Текст книги "Территория тьмы"
Автор книги: Видиадхар Найпол
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
«Мы вели себя страшно по-британски, но думаю, что это правильно».
«Я тоже так думаю: мы ведь британцы».
Это забавный обмен репликами, сохраняющий свежесть и сегодня, спустя сорок лет. Можно было бы сказать, что слово «British», каким его употребляет Адела, обретает особое значение из-за индийского фона; однако это слово могли бы употребить многие из персонажей Форстера, и его смысл остался бы точно таким же. Для персонажей Форстера их английскость – нечто вроде дополнительного качества, которое бросает вызов всему чужому и принимает от него вызов. Это некий сформулированный идеал; он не нуждается в разъяснении. Слово «British», каким его употребляет Адела, можно было бы написать с маленькой буквы. Трудно представить себе, чтобы так это слово прозвучало у Джейн Остин. В «Гордости и предубеждении» оно встречается однажды, когда мистер Коллинз, нанося первый визит Лонгборну, говорит о добродетелях дочери своей покровительницы, мисс де Бург:
«Неблагополучное состояние здоровья, к несчастью, не позволяет ей находиться в городе, а потому, как я уже сам как-то говорил леди Кэтрин, она лишила британский двор его лучшего украшения».
Для Джейн Остин и мистера Коллинза это слово имеет только географический смысл; оно в корне отличается от того же слова в устах Аделы.
Между двумя случаями употребления слова «британский» пролегла сотня лет индустриальной и имперской мощи. В начале этого периода мы еще ощущаем быстроту перемен – от дилижанса до железной дороги, от очерков Хэзлитта до очерков Маколея [55]55
Уильям Хэззлит (1778–1830) – журналист, литературный критик. Томас Маколей (1800–1859) – эссеист, историк.
[Закрыть], от «Записок Пиквикского клуба» до «Нашего общего друга».В живописи тогда словно наступила вторая весна: Констебл открыл небо, Бонингтон открыл великолепие света, песка и моря: юность и восторженность их картин передается нам и сегодня. Это период новизны и самораскрытия: Диккенс открывает Англию, Лондон открывает роман; новизна – даже у Китса и Шелли. Это период расцвета и ожиданий. А потом – резко, внезапно – наступило удовлетворение и зрелость. Процесс самораскрытия закончился; английский национальный миф предстал в готовом виде. Причины хорошо известны: нарциссизм вполне оправдан. Но вместе с этим произошла и утрата. Ослабла острота видения. Раз и навсегда определилось, что такое «английское»; отныне этой меркой надлежало мерить мир, и в путевых записках того столетия мы наблюдаем последовательную порчу: от Дарвина (1832) к Троллопу (1859), Кингсли (1870) и Фроуду (1887). [56]56
Чарльз Кингсли (1819–1875) – писатель, публицист, пастор и профессор. Джеймс Фроуд (1818–1894) – историк, профессор Оксфордского университета.
[Закрыть]Все чаще и чаще эти писатели рассказывали не о самих себе, а о своей английскости.
В начале этого периода Хэзлитт еще мог презрительно отмахиваться от английских новелл Вашингтона Ирвинга [57]57
Вашингтон Ирвинг (1783–1859) – американский писатель, с 1815 года живший в Англии и писавший там новеллы и эссе из американской и европейской жизни.
[Закрыть], потому что Ирвинг упорно продолжал искать сэров Роджеров де Коверли и Уиллов Уимблов в стране, которая далеко ушла со времени « Зрителя». [58]58
«Зритель» (The Spectator) – журнал Джозефа Аддисона (1672–1719) и Ричарда Стила (1672–1729), издававшийся в 1711–1714 гг. от лица вымышленного клуба. Сэр Роджер де Коверли, провинциальный чудак-помещик, и Уилл Уимбл, сельский джентльмен, – персонажи этого журнала.
[Закрыть]Мифоборческая позиция Хэзлитта сродни позициям тех, кто сегодня возражает против рекламы путешествий по Британии в Соединенных Штатах. («Любовное странствие в Лондон», – читаем мы в рекламном объявлении, напечатанном в « Холидей» в 1962 году. «Летите из Сабены в Манчестер. Езжайте мимо коттеджей с соломенными крышами и начинайте путь к Лондону. Постепенно. Изумительно».) Но вскоре миф обретает важность; и в этом новом нарциссизме повышается как классовое, так и национальное сознание. В «Панче» [59]59
Еженедельный лондонский юмористический журнал, издающийся с 1841 года.
