Текст книги "Территория тьмы"
Автор книги: Видиадхар Найпол
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Ужинать – нам захотелось ужинать; и вот мы уже ехали в ресторан (без англичанина).
В ресторане было очень светло.
– Они на меня глазеют!
В ресторане было светло и шумно – множество людей за множеством столов.
– Они на меня глазеют.
Мы оказались в заполненном людьми углу.
Я уселся.
Шлеп!
– Эти чертовы дравиды глазеют на меня.
Мужчина за соседним столиком оказался на полу. Он лежал на спине, а голова его оказалась на сиденье пустого стула. Его глаза были полны ужаса, а руки сцеплены в жесте приветствия и мольбы.
– Сардарджи! [77]77
Сардар – почтительное обращение к сикху, особенно незнакомому; – джи – суффикс, выражающий уважение.
[Закрыть]– воскликнул он, все еще лежа на полу.
– Глазеешь тут на меня. Дрянь южно-индийская!
– Сардарджи! Мой друг сказал: «Гляди, сардарджи». И я оглянулся посмотреть. Я не южный индиец. Я пенджабец. Как и вы.
– Дрянь.
Я всегда боялся, что произойдет нечто подобное. Именно это уловило мое чутье, как только я увидел его тогда в поезде: некоторые люди излучают угрозу насилия, и они опасны для тех, кто боится насилия. Мы познакомились – и неизбежно произошла переоценка. Однако за всей ошибочностью и неловкостью наших отношений всегда скрывалась моя изначальная тревога. И этот момент, когда меня охватил страх и отвращение к себе, стал ее логичным продолжением. В то же время, этого момента я давно уже ждал. Я покинул ресторан и попросил рикшу отвезти меня в гостиницу. Весь город, все его улицы, где сейчас воцарилась тишина, были с самого начала окрашены для меня общением с сикхом; я оценивал его – будь то с презрением или вымученной любовью – в соответствии с понятиями его специфического расизма. И теперь мысль об этом вызывала во мне такую же тошноту, как и насилие, свидетелем которого я только что стал.
Я велел рикше развернуться и поехать обратно к ресторану. Сикха уже след простыл. Зато тот пенджабец – с бешеными от унижения и злости глазами – сидел возле кассового прилавка в группе людей, по-видимому, знавших его.
– Я убью твоего приятеля, – прокричал он мне. – Я завтра же убью этого сикха.
– Никого вы не убьете.
– Я убью его. И тебя тоже убью.
Я вернулся в гостиницу. Зазвонил телефон.
– Привет, паршивец.
– Привет.
– Значит, ты меня бросил, когда я попал в небольшую передрягу. И ты еще называешь себя другом! Знаешь, что я о тебе думаю? Ты – грязная южно-индийская свинья. Не засыпай. Я сейчас поднимусь и вдарю тебе как следует.
Он, наверное, находился неподалеку, потому что появился уже через несколько минут: дважды постучал в дверь, преувеличенно поклонился и театральной походкой вошел в комнату. Мы оба уже заметно протрезвели, но наш разговор пьяно и фальшиво качался туда-сюда – от примирения до взаимных обвинений. В любой момент мы могли или снова сделаться друзьями, или решить больше не видеться; снова и снова, когда мы уже кренились в сторону одной из этих возможностей, один из нас делал исправительный нажим в обратном направлении… Мы все еще испытывали интерес друг к другу. Мы пили кофе; наш разговор продолжал качаться туда-сюда еще более фальшиво; и в конце концов даже остатки интереса утонили в словах.
– Мы же собирались поехать на охоту, – сказал сикх напоследок, уходя. – А я с тобой связывал такие планы.
Это была по-голливудски хорошая прощальная фраза. Возможно, он ее заранее продумал. Трудно сказать. В Индии английский язык способен вводить в заблуждение. Меня одолевала усталость: несмотря на кофе и лицемерные разговоры, разрыв оказался бурным. Он принес облегчение и сожаление. Мне выказали столько доброжелательности, столько великодушия, – а я так неверно все истолковал!
Утром мой ужас не знал границ. Я видел фотографии пенджабских погромов 1947 года, фотографии большой калькуттской резни; я слышал про поезда – эти индийские поезда! – перевозившие трупы через границу; я видел погребальные насыпи вблизи пенджабских дорог. [78]78
Имеются в виду кровавые столкновения между индусами и мусульманами: в августе 1946 года в Калькутте (Бенгалия) погибло пять тысяч человек. В 1947 году в Восточном Пенджабе сикхи и мусульмане нападали на индусов, а в Западном мусульмане – на сикхов и индусов; после объявления раздела Пенджаба около 5 миллионов беженцев пересекли в обе стороны новую пакистанско-индийскую границу.
