Текст книги "Дом на Монетной"
Автор книги: Вера Морозова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
«У гармошки медны ножки»
Над Волгой висели застывшими клубами облака. Громоздились снежными айсбергами. Заходившее солнце опаляло их золотом.
Мария в серой пелерине, наброшенной на плечи, стояла на берегу неподалеку от Струковского сада. Вдали заливалась саратовская гармоника, доносился грустный тягучий напев. Опускался густой туман. В вечерних сумерках проступали очертания деревьев. Поляна, зажатая кустарниками, казалась озером, покрытым рябью. За пригорком густой кисеей также висел туман. Плотный. Студенистый. Девушка сделала несколько шагов, чтобы попасть в пелену тумана, но туман отходил, укрывая деревья белой полосой. Вершины повисли в молочной мгле, грозя обрушиться на землю. Потянул ветерок. Туман ожил и отодвинулся назад, просачиваясь сквозь ветви, подобно лунному свету. Она раскинула руки – туман струился между пальцами, покрывая поляну крупными слезами росы.
Поеживаясь от сырости, Яснева поднялась в Струковский сад с редкими уцелевшими листьями на деревьях. После знойного дня вечерняя свежесть казалась особенно приятной. Стояли тяжелые дни 1891 года. В Самаре голод и неурожай. Крестные ходы. Молебны. Дождей ждали, но дожди не шли. Зной выжигал хлеба, высушивал поля. Крестьяне, спасаясь от голода, тянулись в город. Забитые досками окна белели, будто могильные кресты, на заброшенных хатах. Город, заполненный народом, заставленный телегами, напоминал военный лагерь. На улицах вздувшиеся трупы лошадей. Бродят дети, нищие, опухшие от голода.
– Тетенька! Подайте несчастному на пропитание!
Мария оглянулась. Мальчонка держался за материнскую юбку. Торчали пушистые вихры на большой голове. Блестели от голода глаза. Движения вялые, нерешительные. Женщина стояла молча, прижимая к груди ребенка, закутанного в грязное лоскутное одеяло. Она также была неестественно бледна. Те же запавшие глаза, заострившийся нос и посиневшие губы. Тот же горький взгляд.
– Откуда?! – У Марии перехватило голос.
– Теперича бездомные… Почто вспоминать! – Женщина безнадежно махнула рукой. – Тятенька смер, маменька смерла, а я вот с малыми сюда добралась… В дороге и муженек смер.
– Так с кем же вы здесь?
– Сродственник дальний на общественных работах…
– Берите! – Девушка отдала ридикюль, отошла быстрым шагом. В ушах тоскливое: «Тятенька смер, маменька смерла, муженек смер…»
По дорожке зашлепали босые ноги, как ладошки по воде. Мария обернулась. Мальчонка, путаясь в длинной холщовой рубахе, пытался ее догнать. Бежать он не мог, дышал тяжело, лицо покраснело. Она шагнула навстречу:
– Что случилось, малыш?! – погладила по вихрам. «Да, конечно, поблагодарить хочет!» Повернулась к матери, досадливо махнула рукой.
– Погодь! Погодь, барышня! – Женщина торопилась, часто останавливаясь, и с трудом переводила дыхание.
Мария присела на скамью. Женщина подошла к скамье, положила ребенка, будто узел, начала пеленать.
– Так откуда же родом? – Мария отодвинулась на край скамьи, уступив место.
С грустью смотрела она на младенца: вздувшийся животик, тонкие ножки, как увядшие стебельки. Лицо покрыто коростой, изрезано морщинами. Только глаза, голубые, ясные, напоминали материнские. Поиграла ленточкой. Ребенок схватил ее ручонками.
– Прости, касатка! Давеча сгоряча не хотела говорить. От горя – нищая стала! Ходишь день-деньской с протянутой ладонью, кусочничаешь!.. А мы ведь родом-то из Болван!