[Закрыть]1880-х годов представители кокни изъясняются на вымершем наречии Сэма Уэллера. Классовое сознание у Форстера коренным образом отличается от того понимания сословных границ, которое у Джейн Остин является почти элементарным разделением. В стране, настолько раздробленной на классы, как Англия, этот стереотип, пожалуй, необходим разве что как подспорье для общения. Однако если его чрезмерно лелеять, то он сужает поле зрения и любопытства; а порой даже отрицает истину.
Такой зависимостью от определенного и обнадеживающего, пожалуй, можно объяснить поразительные пробелы в английской литературе за последние сто лет. Диккенсу не наследовал ни один монументальный писатель. В английских условиях сама широта его видения, роднившая его произведения с мифами, как бы возбраняла любые попытки продолжить его дело. Лондон так и остается диккенсовским городом: похоже, мало кто из писателей с тех пор вообще гляделна этот город! Появлялись романы о Челси, о Блумсбери и об Эрлз-Корте; но о современном механизированном городе, о его недугах и болячках, английские писатели упорно молчат. С другой стороны, именно эта тема постоянно встречается у американских писателей. По словам романиста Питера де Вриса, это тема жителей больших городов, которые живут и умирают, не имея корней, вися, «как сказочная омела, между дубами-близнецами – между домом и работой». Это важная тема, и не для одной только Америки; но в Англии, где нарциссизм распространяется на страну, на класс и на личность, она сжалась до образа банковского служащего – всегда точного, всегда пунктуального, – который вдруг начинает творить всякие нелепости и нарушать порядок и приличия.
Когда подобная тема остается без внимания, то неудивительно и то, что не существует ни одного великого английского романа, который описывал бы рост национального или имперского сознания. (Бесполезно искать подобных работ и у историков. Они в еще большей степени, чем романисты, оперируют ценностями своего общества; они находятся на службе у этих ценностей. Невозможно отрицать, что обладание империей оказало огромное влияние на британские взгляды в XIX веке; однако Дж. М. Тревельян в своей «Социальной истории Англии»– насколько я понимаю, этот труд считается классическим, – посвящает «Заморским влияниям» ровно полторы страницы, причем в таком ключе: «…почтовая доставка писем позволяла поддерживать связь между домом на родине и сыном, который „отправился в колонии“, и он часто наведывался домой с деньгами в кармане и с рассказами о новых землях…») Ранний роман Сомерсета Моэма, « Миссис Крэддок»,стал своего рода попыткой приблизиться к этой теме; это история о фермере, который, из высших побуждений национальной гордости, стремится утвердиться в высшем сословии, куда ему удалось попасть благодаря женитьбе. В остальном мы сталкиваемся с различными стадиямитрансформации, которые удобнее обозначить, проследив по отдельным книгам.
Осборн в « Ярмарке тщеславия»видит себя солидным британским купцом. Но понятие «британский» здесь противопоставлено лишь, например, «французскому». Это не более, чем патриотизм людей вроде де Квинси. Солидный британский купец Теккерея очень бы хотел, чтобы его сын женился на мисс Суорц, богатой наследнице-негритянке из Вест-Индии. Мистер Бамбл и мистер Сквирз [60]60
Мистер Бамбл и мистер Сквирз – диккенсовские персонажи (из «Оливера Твиста» и «Николаса Никльби»).
[Закрыть]– англичане; но не это их главное отличительное свойство. И насколько же другие персонажи начинают появляться у Диккенса через двадцать лет! Вот, например, мистер Подснеп из « Нашего общего друга»:он знает иностранцев и гордится тем, что сам он – британец. Джон Галифакс – только джентльмен; Райдер Хаггард посвящает одну из своих книг сыну, выражая надежду, что тот вырастет англичанином и джентльменом; с такими же надеждами отец отправлял Тома Брауна в Рагби [61]61
Старейшая престижная частная школа для мальчиков в г. Рагби (графство Уорикшир), основанная в XVI веке.
[Закрыть]. Когда же мы доберемся до «Конца Говарда», то даже Леонард Бает будет говорить: «Я – англичанин», подразумевая под этим нечто большее, чем когда-либо мог бы иметь в виду де Квинси; теперь это слово поистине отягощено смыслом.