[Закрыть]Но никогда раньше я не думал об Индии как о стране насилия.
А теперь это насилие я чуял в воздухе; казалось, город запятнан угрозой насилия и самоистязания вроде того, что я видел. Мне захотелось тотчас же уехать отсюда. Но билеты на автобусы и поезда были забронированы на много дней вперед.
Я отправился к кондитеру. Тот был мил и радушен. Он усадил меня за стол; один из его официантов принес мне тарелку с самыми сладкими из его сладостей; и господин, и слуга наблюдали, как я ем. О, эти индийские сладости! «Они едят их вместо мяса»: вдруг всплыла и осталась со мной киплинговская фраза, которую я, может быть, по памяти искажаю; и это мясопоказалось мне словом грубым, пугающим. За все милое, слабое и охочее до сладкого в этом городе я был благодарен – и за все это боялся.
На следующий вечер кондитер познакомил меня со своим родственником, который гостил у него. Этот родственник встрепенулся, услышав мое имя. Неужели это правда? Он как раз читал одну из моих книг; он-то думал, что автор находится за тысячи миль отсюда; и уж никак не думал, что встретит меня поедающим сладости на базаре захолустного индийского городка. Но он полагал, что я значительно старше. А я – баччха,мальчишка! Что ж, теперь он со мной познакомился, и ему бы хотелось как-то выразить свою признательность. Не сообщу ли я ему, где я остановился?
В ту же ночь, когда я открыл дверь в свой гостиничный номер, оттуда вырвался едкий белый дым. Пожара не было. Это был дым от благовоний. Чтобы войти, мне пришлось закрыть лицо носовым платком. Я раскрыл двери и окна, включил потолочный вентилятор и снова выбежал в коридор со слезящимися глазами. Туман от благовонных воскурений рассеялся лишь через несколько минут. Повсюду, точно тлеющие головни, догорали толстые связки ароматических палочек; на полу, будто птичий помет, лежали кучки пепла. Моя постель оказалась усыпана цветами, а на подушке лежала гирлянда.
10. Чрезвычайное положение
Китайцы совершают массированные атаки в Нефе и Ладакхе. Казалось, газетные заголовки ликуют. В Мадрасе, где я находился, гостиничные официанты читали друг другу новости в коридорах и на лестничных площадках; на Маунт-роуд безработные мальчишки и мужчины, обычно стоявшие возле ресторана «Куолити» и подзывали такси и скутеры для отобедавших посетителей, теперь столпились вокруг человека, который что-то зачитывал им из тамильской газеты. На тротуаре женщины раздавали работягам готовую еду ценой в несколько анн с головы; в боковых улочках, среди автобусов и автомобилей, носильщики с голыми спинами тянули и толкали свои повозки с тяжелыми колесами: шагая между оглоблями, носильщики пытались скрыть свое напряжение за нарочито легкой поступью. Такое окружение делало газетные заголовки смехотворными. Индия не была готова к современной войне. «Она, ровней которой была лишь Священная Римская империя, она, быть может, встанет в один ряд с Гватемалой и Бельгией!» Так насмехался сорок лет назад Форстеров Филдинг; и спустя пятнадцать лет после провозглашения независимости Индия во многих отношениях оставалась страной колониальной. Казалось, она по-прежнему рождала в основном политиков и речи. Ее «промышленниками» являлись главным образом торговцы, импортеры простых машин, изготовители товаров по лицензии. Ее администрация по-прежнему никуда не годилась. Она собирала налоги, поддерживала порядок; и вот сейчас на страсть взбудораженного народа она могла откликнуться только словами. Чрезвычайное положение свелось к поиску прецедентов, оглашению соответствующего ДОРА, дополненного инструкциями по применению газовых масок, зажигательных бомб и ручных насосов. Чрезвычайное положение стало временем тревожных ожиданий и запретов; появилась цензура, которая лишь подстегивала слухи и панику; газеты запестрели лозунгами. Чрезвычайное положение вылилось в слова – английские слова. ЭТО ТОТАЛЬНАЯ ВОЙНА, заявляла на первой полосе бомбейская еженедельная газета. «Как я понимаю, что такое тотальная война? – говорил соискатель, претендовавший на место в НАС, отвечая на вопрос экзаменационной комиссии. – Это война, в которой участвует весь мир». Новости становились все хуже. Появились слухи, что в Ладакх отправили гуркхов [79]79
Гуркхи – непальские солдаты, служащие в индийской армии.