– Болван?! Что, село такое?! – улыбнулась Мария ее наивной гордости.
– Знамо, село. Знаменитое на всю губернию, а может, и более.
– Знаменитое! Чем же?
– Каменной бабушкой! Вот, касатка. На краю села стояла каменная бабушка! По пояс в землю вросла. Лицом на восток – каждый восход солнышка встречала. Лицо гладкое, хорошее, хотя глаз нет… То ли ветер их выветрил, то ли от горюшка закрыла навеки. Волосы в косу уложены кругом головы, – у нас так старухи носят. Скрестила на животе бабушка руки, тяжелые… Да и как им быть другими от крестьянской работы! В руках каменная чаша. Прохожий монеты клал. Бедняки их отдавали дьячку на помин души.
Мария слушала женщину с интересом. Она любила народные предания, да и женщина оживилась и будто помолодела.
– Бабушка стоит не одна. Кругом камни, седые да зеленые от мха. Не одну сотню лет лежат они под солнцем подле бабушки. Сказывают, камушки-то – овцы! Да-да, овцы! Когда-то бабушка пасла овец, помогала людям от хвори, лечила их травами. Мужики жили хорошо, даже овцы водились. Только злые да завистливые люди нашептали на бабушку богу напраслину. Рассердился бог и обратил бабушку в камень. Бог гневливый!
Яснева удивленно подняла густые брови – не часто услышишь такое от русской крестьянки. Отчаяние заставило ее сомневаться в извечной божественной справедливости.
– Бабушка и после своего превращения защищала село – уберегала посевы от градобития, спасала от засухи, предохраняла мужиков от холеры. Да случилась беда. Барин решил увезти нашу бабушку. Торговался на миру, деньги сулил. Дьячок ему вторил: мол, одни нехристи идолу поклоняются. Только мужики денег не взяли и бабушку не отдали… Увезли нашу бабушку темной ночью разбойники, а яму посыпали пеплом, ровно улетела на небо! Бог бабушку не любил и на небо ее не мог забрать. К тому же она охраняла от несчастья наше село! Как бабы голосили о бабушке, да что бабы – мужики и те… Ходоки разыскали ее. Стоит себе, сиротинушка, в господском парке у пруда. Оказывается, для похвальбы перед другими барами ее украли. – Женщина заплакала, размазывая слезы по худым щекам. – С тех пор начались в селе беды. Дожди прекратились. Засуха. Хлебушек не высеивали – не принимала его земля… Горюшко горькое! Лишились нашей заступницы, каменной бабушки, и не стало на белом свете села Болван…
Мария молчала. Не хотелось лишать женщину наивной веры. Каменная бабушка…
Женщина встала, низко поклонилась, схватила мальчонку за руку. Мария долго смотрела ей вслед. Виднелось цветастое одеяло да волочился мальчонка, держась за грязную юбку.
Голод. Вчера в доме акцизного чиновника, детей которого готовила в гимназию, Мария видела так называемый голодный хлеб. Черный, сухой, из гороховой муки и картошки, он чем-то напоминал торф. В домах считалось хорошим тоном иметь «голодный хлеб». В обществе устраивали «журфиксы». Благотворительность раздражала Марию, и она не принимала участия в этой шумихе. Голодающие искали работы. Осаждали дом губернатора на Дворянской улице. Но губернатор проводил все дни в постах и молитвах. Ханжа! Комнаты его белокаменного дома увешаны иконами. В церквах губернатор клал земные поклоны, ангелам на сводах посылал воздушные поцелуи! Где тут думать о помощи голодающим?
Недавно в город приезжал принц Ольденбургский, «холерный диктатор». Правительство, испугавшись голода, выделило деньги, но они уходили, как вода в песок. Начались бунты. Убивали докторов, перекатывались слухи, что господа нарочно травят бедняков… В общественных столовых давились за «голодным хлебом». Придумывались общественные работы. Заработок мизерный, и все же несметные толпы ждали этих мизерных грошей. В Самаре закладывали бухту для зимней стоянки пароходов. Во главе сиятельный болтун граф Ливен. Бездельник и интриган, граф даже у либералов имел дурную репутацию.
