но он был неугомонным человеком. Прошло время, и он решил снова наведаться в Индию. «Возвращайся скорее», – сказали ему родные. (Эти слова Джуссодра произнесла по-английски; «вагонетку» она тоже назвала по-английски.) Но мой дед так и не увидел больше Тринидада. В поезде, по дороге в Калькутту, он заболел – и написал своим родным: «Солнце заходит».
Окончив рассказ, Джуссодра продолжала плакать, и никто не шевелился.
– Что мне нужно сделать? – спросил я у чиновника ИАС. – Она очень стара. Если я предложу ей денег, она обидится?
– Напротив, – возразил тот. – Дайте ей немного денег и попросите устроить каттху– чтение священных текстов.
Так я и сделал.
Потом принесли фотографии – такие же старые и забытые мною, как те идолы; и я снова ощутил, как сдвигаются все понятия времени и места, когда прикоснулся к ним и увидел – посреди бескрайней земли, к которой я сам не был ничем привязан, где мог с легкостью потеряться, – пурпурную печать тринидадского фотографа (с какой ясностью дом по его адресу встал перед глазами), сохранившую свою яркость на фоне выцветающих коричневых фигур, которые в моей пробужденной памяти, казалось, выцвели навсегда, принадлежа лишь воображению и уж никак не действительности вроде этой.
Я приехал сюда неохотно. Я не ожидал ничего хорошего, я испытывал страх. Вся скверна лежала на мне одном.
Кто-то еще хотел меня увидеть. Это была жена Рамачандры – она ждала меня в одной из внутренних комнат. Я вошел. Передо мной согнулась в поклоне закутанная в белое фигура; она ухватила меня за ноги, обутые в «вельдтшены», и заплакала. Она все продолжала плакать, не выпуская моих ног.
– Что мне теперь делать? – спросил я у чиновника НАС.
– Ничего. Скоро кто-нибудь войдет сюда и скажет ей, что не подобает так встречать родственника, что она должна предложить ему пищи. Таков обычай.
Так все и произошло.
Но – пища! Хотя все эти люди и ошеломили меня, я сохранял колониальное благоразумие. Недавно оно не позволило мне пересыпать все содержимое моего кармана в печальные, морщинистые руки Джуссодры. Теперь оно напоминало мне совет уполномоченного: «Если еда приготовлена на огне, можете рискнуть. Но к воде не прикасайтесь ни в коем случае». А уж он-то был уроженцем этой страны! Итак: не надо еды, сказал я. Я не очень здоров и сижу на диете.
– Тогда выпейте воды, – сказала жена Рамачандры. – Хотя бы воды.
Чиновник ИАС подсказал мне:
– Видите вон то поле? Там растет горох. Попросите сорвать для вас немного гороха.
И мы съели каждый по стручку. Я обещал приехать сюда еще раз; мальчики и мужчины проводили нас до джипа; и я поехал обратно по дороге, которая еще недавно вселяла в меня ужас.
* * *
В тот же вечер, вернувшись в город, в гостиницу, я писал письмо. Сегодняшний день принес мне такое невероятное приключение. Оно исказило мое ощущение времени, и я снова и снова с удивлением осознавал, что нахожусь в этом городе, в этой гостинице в этот час. Передо мной стояли те идолы, те фотографии, те обрывки тринидадского английского, уцелевшие в той индийской деревушке. Письмо не истощило моего парения. Сам процесс его написания выпустил на волю не отдельные воспоминания, а целое забытое настроение. Покончив с письмом, я уснул. Звучала песня, исполнявшаяся дуэтом; поначалу она казалась частью воспоминаний, частью того воскрешенного настроения. Но я слышал ее не во сне; это была явь. Музыка звучала на самом деле.
Tumhin ne mujhko prem sikhaya,
Soté hué hirdaya ko jagaya.
Tumhin ho roop singar balam.
«Ты придал моей любви смысл.
Ты пробудил мое спящее сердце.
Моя красота – это ты, возлюбленный мой,
Мои драгоценности – это ты».[Перевод на английский выполнен моим другом Али Хасаном из индийского отдела Би-Би-Си. ( Прим. авт.)]
Было утро. Песня доносилась из магазина с другой стороны улицы. Это была песня конца тридцатых годов. Я не слышал ее уже много лет, и до этого мгновенья не вспоминал о ней. Я даже не понимал значения всех слов; но я их и раньше не понимал. Это был чистый порыв настроения – и в эти мгновенья между сном и пробуждением оно воскресило для меня утро в совсем другом мире, воссоздававшем здешний, который продолжал жить собственной жизнью. В тот же день, прохаживаясь по базару, я видел перед собой фисгармонии (одна из таких, сломанная и забытая, лежала в доме моей бабушки, как часть безвозвратного прошлого), барабаны, печатные станки для набивных узоров, медную утварь. Я вновь и вновь испытывал такое чувство, будто время улетучилось, это тревожное, но будоражащее чувство удивления перед собственным материальным «я».
В парикмахерской, куда я зашел побриться и где никак не мог допроситься горячей воды, моему парению пришел конец. Я опять превратился в брюзжащего путешественника. Солнце стояло высоко; оно выжгло последние следы слабой утренней прохлады.
Я возвратился в гостиницу и обнаружил у своей двери какого-то нищего.
– Къя чахийе? – спросил я на своем плохом хинди. – Что вы хотите?