[Закрыть], вооруженных только ножами, а люди, переброшенные из Ассамской равнины в горы НЕФА, были одеты только в нательные фуфайки и теннисные туфли. Вся неудержимая свирепость, на какую была способна страна, собралась в один ком; возникало ощущение, что близится избавление и революция. Могло случиться все, что угодно; если бы все зависело от одного лишь усилия воли, то китайцев можно было бы отбросить обратно в Лхасу за неделю. Но от политиков исходили только речи, а от администратора – только соответствующие директивы. Знаменитая Четвертая дивизия была разбита в пух и прах; индийскую армию, особый предмет гордости Индии, постигло страшное унижение. Теперь все отчетливо ощущали, что независимая Индия есть порождение слов («Почему нам не пришлось сражаться за свою свободу?») и что теперь она захлебывается в словах. Магия вождя не возымела действия, и вскоре страсти улеглись, уступив место фатализму.
Китайское вторжение длилось уже целую неделю. В доме моего друга собрались на ужин кинопродюсер, сценарист, журналист и врач. Прежде чем пройти в столовую, мы посидели на веранде, и, прислушиваясь к общей беседе, я понимал, что не сумею убедительно воссоздать ее. Временами она казалась мне вольнодумной и ироничной, затем – полной отчаяния, потом – гротескной. Настроения собеседников оставались приглушенными. Китайцы остановятся у Брахмапутры, говорил продюсер: они просто хотят закрепить свою оккупацию Тибета. Он говорил спокойно; никто не оспаривал его предположения, что Индия может лишь сохранять пассивность. Затем разговор соскользнул к добродушному спору о карме и о ценности человеческого существования, и – прежде чем я успел понять, как это произошло, – мы снова вернулись к обсуждению ситуации на границе. Высмеивалась неподготовленность страны. Никто никого не винил, не предлагал собственных планов: все только обрисовывали ситуацию. И куда все это заведет? «Многие не знают, – сказал врач, – что очень опасно делать прививку от холеры, когда эпидемия уже началась». Медицинская аналогия ошеломляла: страна оказалась неподготовленной, а значит глупо, даже опасно, заниматься подготовкой сейчас. С этим никто не спорил; кинопродюсер снова выразил уверенность в том, что китайцы остановятся у Брахмапутры. Упомянули Ганди; но как получилось, что вслед за этим врач заявил, что верит в оккультизм, и почему он обронил высказывание – почти приглашая к спору, – что «великие целители всегда пускали в ход свое могущество, чтобы спастись»? Некоторое время разговор вертелся вокруг чудес. Я услышал, что тибетцы страдают теперь из-за того, что забыли мантры – заклинания, которые помогли бы им отразить нападение врагов. Я всмотрелся в лица собеседников. Мне показалось, что они серьезны. Но не ошибся ли я? Может быть, их разговор являлся чем-то вроде средневекового интеллектуального упражнения, предобеденного развлечения южно-индийских брахманов? Нас позвали за стол, и наконец все пришли к согласию. Собеседники сошлись на том, что индийцы тоже забыли мантры; они оказались бессильны против врагов, и с этим ничего не поделаешь. Так ситуация на границе оказалась утоплена в разговорах. Мы спокойно отправились в столовую, и за столом речь шла о других вещах.
* * *
Индийская жизнь, индийская смерть продолжалась. Молодой выпускник университета, получающий 200 рупий в месяц, ищет невесту-телугу, из брахманов, велланаду, готра, не-каусига, не старше 22 лет.
На травяном ограждении вокруг гостиницы, рядом с открытой мусорной кучей, где ежедневно рылись в выброшенных банановых листьях-тарелках и гостиничных объедках женщины и буйволы, умирал маленький коричневый щенок. Он ползал по крошечному участку, как будто прикованный к месту, и чах день ото дня. Однажды утром мне показалось, что он уже издох. Но вот приблизилась ворона; хвост у щенка поднялся и снова упал.