Писателей нельзя винить за то, что они принадлежат своему обществу; и в романах интерес мало-помалу смещается с человеческого поведения на английскость этого поведения – на английскость, которая предлагается для одобрения или разбора: это смещение интереса отражено и в различии между заезжими домами у раннего Диккенса и рестораном «Симпсонз» на Стрэнде всего семьдесят пять лет спустя, о котором у Форстера в «Конце Говарда»(1910) читаем:
Она внимательно изучила ресторан и восхитилась его тщательно продуманными намеками на наше славное и прочное прошлое. Хотя ресторан был не более староанглийским, чем сочинения Киплинга, он выбрал эти напоминания об истории так умело, что у нее пропало всякое желание что-либо критиковать, а гости, которых заведение вскармливало ради имперских целей, внешне походили на священника Адамса и Тома Джонса. Долетавшие до слуха обрывки фраз звучали странно. «Ты прав! Сегодня же вечером пошлю телеграмму в Уганду…»
Форстер описал все очень точно. Он указал на противоречия внутри мифологии народа, которого захлестнули индустриальная и имперская мощь. Между обладанием Угандой и осознанным обладанием Томом Джонсом [62]62
Священник Адамс и Том Джонс – персонажи романов Генри Филдинга (1707–1754).
[Закрыть]так же мало общего, как мало общего между рассказами Киплинга и романами его современника Харди. Итак, пребывая на пике своего могущества, британцы производили впечатление людей вечно играющих – играющих англичан, играющих англичан из определенного сословия. За действительностью скрывается игра; за игрой скрывается действительность.
Это радует одних и навлекает обвинения в лицемерии со стороны других. И в этот империалистический период, когда либерализм, точно сыпь, расползается по карте мира, английский миф уподобляется развивающемуся языку. Количество меняется; добавляются новые элементы; кодификация, попытки которой постоянно предпринимаются, не может угнаться за переменами; и всегда между заданным, легко приноравливаемым мифом – священник Адамс в «Симпсонзе», утомленный строитель империи в Уганде или Индии, – и действительностью сохраняется некоторая дистанция. Спустя много лет после Ватерлоо, в период, который начинается с несчастий Крымской войны и заканчивается унижениями в Южной Африке, мы видим засилье ура-патриотического милитаризма. Именно после создания империи рождается представление о купце и управляющем как о строителе империи; и Киплинг строго призывает властителей мира к их приятным обязанностям. Такова игра пуритан. На Родине она создает «Симпсонз» на Стрэнде. В Индии она порождает Шимлу – летнюю столицу Раджа, где, как говорит нам Филип Вудрафф в « Хранителях», приблизительно в ту же пору в среде чиновников царило «притворство» такого свойства: они «желали казаться англичанами до мозга костей, делая вид, будто ничего не знают об Индии, и избегая любых индийских слов и обычаев».
* * *
На другой половине земного шара находился Тринидад – поистине порождение империи. Там люди самых разных национальностей безоговорочно приняли английское владычество, английскую систему управления и английский язык; при этом Англия и «английскость», во весь голос заявлявшие о себе в Индии, там напрочь отсутствовали. И для меня именно к этому сводилась характерная особенность Раджа: это желание казаться англичанами до мозга костей, это ощущение, что вся нация актерствует, разыгрывая некую фантазию. Это чувствовалось во всей архитектуре Раджа, и особенно – в ее чуть смехотворных памятниках: в мемориале Виктории в Калькутте, в Воротах Индии в Нью-Дели. Из них не получилось монументов, достойных той власти, которую они прославляли; они оказались лишены цельности более ранних британских зданий и даже еще более ранних португальских соборов в Гоа.
В «Людях, которые правши Индией»Филип Вудрафф писал с печальным, «римским» благоговением о достижениях британцев. Это были огромные достижения; и они заслуживали подобного благоговения. Но Радж Вудраффа далек от Раджа в расхожем английском представлении: тропические шлемы (которые Ганди считал разумным изобретением, однако сам не пользовался им по соображениям национальной гордости), бесчисленные слуги, говорящие «салям», «саиб» и «мемсаиб»; англичанин как сверхчеловек, туземец как цветной, слуга и секретарь. Образцы несовершенного английского, на котором говорит последний, собираются в целые книжицы (их до сих пор можно найти на развалах букинистов) для увеселения тех, кто хорошо знает язык. Такой Радж можно обнаружить в тысячах книг об Индии – особенно, в детских книжках, где действие происходит в Индии; его можно обнаружить даже в комментариях Винсента Смита, составленных для издательства Оксфордского университета, к сочинениям великого Слимана.