Однажды граф Ливен приехал на дамбу. Сухопарый. В белом шерстяном костюме. Граф осторожно, словно журавль, вышагивал по дамбе, покрытой глиной. Высокомерно поднял голову. Голодающие замерли. Граф осматривал работы! Шумел внизу весенний паводок. К дамбе вели тонкие дощечки. Граф слетел и барахтался в грязи. Инженеры кинулись, вытащили его. Граф укатил на рысаках – он сделал для голодающих даже невозможное!
Неподалеку от Марии прошла компания мастеровых. Парень с кудрявым чубом наигрывал на саратовской гармонике, окованной медью и увешанной колокольчиками. Сочным баритоном задористо выговаривал:
Шурка, Шурка, где ты был?
На Самаре ямку рыл.
Ну, а польза есть иль вред?
Вам про это знать не след!
Как голодные живут?
Ах, отлично: пухнут, мрут.
Ну, и вредный же народ:
Князь толстеет, а он мрет.
Отчего же это так?
Князю рупь, а им пятак.
Значит, есть большой изъян?
Нет, «светлейший» вечно пьян!
Из трактира выскочил околоточный. Сердитый. Взъерошенный. Сдвинув на затылок фуражку, засвистел.
«Вот и заговорила гармошка, медна ножка», – повеселела Мария Петровна, поднимаясь по пыльной улице.
«Мужайся! Мужайся!»
– Убейте! Замучьте! Моя здесь могила!
Но знайте и рвитесь: я спас Михаила.
Предателя, мнили, во мне вы нашли:
Их нет и не будет на русской земли!
В ней каждый отчизну с младенчества любит
И душу изменой свою не погубит.
– Злодей! – закричали враги, закипев: —
Умрешь под мечами! – Не страшен ваш гнев!
Кто русский по сердцу, тот бодро и смело
И радостно гибнет за правое дело!
Стихи Рылеева Мария любила. Сегодня она перелистывала синий томик не случайно: думой Рылеева «Иван Сусанин» восхищался Александр Ульянов. «Кто русский по сердцу, тот бодро и смело и радостно гибнет за правое дело!» – прекрасные слова… Как они созвучны с теми последними, сказанными им на суде!
Она сидела в палисадничке малоприметного домика на Духовой улице, неподалеку от реки Самары. В этом уединенном уголке хорошо мечталось, думалось. Стояла поздняя осень, но осень необычайная, лишенная ярких красок и пестрого листопада. Засуха наложила свой мертвящий отпечаток на деревья, опаленные огнем, кусты бузины с закрученными чахлыми листьями, одинокий лист рябины. В темной раме пожухлого кустарника виднелся домик. Нежилой. Заброшенный. Очевидно, хозяева его уехали, когда началась эпидемия. Домик врос в землю, окна его покривились, наличники выделялись яркой раскраской, будто молодился, как престарелая красавица. Жалобно поскрипывала дверь с космами грязной ваты, выбившимися из-за обшивки. Закатное солнце скупо осветило оконца, кокошник резного крыльца. От крыльца к лавочке, на которой сидела Яснева, вела дорожка, выложенная кирпичом. Лавочка ветхая, источенная червями, прожженная солнцем.
С грустью смотрела Мария на заброшенный домик. На ветру покачивался желоб, забитый ломкими сучьями и опавшими листьями, ударялся о железную бочку. От реки поднимался свежий ветер. Девушка зябко куталась в платок, поглубже засовывала руки в плюшевую муфту. Осень принесла дожди, по выжженная земля их не принимала. Так и стояли вдоль дорожки рыжие от глины лужи.