Изящная красавица, очаровательная танцовщица классического танца Бхарат-Натьям, блестящая выпускница университета из аристократической семьи, с широким кругозором, приятным характером, привлекательная, стройная, высокая, с современными взглядами, 21 года, хочет выйти замуж за владельца мельницы, бизнесмена-магната, преуспевающего землевладельца, врача, инженера или высокопоставленного руководителя. Каста, вероисповедание и национальность значения не имеют.
Новости из Дели не менялись. Но близился праздник Дипавали [80]80
Дивали (Дипавали) – индуистский праздник, отмечающийся в новолуние, ближайшее к осеннему равноденствию. Главная особенность празднества – использование иллюминации и светильников, которые рядами выставляют на крышах и пускают по воде; светильники призваны отпугивать злых духов.
[Закрыть], и нищие толпами стекались на Маунт-роуд. Вначале этот мальчик не казался похожим на нищего. Он был красивым и смуглым; на нем были красные шорты и белая накидка, переброшенная через плечо. Он заметил меня, когда я выходил из здания почты; и вдруг, будто вспомнив об обязанностях, он улыбнулся и приподнял белую накидку, чтобы продемонстрировать чудовищно изуродованную руку. Эта культя вовсе не напоминала руку – она напоминала женскую грудь, которая заканчивалась не соском, а ногтем на игрушечном пальце.
* * *
На лекции «Наш вождь Анни Безант» в Трипликанском Теософском обществе присутствовало восемь слушателей – не считая секретаря и сторожа с пучком на голове. Лекцию читала канадка средних лет. Она была родом из Ванкувера. Это вовсе не так странно, как может показаться, заметила она: по словам Анни Безант, в далекие-далекие времена Ванкувер являлся центром оккультизма. Духовные способности Анни Безант, несомненно, объяснялись ее ирландским происхождением, и многое в ее характере можно объяснялось ее воплощениями в предыдущих жизнях. Прежде всего, Анни Безант была великим вождем; и долг каждого теософа – быть вождем, продолжать дело Анни Безант и распространять ее книги. Сейчас Теософское общество переживает не лучшие времена, встречаясь с известным равнодушием (секретарь уже говорил об этом), и многие люди наверняка задаются вопросом: если Анни Безант снова среди нас, то почему же она не в Теософском обществе? Но ведь этот вопрос лишен логики. У Анни Безант нет никаких причин быть в Обществе. Ее работа для Общества уже совершена в предыдущей жизни; а сейчас она почти наверняка – под именем, которое нам неизвестно, – делает столь же важную работу в какой-то другой области. Двое из слушателей дремали.
* * *
За высокими, чистыми стенами ашрама Ауробиндо в Пондишери, в полутора сотнях километров к югу, все хранили безупречное спокойствие. В 1950 году, незадолго до смерти, Ауробиндо предупреждал мистера Неру об экспансионистских замыслах «желтой расы»; он предсказал захват Тибета Китаем и видел в этом первый шаг на пути к завоеванию Индии. Вот они, эти строки черным по белому, в одной из многочисленных книжек, издаваемых ашрамом, и должно быть, их часто показывали в последние дни: секретарь легко раскрывал книжку на нужной странице.
Приподнятый, усыпанный цветами мемориал– самадхиУчителя, ныне служащий местом для коллективных медитаций, находился в прохладном, вымощенном каменными плитами дворе ашрама. Мать была еще жива, хотя несколько удалилась от дел. Она совершала даршан– появлялась на людях, позволяя лицезреть себя, – лишь в пору важных годовщин: в день рождения Ауробиндо, в день собственного приезда в Индию, и так далее. Об Ауробиндо я знал мало. Учился он почти исключительно в Англии; вернувшись в Индию, сделался революционером; спасаясь от ареста, бежал в Пондишери, на французскую территорию, и там, забросив политику, сделался боготворимым отшельником и основал свой ашрам, который с тех пор разрастался. Но о Матери я не знал вовсе ничего, кроме того, что она урожденная француженка, последовательница Ауробиндо, и что занимает в ашраме особенное положение. За три с половиной рупии я купил на книжном лотке ашрама книжку – «Письма Шри Ауробиндо о Матери».
Вопрос.Правильно ли я думаю, что она как Личность воплощает все Божественные Силы и все больше и больше переводит Милость в материальную плоскость? И что ее воплощение – это возможность перемен и трансформации для всей материи?