Для Вудраффа такой Радж, сколь бы общепризнанным и реальным ни было его существованием, остается лишь досадной помехой: он не отражает истинного характера стремлений британцев. Но то же самое происходит со всеми, кто желает разглядеть в Радже какую-то цель – неважно, благотворную или губительную, – будь то Вудрафф или индиец вроде K. M. Мунши, выпустивший в 1946 году памфлет, чье название, « Погибель, которую принесла Британия», делает дальнейшее изложение излишним. Всегда возникает неразбериха: с одной стороны, существовало национальное высокомерие, с другой – искреннее стремление к усовершенствованиям. Так где же правда? Правда – и в том, и в другом, и между ними нет противоречия. Национальное высокомерие было частью той фантазии, что породила «Симпсонз»-на-Стрэнде, и неизбежно усиливалось среди убожества индийского окружения, на фоне полного индийского подчинения. Одинаково усиливалось и другое проявление той же фантазии – дух служения. Таковы были две грани народа, который хорошо знал свою роль и знал, чего ожидают от его английскости. Как говорит сам Вудрафф, есть нечто не-английское, нечто чересчур предумышленное в управлении Раджем. Да иначе и быть не могло. Быть англичанином в Индии значило представать англичанином в преувеличенном виде.
Газетчик в Мадрасе уговаривает меня посетить его лекцию на тему «Шекспировский герой в пору кризиса». Член правления делового предприятия в Калькутте, объясняя, зачем он хочет вступить в ряды армии, чтобы воевать с китайцами, начинает торжественно: «Я чувствую, что защищаю свое право…» – а заканчивает поспешно, с самоуничижительным смешком: «…играть в гольф, когда пожелаю». Не так давно Малкольм Маггеридж написал, что последние настоящие англичане – это индийцы. Это утверждение интересно только тем, что оно признает в английском «характере» порождение фантазии. Моголы тоже оставались в Индии чужеземцами, наделенными не менее буйной фантазией; они правили как чужеземцы; но в конце концов они растворились в Индии. Англичане же, как не устают повторять индийцы, так и не стали частью Индии; и в конце концов они сбежали обратно в Англию. Они не оставили после себя ни благородных памятников, ни религии, одно только понятие английскости как желаемого кодекса поведения (его можно сформулировать так: рыцарство, умеряемое приверженностью букве закона), которое в умах индийцев стало существовать отдельно от факта английского владычества, от вульгарных проявлений национального высокомерия или, скажем, от нынешнего положения Англии. Мадрасский брахман читал «С террасы»О’Хары и так выражал свое отвращение: «Ни один добропорядочный англичанин не написал бы такой ерунды». Примечательно, что прежде подневольный народ проводит такое разграничение; примечательно, что именно такой след оставила после себя нация правителей. Такое понятие английскости сохранится, потому что оно – порождение фантазии, произведение национального искусства; оно переживет и самую Англию. Оно же объясняет, почему уход англичан оказался легким, почему они не испытывают ностальгии вроде той ностальгии, которую голландцы до сих пор испытывают по Яве, почему там не было того, что было в Алжире, и почему меньше чем через двадцать лет Индия почти изгладилась из британского сознания: Радж являлся выражением влюбленности англичан не в ту страну, которой они правили, а в самих в себя. Это нельзя назвать по-настоящему империалистической позицией. Это говорит не столько о благотворных или губительных последствиях британского правления, сколько о его провале.