Мария ждала заката, который был так хорошо виден из забитого дворика. За изгородью прошла молоденькая девушка с тонкой гибкой талией, прошла торопливо, как большинство жителей, боясь неожиданных встреч.
Вечерняя заря захватила полнеба, заливая улочки розовым туманом. Проступали темные уступы деревьев да полуразвалившаяся труба дома, озаренного последними лучами. Вдали виднелась река, обмелевшая после засухи. Солнце еще не опустилось, но уже засверкал неясный рожок месяца. Ширился холодный ветер, вороша вороньи гнезда и разбрасывая пригоршни песка.
Девушка сидела в своей любимой позе, наклонив голову. Глаза ее задумчиво смотрели на затухавшее солнце. Закат не принес обычного успокоения. Она волновалась. Долгов, зашедший перед обедом, пригласил ее вечером к Ульяновым. Встреча с семьей Александра Ульянова, перед памятью которого преклонялась, тревожила ее.
– «Мы скажем всей России: смотрите, как умеют бороться и умирать твои революционеры! Мы глубоко запечатлели их славные имена в своих сердцах и будем воспитывать на их примере себя и лучших детей своей земли. Мир вашему праху, дорогие братья! Вы честно исполнили свой долг, вы твердой рукой поддержали знамя борьбы за свободу и правду! Глубокое спасибо вам и вечная память!» – прошептала Мария слова листовки, ходившей по рукам после казни.
Мария закрывает глаза руками. Плачет. Она хорошо помнила те страшные дни, скупые сообщения газет о процессе над первомартовцами.
Заговор обнаружили. Полиция проследила террористов на Невском. Метальщики с бомбами ждали выезда государя. Бомбы напоминали книги – большие, плоские. Александр, студент Петербургского университета, собственноручно набивал их динамитом, вставлял запалы… Государь не проехал мимо Аничкина дворца, изменив маршрут. Метальщиков арестовали, арестовали и Ульянова. На судебной скамье Александр держался с достоинством. Он понимал, за что умирал! Его портрет в нелегальных изданиях запомнился ей на всю жизнь. Черные вьющиеся волосы и тонкое, одухотворенное лицо. Крепко сжатый рот и трагические глаза.
И вот теперь с семьей Александра Ульянова знакомилась Мария Петровна… Увидеть мать, которая смогла сказать сыну перед казнью: «Мужайся! Мужайся!»…
– Я знала, что больше не увижу его… Не помню, как пришла домой. Легла. Чувствовала, что больше жить не могу. Никаких мыслей, одно желание – смерть. Да, смерть, чтобы ничего не чувствовать. Сколько лежала, не знаю. Вспомнила девочку… Ей-то всего было восемь. – Мария Александровна сокрушенно покачала головой. – Я забыла о ней, забыла обо всем… И тут я поняла: нельзя умирать, надо жить!
Девушка с нежностью смотрела на Марию Александровну Ульянову. Невысокая. Худощавая. Густые седые волосы. Тонкое лицо. Суховатыми пальцами она быстро перебирала спицы с зеленой шерстью.
Они сидели в просторной столовой с большим квадратным столом под хрустящей белоснежной скатертью, накрытым для вечернего чая – простые фарфоровые чашки, тарелочки, резная сухарница, вазочки с вишневым вареньем.
Ульяновы жили скромно на пенсию, получаемую после смерти Ильи Николаевича. Яснева старалась как можно чаще бывать в этом радушном и гостеприимном доме. Нравилась атмосфера дружбы и уважения, царившая в семье, простой и строгий уклад. Сегодня Мария Александровна сделала исключение – заговорила о своем старшем сыне. У девушки не хватило мужества продолжить этот разговор. Но получилось невольно. Заговорили о Петербурге, и Мария Александровна вспомнила те страшные дни.
Яснева молчала, подавленная мужеством и простотой этой женщины. Мария Александровна поняла ее состояние, пожала руку, зазвенев спицами, спросила:
– Почему надумали выбрать Самару?