Ответ: Да. Ее воплощение – это возможность для земного сознания принимать в себя Сверхумственное и сначала претерпевать трансформацию, необходимую для осуществления этого. Затем будет происходить дальнейшая трансформация посредством Сверхумственного, которое, однако, не будет переворачивать сознание целиком: сначала появится новый род людей, который будет представлять Сверх-Разум, как человек сейчас представляет разум.
Продавались здесь и репродукции фотографии Матери, сделанной Анри Картье-Брессоном. С них смотрела пожилая француженка с угловатым лицом и крупными, слегка выпирающими зубами. Она улыбалась; щеки ее были полными и ясно очерченными. Вышитый платок покрывал ее голову и доходил почти до затемненных глаз, в которых не было и следа той веселости, которую выражала нижняя половина лица. Платок был завязан или заколот на затылке, а концы его ниспадали по обеим сторонам шеи.
Вопрос:Pourquoi la Mère s’habille-t-elle avec des vêtements riches et beaux?
Ответ:Avez-vous donc pour conception que le Divin doit être représenté sur terre par la pauvreté et la laideur? [81]81
Почему Мать одевается в богатые и нарядные одежды? – Значит, вы полагаете, будто Божественное должно являться на земле лишь в бедном и безобразном обличье? (фр.)
[Закрыть]
И Ауробиндо, и Мать обладали Светом. У Ауробиндо он был бледно-голубым; от его тела исходило свечение в течение нескольких дней после смерти. У Матери Свет был белый, иногда золотой.
Когда мы говорим о Свете Матери или моем Свете в особенном смысле, мы говорим об особом оккультном действии – мы говорим о свете, нисходящем от Верховного Разума. В этом действии Мать обретает Белый Свет, который очищает, просветляет, притягивает всю сущность и могущество Истины и способствует трансформации…
Мать, разумеется, не стремится к тому, чтобы люди видели этот Свет: они сами по себе, один за другим, наверное, 20 или 30 человек во всем ашраме, научились видеть его. Разумеется, это один из признаков того, что Высшая Сила (неважно, называем ли мы ее сверхумственной) начинает влиять на Материю.
Мать была ответственна и за организацию ашрама; раздражение, изредка прорывавшееся наружу в ответах Ауробиндо на вопросы обитателей ашрама, содержит намеки на сложности, возникавшие поначалу.
При организации работы поначалу многое делалось впустую по вине рабочих и садхаков,которые следовали собственным пристрастиям, не уважая волю Матери; потом, при реорганизации, это удалось исправить.
Ошибочно думать, будто неулыбчивость Матери означает или неудовольствие, или неодобрение каких-то поступков сад-хака.Часто это означает лишь ее глубокую погруженность в себя или сосредоточенность на своих мыслях. В данном случае Мать задавала вопрос вашей душе.
В ту пору Мать не знала о том, что вы разговаривали с Т. Поэтому ваша догадка о том, что тот разговор мог стать причиной ее недовольства (мнимого), совершенно беспочвенна. Якобы загадочная улыбка Матери вам просто примерещилась: Мать говорит, что в ее улыбке заключалась величайшая доброта.
Это не потому, что вы делаете не так много ошибок во французском, что Мать их не исправляет, а потому, что я не позволяю ей взваливать на себя много работы (насколько это в моих силах). Ей и так уже не хватает времени на ночной отдых, и большую часть ночи она работает над книгами, статьями и письмами, которые приходят к ней целыми кипами. И все равно она не успевает все закончить к утру. Если она станет поправлять ошибки во всех письмах людей, которые только начали писать по-французски, как и в остальных, то это прибавит ей еще час или два работы: она будет завершать работу только к девяти утра и ложиться в 10.30. Вот почему я стараюсь препятствовать этому.
Любые дурные мысли о Матери или швыряние в нее нечистот могут повредить ее телу, поскольку она включила садхаковв поле своего сознания; и она не может направить все это обратно, чтобы не повредить им.