* * *
Хорошо, что индийцы не умеют глядеть на свою страну прямо, иначе бы они сошли с ума от горя, которое увидели бы. И хорошо, что у них нет чувства истории: иначе как бы они продолжали справлять нужду среди своих руин? Да и какой индиец мог бы читать без гнева и боли историю своей страны за последнюю тысячу лет? Уж лучше уходить с головой в фантазии и фатализм, верить звездам, по которым можно прочитать будущее (лекции по астрологии читаются даже в некоторых университетах) и глядеть на прогресс остального мира с усталой терпимостью народа, который давным-давно прошел через все это. В древней Индии уже были и аэроплан, и телефон, и атомная бомба: обо всем этом сказано в индийском эпосе. В Древней Индии была чрезвычайно развита хирургия; вот тут, в важной национальной газете, опубликован текст лекции, доказывающей это. Индийское кораблестроение являлось чудом света. И демократия тоже процветала в древней Индии. Каждая деревня представляла собой республику – самостоятельную, упорядоченную, управлявшую собственными делами; деревенский совет мог повесить селянина, совершившего преступление, или отрубить ему руку. Вот что нужно воссоздавать – вот эту идиллическую Древнюю Индию; и когда в 1962 году введут панчаяти радж,разновидность деревенского самоуправления, то будет столько разговоров о славе Древней Индии, воодушевленные политики будут столько говорить об отрубленных в древности руках, что в некоторых деревнях штата Мадхья-Прадеш деревенские советы действительно примутся отрубать руки и вешать людей.
Индия XVIII века была убогой. Она сама напрашивалась на завоевание. Но только не в глазах индийцев: до прихода британцев, скажет вам любой индиец, Индия была богатой страной и стояла на пороге промышленного скачка; а К. М. Мунши уверяет, будто в каждой деревне имелась школа. Толкование индийцами своей истории почти столь же тягостно, как сама эта история; и особенно тягостно видеть, как давнее убожество повторяется заново сегодня, как это получилось с созданием Пакистана и с пробуждением внутри самой Индией споров о языке, религии, кастовой системе и региональных различиях. Похоже, Индия никогда не перестанет нуждаться в арбитраже завоевателей. Народ, наделенный чувством истории, устраивал бы свои дела иначе. Но именно такое свойство и является прискорбным элементом всей индийской истории: это отсутствие роста и развития. Это история, единственный урок которой состоит в том, что жизнь продолжается. Здесь есть лишь цепочка начал, но нет конечного созидания.
Мы как будто читаем о земле, которую периодически опустошают нашествия леммингов или саранчи; мы как будто переходим от истории кораллового рифа, где каждое действие и каждая смерть есть фундамент, к удручающей хронике о бесконечной последовательности замков, выстроенных на бесплодном песке морского побережья.
Так Вудрафф описывает разницу между европейской историей и индийской историей. Он подобрал удачные сравнения. Только образ замка на песке не совсем точен. Прибой разрушает песочный замок, и от него не остается ни следа, а Индия – прежде всего страна развалин.
С юга к Дели подступают обширные руины, раскинувшиеся примерно на сто двадцать квадратных километров. Километрах в двадцати от современного города находятся развалины древнего города Туглакабада, обнесенного мощными стенами и давно покинутого из-за недостатка воды. Неподалеку от Агры стоит полностью сохранившийся город Фатехпур Сикри [63]63
Фатехпур-Сикри был построен в 1571–1586 годах Акбаром (1542–1605), сыном Хумаюна, самым могущественным императором из династии Великих Моголов.
[Закрыть], покинутый по той же причине. («Зачем вам ехать в Фатехпур Сикри? – спрашивал агент бюро путешествий в фойе делийской гостиницы. – Там же ничегонет».) А вот послушайте, что рассказывает группе австралийских туристов гид возле Тадж-Махала: «И когда она умерла, он сказал: „Я больше не могу здесь жить“. И он отправился в Дели и выстроил там большойгород». Индийцу, окруженному развалинами, это представляется достаточным объяснением созидания и упадка. Вчитайтесь в такие выписки из первых десяти страниц Пакистанского раздела (маршрут 1) из «Туристического справочника» Мюррея:
Татта сейчас маленький городок, но еще в 1739 году это был большой город с 60-тысячным населением… Самое примечательное зрелище в Татте – это большая мечеть площадью 18 на 27 м, со 100 куполами; ее строительство начал Шах Джахан в 1647 году, а закончил Аурангзеб, хотя теперь она сильно разрушена…
В 2,5 км к северу… находится гробница знаменитого Низамуддина… Некоторые считают, что она построена из обломков индуистского храма.
Экскурсия в Арору – некогда очень древний Алор (считается, что Алор, Уч и Хайдарабад были некогда тремя из множества Александрий)…. К северо-востоку от станции Рети тянется гребень руин… На 10 квадратных километров раскинулись руины Виджнота,являвшегося важным городом до мусульманского завоевания; теперь здесь ничего нет, кроме бесформенных обломков.