– Случайно… Совершенно случайно! Хотела после тюрьмы задержаться в Твери. Близко к столицам, да и народу ссыльного хватает. Отказали. Разложила карту и решила, куда же мне двинуться под гласный надзор. Ведь столицы и еще двадцать два города – исключались! Решилась – Самара! В полиции даже обрадовались. Город слывет благонамеренным, хотя и прозывается «Русским Чикаго»!
– «Русским Чикаго»?! – удивилась Мария Александровна, целуя в лоб свою дочь Анну, вошедшую в столовую.
Анна пришла не одна. Вместе с ней был Скляренко, с которым Яснева уже оказалась знакома.
– Любопытно, Самара стала претендовать на звание «Русского Чикаго», – повторила Мария Александровна, поглядывая на дочь.
– Так мне сказал полковник Дудкин, когда я начала колебаться… В Орле с трудом отыскала явку к Долгову, а из Москвы прислали адрес доктора Португалова. – Лицо Марии порозовело от смеха. – Португалов поразил меня сразу. Идет по Дворянской среди пыльного облака, словно по пустыне. Белый балахон, белый капюшон надвинут на глаза, в руках огромный зонт, на ногах сапоги… Почему-то именно таким я представляла европейца в пустыне, когда училась в гимназии.
Мария Александровна улыбнулась.
– Человек он милейший! Посоветовал, как лучше устроиться, порекомендовал несколько уроков… – Заметив тревожный взгляд Марии Александровны, девушка быстро сказала: – Нет, теперь все позади. Так о Португалове… Чай пили из ведерного самовара, пили долго, вкусно. Попахивало дымком и клубничным вареньем. В гостиной на стенах в аккуратных рамах портреты классиков, а над ними славянской вязью: «Соль земли русской!» Меня очень развеселила эта надпись, а Португалов укоризненно покачал головой: «Вот, мол, невежда!» – Яснева заразительно рассмеялась. – Велись нудные разговоры о погоде, об архитектуре, о городских новостях… Собралась уходить, а Португалов вдруг начал превосходно рассказывать о парижской канализации, которую ему довелось осматривать в бытность во Франции.
– Португалов – добряк и образованный человек. Правда, несколько старомоден, но это не такой уж большой грех! – заметила Анна.
Она сидела за роялем, разбирала ноты, поджидая, когда вся семья соберется к вечернему чаю. Плотная, подобранная, в черном глухом платье. Лицо ее с крупными чертами было красиво. Густые коротко остриженные волосы открывали чистый лоб. Узкие черные глаза как-то по-особенному вспыхивали, когда она встречала взгляд матери. Помолчав, она продолжала:
– Мы приехали в Самару в дни смерти Чернышевского. Все были потрясены. Но особенно разошлись страсти, когда доставили «Русские ведомости». В злополучном некрологе идеи Чернышевского назывались «заблуждениями», каторга – «искуплением»! Конечно, молодежь возмутилась. В Петербург полетели телеграммы о «лакействе перед правительством», «об осторожности, которая переходит в подлость»!
– Потом решили устроить политическую демонстрацию. Радикалы, либералы высказывались за гражданскую панихиду. На кладбище собралось человек пятьдесят. В часовенке стоял, едва держась на ногах, пьяный попик с красным распухшим носом. Гнусаво отслужил панихиду «о блаженном успении и вечном покое новопредставленного раба божьего Николая» за пятерку… А потом конфуз – попик приглашал на сорокоуст! – Скляренко снял синие очки, протер их. Без очков лицо его стало мягче, приятнее.
Скляренко нравился Яеневой. Знала, что выслали его за политику, знала о его дружбе с Ульяновыми.