Хотя Мать и удалилась от дел, ее рука все еще чувствовалась в управлении ашрамом. На доске объявлений висели сообщения о вспышке холеры в Мадрасе (обитателей ашрама предостерегали от контактов с людьми из этого города) и призывы воздержаться от болтовни у ворот ашрама; объявления были подписаны буквой «М», уверенно выведенной в виде прихотливого зигзага. А ашрам являлся только частью Общества Ауробиндо. Пондишери уже растворился среди остальной южной Индии; похоже, даже французский язык вышел из обращения. Но многочисленные здания Общества, поддерживавшиеся в хорошем состоянии, сообщали этому месту атмосферу маленького французского городка, перенесенного на тропическое побережье. Стены обращали незрячие, закрытые ставнями окна к солнцу, мощно сиявшему над бесновавшимся прибоем; и стены зданий, принадлежавших Обществу, были выкрашены в цвета Общества. Казалось, только Общество и процветает в Пондишери. Оно владело поместьями за пределами города; у него имелись мастерские, библиотека, собственная типография. Это была самодостаточная организация, успешно управлявшаяся своими членами. Их численность возрастала только за счет вербовки – и в самой Индии, и за границей, потому что Мать, как мне сказали, была решительно против трех вещей: политики, табака и секса. Дети, приезжавшие в ашрам вместе с родителями, подрастая, обучались разным ремеслам; вожаки носили особую форму одежды, и мне показалось, что в их очень коротких шортах просматривается французское влияние. Работа была так же важна, как и медитация; физического труда тоже не следовало чуждаться. (Позже, в Мадрасе, один англичанин рассказал мне, что, увидев однажды в Пондишери группу странно одетых пожилых европейцев на роликовых коньках, он отправился за ними следом и оказался у ворот ашрама. Но, возможно, это была просто выдумка. Я видел в ашраме только одного европейца. Он был босой и очень розовый; ходил в дхоти и индийском пиджаке; длинные седые волосы и борода придавали ему сходство с покойным Учителем.) Набирая новых членов из-за границы, Общество пополнялось свежей кровью; извлекая пользу из их высокоразвитых способностей, оно процветало.
Нынешний генеральный секретарь, например, был бомбейским предпринимателем до того, как удалился в ашрам и принял имя Наваджата – «Новорожденный». Внешне он и сейчас походил на предпринимателя. В руках у него был портфель, он явно куда-то торопился. Однако сказал, что никогда раньше не был так счастлив.
– Мне пора, – сказал он. – Мне нужно пойти повидаться с Матерью.
– Скажите мне: Мать говорила что-нибудь о китайском вторжении?
– 1962 – плохой год, – торопливо заговорил он. – 1963 год тоже будет плохим. Дела начнут поправляться в 1964 году, а в 1967 году Индия преодолеет все трудности. А теперь мне пора.
* * *
Я видел этого молодого человека уже несколько недель кряду. Я принимал его за бизнесмена-стажера французского или итальянского происхождения. Он был высокий и худой, носил темные очки, портфель, ходил размашистой, вертлявой походкой. Он всегда выглядел уверенным и целеустремленным, но меня удивляло: отчего у него столько свободного времени? Я видел его на автобусных остановках в самые неожиданные часы. В дневное время я видел его в музеях. По вечерам я видел его на танцевальных представлениях. Мы часто проходили рядом по улице. А потом – часть загадки разрешилась, когда однажды утром, к взаимному изумлению, мы увидели друг друга в коридоре верхнего этажа гостиницы: я обнаружил, что он живет в номере по соседству с моим.
Он удивлял и смущал меня. Но, сам того не зная, я доставлял ему огорчение. Мадрасцы обычно не приглашают к себе домой; какое бы высокое положение они ни занимали, они наносят визиты сами. И я каждый день часами просиживал у себя в номере, принимая гостей, а «бои» постоянно приносили кофе для моих новых посетителей. Наверное, именно эти компанейские звуки болтовни и звяканья кофейных ложечек выводили моего соседа из себя. Однажды утром мы одновременно вышли из своих комнат. Не глядя друг на друга, мы запирали двери. Потом мы обернулись. Поглядели друг другу в глаза. И вдруг на меня обрушился стремительный поток американской речи – поток, не остановившийся даже для встречного приветствия.
– Как поживаете? Вы давно тут? Я в ужасном состоянии. Я здесь уже полгода и за это время потерял семь килограммов. Я ощутил зов Востока – ха-ха! – и приехал в Индию, чтобы изучать древнеиндийскую философию и культуру. Я схожу с ума. Как вам эта гостиница? По-моему, жуть.
– Он сгорбил плечи. – Эта еда! – Двигая челюстями, он ударил себя ладонью по темным очкам. – Я от нее слепну.Все эти люди! Они чокнутые.Они никого не принимают. Помогите мне. У вас в номере вечно толкутся разные люди. Вы знаете здесь разных англичан. Расскажите им обо мне. Познакомьте меня с ними. Может, они меня примут? Вы должны мне помочь.