Мултан… весьма древний; считается, что он был столицей Малли, упоминавшейся в эпоху Александра… Храм, изначально находившийся здесь и стоявший посередине крепости, был разрушен Аурангзебом, а мечеть, возведенная на его месте, была полностью взорвана во время осады 1848 года.
Во время правления Шаха Бег Аргуна укрепления были перестроены, а крепость Алора, в 10 км отсюда, была разобрана на строительный материал.
Суккур, нас. 77 тысяч жителей, ранее славился торговлей жемчугом и золотым шитьем. Недавно здесь построена бисквитная фабрика.
Мечеть на месте храма: развалины на развалинах. Это на Севере. А на Юге есть великий город Виджаянагар. В начале XVI века он имел около 40 км в окружности. Сегодня, спустя четыреста лет после его окончательного разграбления, даже руины, оставшиеся от него, немногочисленны и рассредоточены, так что их поначалу едва замечаешь на фоне сюрреалистических коричневых скал, с которыми они как будто слились в одно целое. Окрестные деревни – полуразрушенные и пыльные; местные жители выглядят чахлыми и жалкими. И вдруг – великолепие: дорога от Кампли проходит прямо через несколько старинных зданий и выводит на главную улицу – очень широкую, очень длинную, до сих пор впечатляющую: с одного конца – каменная лестница, а с другого – высящийся гопурам [64]64
Гопура(м) («врата коров») – надвратная башня в южноиндийских храмах; низ башни строился из камня, а сама башня, обычно кирпичная, украшалась алебастровой лепниной и крашеными изваяниями богов и героев.
[Закрыть]храма, оживленный скульптурами. До сих пор стоят нижние этажи каменных зданий с квадратными в основании колоннами; дверные проемы украшены резными изображениями танцоров со вскинутыми ногами. А внутри – наследники всего этого великолепия: мужчины, женщины и дети – тощие, как щепки, подвижные, как ящерицы среди камней.
Посреди грязной улицы сидел на корточках ребенок, а бесшерстная собака с розовой кожей дожидалась его испражнений. Ребенок – с большим пузом – привстал; собака принялась за еду. Снаружи храма два деревянных Джаггернаута [65]65
Джаггернаут (от санскр. Джаганнатха, «Владыка мира») – грубый идол Кришны, который во время ежегодного праздника возят на огромной колеснице.
[Закрыть]были украшены резными эротическими фигурами: занятые совокуплением и фелляцией пары – бесстрастные, стилизованные. Здесь я впервые столкнулся с индийской эротической скульптурой, на которую давно мечтал поглядеть; однако вслед за начальным возбуждением пришло уныние. Соитие как боль, творение как собственный распад; Шива, фаллическое божество, исполняет танец жизни и танец смерти: что за понятие он воплощает, и насколько оно индийское! Руины оказались обитаемыми. Среди зданий на главной улице стоял новенький выбеленный храм, над которым развевались стяги; а старый храм в конце улицы по-прежнему использовался, его по-прежнему отмечали чередующиеся вертикальные полосы белизны и ржавчины. На одной табличке, высотой около двух метров, приводился перечень цен на различные услуги. На другой табличке, такой же величины, излагалась история Виджаянагара: однажды, после того, как раджа помолился, прошел «золотой дождь»; вот что в Индии называется историей.
Дождь – не золотой – неожиданно пронесся над рекой Тунгабхадрой и пролился на город. Мы нашли укрытие на склоне, среди скал за главной улицей, под недостроенными воротами из грубого тесаного камня. Туда за нами последовал очень тощий человек. Он был закутан в тонкую белую простыню, пятнистую от капель дождя. Он приспустил эту простыню с груди, чтобы показать нам, что там у него только кожа да кости, и сделал такой жест, будто ест. Я никак не отреагировал. Он отвернулся. Потом он кашлянул – это был кашель больного человека. Посох выпал у него из руки и со стуком упал на каменный пол, по которому теперь уже струями стекала вода. Человек-скелет взобрался на каменную площадку, оставив посох лежать там, где он упал. Он удалился в угол между площадкой и стеной и больше не совершал никаких движений, не делал никаких попыток снова привлечь к себе внимание. Темные ворота стали обрамлением для света: дождь серой стеной лился на каменный город, напоминавший пагоду. На сером склоне, блестящем от влаги, виднелись следы добычи камня. Когда дождь прекратился, тот человек спустился вниз, подобрал свой мокрый посох, замотался в простыню и сделал вид, что уходит. Я уже успел превратить страх и омерзение в гнев и презрение; эта смесь саднила во мне, как рана. Я подошел к нему и дал ему немного денег. Как легко ощущать свою власть в Индии! Он, отрабатывая подачку, вывел нас на открытое место, подвел к размытому склону скалы и молча указал на здания. Вот холм-скала. Вот здания. Вот отметины от резцов пятисотлетней давности. Брошенный, незавершенный труд – как некоторые из скальных пещер в Эллоре, поныне сохранившиеся такими, какими их оставили рабочие в один давно минувший день.