– Владимир долго хохотал над злосчастным сорокоустом… Когда пришло известие о смерти Шелгунова, то панихиды уже не служили, – продолжал густым баритоном Скляренко. – Мало толку от таких протестов! Либералы душу тешат! И по сей день Чернышевского упоминать в официальной печати невозможно. Как-то я просматривал «Юридический вестник» – там дошли до виртуозности: «автор очерков гоголевского периода русской литературы» – так теперь означается Чернышевский!
– Возмутительно! Народ наш далек, чтобы понимать такое иносказание! Когда мы сумеем поднять уровень народный… Когда мы достигнем сплошной грамотности… – Мария подошла к Скляренко, предложив прокламацию. – Привезли из Петербурга.
– Это хорошо! – Скляренко протянул руку, измазанную фиолетовой краской. – Не отмываются, проклятые! Спасибо, полиция в Самаре в первородном состоянии, а то несдобровать… О народе вы поете старую песню.
– Почему?! Рабочий класс в России не стал политической силой. А мужик… – запальчиво возразила девушка.
Скляренко досадливо перебил ее, даже не дослушав:
– Не будете же вы кричать, как неумные ваши единомышленники, что «марксисты хотят обезземелить крестьян», «радуются разорению деревни» и «мечтают во что бы то ни стало превратить мужика в пролетариев»! – Скляренко резко взмахнул рукой, словно подчеркнул вздорность возражений. – Однажды в реферате я привел цифры о безлошадных крестьянах, так на меня пальцем показывали: «Вам их боли не понять, вам их не жалко! Вы сидите и спокойно констатируете эти явления!» Вот и поспорь с вашим братом!
– А почему вы думаете, что я не разделяю этих взглядов?!
– Мне кажется, что вы умнее. Впрочем, если я ошибаюсь, то сожалею… – Скляренко критически оглядел Ясневу.
Она рассмеялась, махнув рукой, миролюбиво заметила:
– Вы как-то нарочито оглупляете идеи народничества.
– Просто говорю об этих «идеях» правду, – сердито заметил Скляренко.
– Вы с ним не спорьте, Мария! – засмеялась Анна. – А то он кулаки пустит в ход!
– Ну, уж и кулаки! – проворчал Скляренко.
– Шпика-то исколотили, что ходил за вами?! Да как! Он и дорогу забыл! – Анна, шурша шелковым платьем, подсела к матери, начала разматывать шерсть. – Милый Скляренко заметил, что в дом, в котором он снимал комнату, въехал пренеприятный субъект.
– Проходу не давал! Поганец! – недовольно подтвердил Скляренко, не замечая веселых искорок в черных глазах Анны.
– Вот именно – шпик! Всякий разумный человек сделал бы вид, что ничего не произошло, или сменил бы квартиру… Но Алексей Павлович рассудил иначе. Прекрасным утром поднялся в комнату к жильцу, сжал пудовые кулачищи. Диалог оказался захватывающим: «Чем вы здесь занимаетесь?»– «Я… я… портной», – ответил шпик, заикаясь. «Ах, портной, так мне нужно сшить брюки. Беретесь? К вечеру принесу материал». Шпик онемел, с трудом выдавил: «Я не перевез мастерскую…» – «Так, значит, мастерскую не перевез, а сам уж шпионишь?! – навалился Скляренко. – Даю срок до вечера, чтобы духа твоего здесь не было… Не перевез! Прохвост. Повстречаемся!» Хлопнул дверью так, что штукатурка посыпалась, и сбежал по лестнице, громыхая сапогами.
– И что же сделал шпик? – спросила Яснева.
– Как – что?! Конечно, съехал. Алексей Павлович такими вещами не шутит – заведет в глухое место и… Бог силушкой не обидел!
В столовой засмеялись. Ласково улыбалась Мария Александровна. Прикрыла рот ладошкой Маняша, худенькая гимназистка в коричневом форменном платье. Лишь Скляренко стоял насупленный, обиженный, как большой ребенок. Вид его был так потешен, что смех долго не утихал. Наконец засмеялся и сам Скляренко.