Я обещал, что постараюсь.
Первый человек, с кем я заговорил об этом, сказал:
– Ну, не знаю. Опыт подсказывает мне, что лучше держаться подальше от таких людей, которые вдруг ударяются в духовность – например, откликаются на зов Востока.
Больше я ни с кем не пытался говорить на эту тему. И теперь я боялся встречаться с тем молодым американцем. Но больше я его не видел. Восстановилось железнодорожное сообщение между Мадрасом и Калькуттой, которое надолго прервалось из-за наводнений и переброски войск.
* * *
На некоторых вагонах желтой краской было выведено: Женщины.На других – их было гораздо больше – мелом было написано: Военные.Это смотрелось очень неправдоподобно: целые поезда, набитые солдатами, ехавшие через все горести Индии на север, к бедствию на границе. Эти солдаты в оливково-зеленой форме, такие миловидные и воспитанные, и их офицеры с усами и тросточками совершенно преображали вокзальные перроны, у которых мы останавливались: они сообщали этим платформам драматизм и порядок. А для них как утешительна, наверное, была эта знакомая, готовая вот-вот пропасть из виду, убогая обстановка! Пухлый маленький майор, ехавший в моем купе (воду он вез в бутылке из-под шампанского), держался очень спокойно после расставания с женой и дочерью на Мадрасском центральном вокзале: там все трое просто тихо сидели рядышком. Теперь, по мере путешествия, его лицо прояснялось; он начал задавать мне типичные индийские вопросы: откуда я, чем я занимаюсь? Солдаты тоже повеселели. Как-то раз поезд остановился рядом с полем сахарного тростника. Один солдат выскочил и принялся срезать ножом стебли. Выпрыгнули еще несколько солдат и тоже стали срезать тростник. Появился сердитый крестьянин. Ему сунули денег, и гнев сменился улыбками и маханием на прощанье, когда наш поезд снова тронулся.
Близился вечер, и рядом с нами мчалась тень от поезда. Закат, сумерки, ночь; одна тускло освещенная станция за другой. Это было обычное путешествие по индийской железной дороге, но все, что прежде казалось бессмысленным, теперь, когда над этим нависла угроза, казалось достойным заботы и любви; и пока в мягком солнечном свете зимнего утра мы подъезжали к зеленой Бенгалии, которую мне давно хотелось увидеть, мое отношение к Индии и ее народу смягчилось. Оказывается, я многое принимал как должное. Там, среди пассажиров-бенгальцев, вошедших в поезд, был один человек – в длинном шерстяном шарфе и в коричневом твидовом пиджаке, надетом поверх бенгальского дхоти. Под стать небрежной элегантности этого наряда было его лицо с тонкими чертами и расслабленная поза. При всем этом убожестве и человеческом разложении, при всех взрывах зверской жестокости, Индия порождала множество красивых и изящных людей, которые вели себя изысканно-учтиво. Порождая жизнь в избытке, она отрицала ценность жизни; и вместе с тем, она награждала очень многих неповторимой человеческой личностью. Нигде больше люди не казались такими сильными, обкатанными и индивидуалистичными; нигде больше они не предлагали себя с такой полнотой и уверенностью. Узнавать индийцев значило радоваться людям как людям; каждая встреча становилась событием. Я не хотел, чтобы Индия пошла на дно; одна мысль об этом причиняла боль.
Вот в каком настроении я гулял по Калькутте – «кошмарному опыту» мистера Неру, по «самому жалкому городу мира», согласно одному американскому журналу, по «чумному чудовищу», как его назвал другой американский писатель, по последнему в мире оплоту азиатской холеры, согласно Всемирной организации здравоохранения. В этом городе, строившемся когда-то для двух миллионов жителей, теперь шесть миллионов жили на тротуарах и в тру-щоба х-басти.