Всякое творение в Индии таит намек на неминуемую угрозу вмешательства и уничтожения. Строительство подобно простейшему позыву – вроде полового акта для голодающих. Это строительство ради строительства, творение ради творения; и каждое такое творение существует само по себе, заключая в себе и начало, и конец. «Замки, выстроенные на бесплодном песке морского побережья»: не вполне точно сказано, но в Махабалипураме под Мадрасом, на бесплодном песке морского побережья, стоит заброшенный Прибрежный Храм, на котором резьба почти сглажена и разъедена двенадцатью столетиями дождей, соли и ветра.
В Махабалипураме и в других местах на Юге руины обладают единством. Они говорят о непрерывном существовании индуистской Индии, которая неуклонно исчезает. На Севере руины говорят лишь о тщете и неудаче, и само величие могольских сооружении действует угнетающе. В Европе тоже есть свои монументы королей-солнц, свои лувры и версали. Но они свидетельствуют о развитии духа страны; они выражают совершенствование чувствительности нации; они стали вкладом в общие растущие капиталы. В Индии же все эти бесчисленные мечети и риторические мавзолеи, все эти огромные дворцы говорят только о личностях высокопоставленных грабителей и о неисчерпаемости страны, которая досталась грабителям. Моголы обладали всем, что находилось в пределах их владений; и это ясно читается во всей могольской архитектуре. Мне известно одно-единственное сооружение во всей Англии, которое несет в себе такой отпечаток безнадежного личного сумасбродства: это Бленхеймский дворец [66]66
Бленхеймский дворец (Бленем) в Оксфордшире построен в 1705–1722 г. для герцога Мальборо в качестве награды от страны за победу над французами при Бленхейме в 1704 г. (в ходе Войны за испанское наследство). В этом барочном дворце родился Уинстон Черчилль.
[Закрыть]. Представьте себе, что Англия полна такими Бленхеймскими дворцами, которые постоянно строят, разрушают и перестраивают в течение пятисот с лишним лет, и каждый является подарком от страны, причем очень редко – за оказанные услуги, и все они совершенно бесполезны, и не оставляют после себя ни органической, ни искусственно созданной нации, не имея иной причины для возникновения, кроме личного деспотизма. Тадж-Махал – изысканное творение. Если перенести его, плиту за плитой, в США и заново собрать, оно станет безупречным. Но в Индии это здание остается досадно бессмысленным: это всего лишь монумент, возведенный деспотом в память женщины, не индианки, которая в течение пятнадцати лет рождала ему по ребенку в год. [67]67
Мавзолей Тадж-Махал построен Шахом Джаханом (внуком Акбара) в 1632–1654 гг. для своей жены Мумтаз-Махал, умершей в 1630 г.
[Закрыть]Он строился в течение двадцати двух лет; и гид расскажет вам, во сколько миллионов обошлось это сооружение. До Таджа вы можете доехать от центра Агры на велорикше; всю дорогу туда и обратно вы можете изучать худые, блестящие, напряженные ноги рикши. Индию завоевывали, как заметил британский реалист, отнюдь не ради блага индийцев. Но так было всегда; об этом и кричат все руины Севера.