– «Там, в кровавой борьбе в час сраженья, клянусь, буду первым я в первых рядах», – послышался в дверях сильный молодой голос с приятной картавостью.
– Наконец-то, Володюшка! – отозвалась Мария Александровна, поднимаясь с кресла.
– Не усидел… Здесь такое веселье! – Владимир поклонился, быстро подошел к матери, нежно поцеловал ее руку.
Яснева пытливо рассматривала Владимира, о котором так была наслышана. Наконец-то довелось познакомиться, а то все его не заставала дома. Крепкий, сильный. В простой косоворотке, подпоясанной толстым витым шнуром. Карие глаза с огоньком. Высокий лоб. Выглядел он старше своих лет.
– Вот и славно! Как поработалось, Володюшка?! – ласково спросила Мария Александровна, укладывая вязание в корзину для рукоделия.
– Спасибо, мамочка! Хорошо! – Владимир подошел к Ясневой, изучающе взглянул на нее: – Надолго к нам?
– От меня не зависит… Под гласный надзор на два года. Привлекалась по делу Заичневского.
– Якобинка?! – сразу же заинтересовался Владимир. – Мы должны о многом поговорить. Это очень интересно… С якобинцами не встречался…
– О многом хочется поговорить и мне! – значительно заметила Мария, не отрывая глаз от своего собеседника.
– Все разговоры после чая! – Мария Александровна решительно замахала руками. – Прошу к столу…
– Значит, вы якобинка?!
– Да, якобинка, и притом самая убежденная!..
Они шли по сонным улицам города. Яснева и Ульянов. Светила луна, полная, яркая, как в первые дни новолуния. Скованная морозцем земля похрустывала под ногами. Мария поглубже надвинула котиковую шапочку, прижала муфту. Владимир осторожно вел свою собеседницу под руку.
За чаем у Ульяновых засиделись. Владимир разговаривал мало. Сражался со стариком Долговым в шахматы, был задумчив. Начали прощаться. Мария Александровна, взглянув на часы, всплеснула руками: как доберется до дома девушка! Время позднее, на улицах полно пьяных, да в темноте и ногу сломать недолго… Владимир вызвался проводить ее. Мария обрадовалась. На разговор она возлагала особенные надежды.
– Проклятое земство! До какого состояния довели город: улицы залиты грязью, перерыты канавами, а купчины ставят царям монумент за монументом! – сердито сказала Мария, держась за руку спутника.
Они остановились на краю канавы, разделявшей улицу, неподалеку от Струковского сада. Ноги девушки скользили по замерзшим комьям глины.
– Ни конки, ни трамвая, ни зеленого кустика – ничего не увидишь в современном «Чикаго»! Все забито «минерашками», а попросту там водку продают… В Думе двадцать лет мусолят закон о прокладке водопровода! Даже милейший Долгов, земец и либерал, возмущается.
– В Думе занимаются безвредным для государственного строя лужением умывальников! – Владимир помолчал и с сердцем добавил: – Народного бедствия стараются не замечать!
– Чему удивляться?! Всего лишь десять лет тому назад на Троицкой площади стоял эшафот с позорным столбом… Средневековье! На грудь жертве привязывали доску, и пьяный палач в красной рубахе брал в руки кнут… – Голос Марии дрожал от возмущения. – Хозяйка моя с ужасом вспоминает по сей день… Нас спасет революция.
Владимир молчал. Карие глаза в темноте казались почти черными. Мария говорила с жаром:
– Революцию начнет молодежь. Народ поддержит. Россия должна покончить с вековой спячкой и развить капиталистическое производство.
– Значит, в России нет собственного капиталистического производства?! А полтора миллиона рабочих?! – парировал Ульянов.