«Чуха», – ласковым голосом проговорил официант в ресторане на станции Хоура и показал пальцем. «Глядите, крыса». И розовая, безволосая тварь, на которую почти не обратили внимания ассамский солдат и его жена (оба продолжали со смаком поедать рис с рыбой в соусе карри), лениво прошлась по кафельному полу и забралась на трубу. Это было обещанием ужаса. Но ничто из того, что я читал или слышал, не подготовило меня к красно-кирпичному городу, раскинувшемуся по другую сторону моста Хоура: если не обращать внимания на ларьки, на рикш и на толпы спешащих людей в белых одеждах, то с первого взгляда он казался двойником Бирмингема. А потом, в центре, уже в сумерках, он походил на Лондон: мглистый, в кляксах деревьев, Майдан напоминал Гайд-Парк; Чоунрингхи казался помесью Оксфорд-стрит, Парк-лейн и Бейсуотер-роуд – со смазанными из-за тумана неоновыми огнями, зазывавшими в бары, кофейни и в воздушные путешествия; а неподалеку – шире и грязнее Темзы – текла Хугли. С высокой, освещенной прожекторами трибуны посреди Майдана генерал Кариаппа, бывший главнокомандующий – с прямой спиной, в темном костюме, – обращался к малочисленной праздной толпе с речью на хиндустани (с сандхерстским [82]82
Сандхерст – Военное училище сухопутных войск в одноименной деревне в Англии.
[Закрыть]выговором) о нападении китайцев. А повсюду вокруг тащились со скоростью меньше 20 километров в час остроносые, выкрашенные шаровой краской калькуттские трамваи, плотно набитые у входов и выходов людьми в белом. Здесь – неожиданно, впервые в Индии – ты оказывался в большом городе, в узнаваемой метрополии с именами улиц – Элгин, Линдсей, Алленби, – которые не имели ни малейшего отношения к людям, заполонявшим эти улицы; эта несообразность лишь усугублялась по мере того, как туман сгущался в смог и, выезжая в пригороды, ты замечал среди пальм дымящиеся фабричные трубы.
Это был город, который – если верить базарным слухам – Чжоу Эньлай [83]83
Китайский премьер-министр.
[Закрыть]обещал преподнести китайскому народу как рождественский подарок. Говорили, что индийские марварские купцы уже узнают о возможности развития торговли при китайском правлении; та же молва уверяла, что на Юге мадрасцы, несмотря на их возражения против хинди, уже учили китайский. Боевой дух был низок; администрация Ассама потерпела крах, и тут рассказывали о побегах и панике среди чиновников. Но город нагонял тоску не только поэтому. Калькутта была мертва – и китайцы тут совершенно не при чем. Раздел лишил ее половины пригородов и обременил несметным количеством угнетенных беженцев. Даже сама Природа взбунтовалась: река Хугли постепенно заиливалась. Но смерть Калькутты затрагивала самую ее душу. Помимо всего этого скудного блеска, мерзости и перенаселенности, грязных денег и опустошения, здесь присутствовала всеобщая индийская трагедия и ужасный британский провал. Ведь именно здесь англо-индийский союз некогда обещал принести плоды. Здесь начиналось индийское возрождение: многие индийские реформаторы были бенгальцами. Но здесь же этот союз и закончился взаимным разочарованием и разрывом. Перекрестного оплодотворения не произошло, и индийская энергия прокисла. Некогда Бенгалия, полная идей и идеализма, возглавляла Индию; теперь же, всего сорок лет спустя, слово «Калькутта» приводило в ужас даже индийцев, потому что вызывало в воображении толпы, холеру и коррупцию. Здешние эстетические порывы еще не угасли (каждый бенгальский сувенир, каждое изделие жестоко эксплуатируемых ремесленников-беженцев по-прежнему отличала особая чуткость к красоте), но они лишь жалостно подчеркивали общий фон упадка и разложения. В Калькутте не осталось больше лидеров, и кроме кинорежиссера Рэя и фотографа Джаны [84]84
Сатьяджит Рэй (1921–1992) – режиссер, сценарист и композитор. Фотограф Сунил Джана известен своими жанровыми фотографиями, изображающими жизнь Индии.
[Закрыть], здесь не было известных людей. Калькутта отошла от индийского эксперимента, как отходила от него – область за областью, личность за личностью – вся Индия. Британцы, построившие Калькутту, всегда были отдалены от своего детища; и они-то как раз выжили. Их фирмы по-прежнему процветали на Чоурингхи; а для сидящих теперь в кондиционированных офисах индийцев – вот он продукт индийского возрождения – Независимость означала лишь одно: возможность отдалиться, на манер британцев, от Индии. Что же тогда осталось от Индии? Что возбуждало такой интерес, такую тревогу? Может быть, осталось одно только слово, одна идея?