Одно время британцы устраивали танцы на площадке перед Тадж-Махалом. В глазах Вудраффа и других это было прискорбной вульгарностью. Зато в индийскую традицию это вполне вписывается. Уважение к прошлому ново и для Европы; и именно Европа открыла для Индии прошлое Индии и сделала благоговение перед ним частью индийского патриотизма. Индия до сих пор продолжает глядеть на свои развалины и свое искусство глазами европейцев. Почти каждый индиец, который пишет об индийском искусстве, чувствует себя обязанным процитировать что-нибудь из сочинений его европейских почитателей. Индийское искусство до сих пор принято сопоставлять с европейским; а британское обвинение, будто бы ни один индиец не мог бы построить Тадж-Махал, все еще принято опровергать как клевету. Там, где не побывали восхищенные европейцы, царит запустение. Сооружения Лакхнау и Физабада по сей день страдают от презрительного отношения британцев к их упадочным правителям. С каждым годом мечеть Большая Имамбара в Лакхнау, рушится все больше. Детали каменной кладки мавзолея в Физабаде почти исчезли под толстыми слоями чего-то похожего на известковый раствор; в других местах металлические детали надежно оберегаются большим количеством яркосиней краски; посреди одного сада, нарушая симметрию и загораживая вид через арочный вход, стоит белая «колонна Ашоки» [68]68
Ашока (правил в 269–232 гг. до н. э.) – правитель из династии Маурьев. По его приказу по всей империи ставились колонны из полированного песчаника, увенчанные львиными изваяниями; на этих колоннах высекались его эдикты – обращений к народу, излагавшие взгляды Ашоки на управление страной и философские идеи, почерпнутые из буддизма.
[Закрыть], поставленная неким чиновником ИАС, дабы увековечить упразднение заминдаров [69]69
Заминдар – наследственный крупный феодал-земледелец в средневековой и колониальной Индии.
[Закрыть]. Зато о том, что Европа открыла-таки, неустанно пекутся и заботятся. Все это превратилось в «Древнюю культуру Индии». И оно тиражируется тут повсюду – в комичных маленьких куполах гостиницы «Ашока» в Нью-Дели, в маленьких колоннах с колесами, слонами и прочими атрибутами индийской культуры, которые расставлены по всему зоологическому саду в Лакхнау, и в псевдо-виджаянагарских каменных кронштейнах на Мандапе Ганди в Мадрасе.
Архитектура патриотической Индии близка по духу архитектуре Раджа: обе они создавались людьми, сознательно стремившимися выразить представление о самих себе. Такая архитектура комична и одновременно печальна. Оно чуждо Индии – это благоговение перед прошлым, эта попытка его превознесения. Эта архитектура не свидетельствует о силе. Она, как и любые развалины, свидетельствует об истощении и о народе, сбившемся с пути. Такое впечатление, будто после череды бесконечных обособленных творений жизненные силы наконец иссякли. Со времен школ Кангры и Басоли в индийском искусстве царит неразбериха. Существует некая идея поведения, какого требует новый мир, но сам этот новый мир до сих пор приводит в замешательство. В Амритсаре монумент, увековечивающий память павших в бойне [70]70
В 1919 г. британские солдаты расстреляли безоружную толпу в Амритсаре (Пенджаб), собравшуюся на митинг на огороженной площади; было убито 400 человек и ранено больше тысячи.
[Закрыть], представляет собой тоскливую штуковину наподобие пламени, врезанного в тяжелый красный камень. В Лакхнау британским памятником Восстанию стала разрушенная Резиденция, сохраняемая индийцами с такой любовью, которая иностранцам может показаться странной; а по другую сторону дороги стоит его соперник, индийский памятник: белая мраморная колонна неуклюжих пропорций, увенчанная комичным маленьким куполом, в котором, опять-таки, можно усмотреть язык пламени. Это все равно, что наблюдать за индийцами на танцполе: они пытаются совершать телодвижения, которые им совсем не идут. Я не видел ни одного буддийского священного места, которое не было бы обезображено попытками воссоздать «древнюю культуру Индии». Например, под Горакхпуром стоит сейчас среди руин старого монастыря восстановленный храм того времени. В Курукшетре, на плоской пустоши, где разворачивался тот самый диалог между Арджуной и его возницей Кришной, который стал «Бхагаватгитой», стоит сейчас новый храм, и в его саду есть мраморное изображение той сцены перед битвой. Это хуже базарных поделок. Такая колесница никогда не сдвинется с места; кони – мертвые, окостеневшие, тяжеловесные. И это – творение народа, чья скульптура стоит скульптуры всего остального мира, народа, который на Юге, в Виджаянагаре, изваял когда-то целый «Конский двор» – множество лошадей, вставших на дыбы.