– И все же у нас нет собственного производства… Нет противоречий, нет тех условий, которые позволили бы оторвать мужика от земли! – горячилась Мария. – Народники…
– Народники фарисейски закрывают глаза на невозможное положение народа, считая, что достаточно усилий культурного общества и правительства. – Владимир, заметив протестующий жест девушки, повторил: – Да, и правительства, чтобы все направить на правильный путь. Некие господа, от которых вы впитали эту премудрость, прячут головы наподобие страусов, чтобы не видеть эксплуататоров, чтобы не видеть разорения народа.
– Вы неправы!
– Прав! Позорная трусость, нежелание понять, что единственный выход в классовой борьбе пролетариата, того пролетариата, рождение которого вы не признаете. Когда же об этом говорят социал-демократы, то в ответ – непристойные вопли… Нас упрекают в желании обезземелить народ! Где пределы лжи?! – Ульянов снял фуражку и обтер высокий лоб платком.
Мария слушала напряженно, заинтересованно. Двадцать один год! Однако…
– Михайловский острит, обливает грязью учение Маркса. С видом оскорбленной невинности возводит очи горе и спрашивает: в каком сочинении Маркс изложил свое материалистическое учение?! Выхватывает из марксистской литературы сравнение Маркса с Дарвином и, жонглируя, вопрошает: «Несколько обобщающих, теснейшим образом связанных идей, венчающих целый Монблан фактического материала. Так где же собственная работа Маркса?!» – Голос Ульянова зазвенел от негодования. – А метод Маркса, открытый им в исторической науке?! Слона-то он и не приметил!
– Я отдаю должное Марксу… Тут я не разделяю взглядов Михайловского, столь красочно обрисованного. Но ведь дело не в том, чтобы вырастить самобытную цивилизацию из российских недр, и не в том, чтобы перенести западную цивилизацию. Надо брать хорошее отовсюду, а свое оно будет или чужое – это уже вопрос практического удобства. – Яснева твердо взглянула на Ульянова.
– Практического удобства?! Брать хорошее отовсюду, и дело в шляпе! Браво! От средневековья – принадлежность средств производства работнику, от капитализма – свободу, равенство, культуру… Утопия и величайшее невежество… – Заметив, как нахмурилась Мария, резко бросил: – Дикое невежество! Отсутствие диалектики! Чтение народнической литературы оказывает дурное влияние на вас, Мария Петровна! У Михайловского дар, умение, блестящие попытки поговорить и ничего не сказать.
– «Блестящие попытки поговорить и ничего не сказать»! – засмеялась Мария, прикрывая муфтой лицо от ветра. – С вами очень трудно спорить, просто-таки невозможно!
– А вы спорьте, если чувствуете правоту! Есть люди, которым доставляет удовольствие говорить вздор. – Владимир устало махнул рукой. – Это все к Михайловскому. Я занят работой утомительной, неблагодарной, черной… Собираю разбросанные там и сям гнусные намеки, сопоставляю их, мучительно ищу серьезного довода, чтобы выступить с принципиальной критикой врагов марксизма. Временами не в состоянии отвечать на тявканье – можно только пожимать плечами!
– «В сущности общественная форма труда при капитализме сводится к тому, что несколько сот или тысяч рабочих точат, бьют, вертят, перекладывают, тянут и совершают еще множество других операций в одном помещении. Общий характер этого режима прекрасно выражается поговоркой: «Каждый за себя, а уж бог за всех», – блеснула цитатой Яснева.
– Прекрасная память! Но при чем тут общественное производство?! – пожал плечами Ульянов. – Старые пошлости школьной экономии сводить общественные формы труда к работе в одном помещении.
– А Маркс в «Капитале» говорит…
– Маркс, марксизм… – Ульянов с легкой грустью продекламировал:
– Никто не производил на меня такого впечатления. Думала вас, Владимир, обратить в свою веру. – Яснева мягко улыбнулась, протянула руку.
– Да, Мария Петровна! Теперь ваша очередь меня провожать, а то мы вновь на Казачьей улице…