Текст книги "Арина"
Автор книги: Василий Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Тимофей Поликарпович, слушая его, согласно кивал головой, а Лукерья что-то начала вдруг с беспокойством ерзать на сиденье, чаще поглядывать по сторонам, словно чего-то искала. Под носом и на лбу у нее заблестели капельки пота, которые она время от времени вытирала ладонью. А когда слева к дороге вплотную подступил лес, она, сильно смущаясь, попросила Ванюшку остановить машину.
– Это можно, всегда можно, – сказал Ванюшка и надавил на тормоз, прижался к обочине. – Давай, тетка Лукерья, сбегай в лесок, погляди, дятел всех птенцов поставил на крыло?
Лукерья уловила насмешку в словах Ванюшки, но промолчала, она была рада-радешенька, что дотерпела до леса, и по-молодому выскользнула из машины, торопливо перелезла через канаву и сразу скрылась в ближнем орешнике. Над опушкой сейчас же взвилась сорока, застрекотала во всю глотку и полетела в глубь леса, понесла новость пернатым собратьям.
Ванюшка тоже вышел из машины, поднял капот, отвернул крышку на радиаторе и посмотрел, много ли в нем воды. Затем что-то потрогал в моторе. По тому веселому посвистыванью, с каким он садился в кабину, Тимофей Поликарпович понял, что с машиной все в порядке и они, видать, доедут без всяких бед, которые нередко стерегут людей на плохих дорогах.
Когда Лукерья вернулась, села на свое место, Ванюшка глянул на часы и быстрее погнал машину. Это испугало Лукерью, она подумала, что из-за нее Ванюшка опоздает на базу, ведь до станции еще не близко, а ну как опять живот у нее схватит. Она чувствовала, с животом дело худо, все урчало в нем что-то и повизгивало, будто сидели там голодные щенята и, скуля жалобно, искали сучью сиську. И Лукерья вся сжалась, втиснулась глубже в сиденье, надеясь, что так меньше ее будет трясти.
Тянувшийся слева лес неожиданно кончился, дорога свернула в луговину, зеленеющую отавой клевера, а потом выскочила на взгорок с липовой рощей, позади которой виднелись избы, невысокая круглая башня. По другую сторону рощи почти к самой дороге выбежало длинное строение из серого кирпича, новое, еще без крыши, с незастекленными редкими окнами.
– Ты погляди, колхоз богатый, а народу тоже негусто, – сказал Ванюшка, обращаясь к Тимофею Поликарповичу. – Вон ферму-то чужаков пригласили строить… С Кавказа, говорят, аж приехали… Да оно что, в «Заре» денег много, а заплати побольше, так хоть с Камчатки прикатят.
– А откуда в «Заре» твоей народу много быть, – отвечая Ванюшке, рассуждал Тимофей Поликарпович. – Будто он дорогу не знает в город. Да везде молодые одинаковы, бегут из деревни и пятки не смазывают. Не могу я все в голову взять, что за сила отворотила человека от земли, на которой он родился и в которую в конце пути опять уйдет… Однако вот что я тебе скажу, как бы там ни было, а не дело это, когда люди из такой дали сюда приезжают. Хоть, по слухам, строят они на совесть, спасибо им, а все одно не дело это… И не дело потому, что нет за ним будущего…
Ванюшка вдруг рассмеялся, что поначалу обидело старика (неужто он толковал о пустом?), оставив одну руку на баранке, другой поскреб затылок и сказал:
– Ну и народ веселый эти кавказцы, куда там… Неделю назад ехал я вот так же мимо, и пить до смерти захотелось. Ну завернул к ним на стройку и прошу воды. Один высунулся из оконного проема, голый по пояс, грудь, как шуба, – вся в волосах, и спрашивает: «Дорогой, какое обожаешь, «Цинандали» или «Саперави»?» Я толкую, за рулем, мол, я, мне бы простую аш-два-о. А он потряс кудрявой головой, вроде бы сочувствуя мне, и отвечает: «Такой мы не угощаем, такую сам бери. Вон в той красной будке бак с водой».
– Нет, не дело это, не дело… – твердил опять свое Тимофей Поликарпович. – Недаром нашлись умные люди, вспомнили про земли, что, можно сказать, под самым сердцем России нашей, до которых рукой подать… И пускай трудно склеивать разбитое, да сила народа все одолеет.
Лукерья, забившаяся в угол кабины, сидела молча, нервно облизывала побледневшие губы. Лицо ее как-то осунулось, нос сильно заострился, глаза еще глубже ушли в подлобье. Изредка поглядывая на нее, Тимофей Поликарпович уже пожалел, что не отговорил ее ехать в Москву. Ведь совсем доконает ее этот живот. А все от нервов, все из-за переживаний. Пускай не была она на войне, да все одно лиха хватила немало. Считай, девчонкой осталась одна в большой чужой семье, когда забрали его на финскую. Потом почти без передыха война с немцами. Семь лет подряд без мужа жила, в колхозе всякую работу на плечах своих жидких вынесла. И не согнулась, выдюжила баба русская, потом еще сына и дочку родила… Обидно только, что дети родные отбились от дому, насовсем гнездо свое покинули. Ну, Дмитрию еще простительно, тот хоть ученым стал, а Люська после института могла бы домой вернуться, учительнице и на селе место найдется. Так нет, она и мыслей таких в голове не держит.
Проехав еще немного, они спустились в низину с редкими стогами нового сена, пересекли речушку с густым кустарником по берегам, и тогда впереди, чуть в стороне, показались дома с крашеными крышами, а за ними, в глубине поселка, замаячили золотые кресты древней церкви, водонапорная башня, высокие мачты с частыми проводами. Завидев церковь, Лукерья хотела перекреститься, но, зная, что острый на язык Ванюшка тут же поднимет ее на смех, не стала. И неожиданно подумала: видать, за грехи тяжкие это бог ее карает, вынуждает ехать в город, которого она заранее страшится. Да и зачем они туда прутся, все равно Дмитрий поступит по-своему, как ему захочется. Разве он, городской, и ученый, послушает безграмотную мать. Нет, не жди, с какой это стати. Сама-то она моложе была, а не уступила отцу. Ведь если вспомнить, что только батюшка над нею не делал, чтобы отбить от Тимофея, беднее которого не было никого в деревне: и за косы по избе таскал, и сек ремнем до полусмерти, и в амбар запирал на ночь. А чем все кончилось?.. Взломала она пол в амбаре, прокопала под стеной дыру и на рассвете прибежала к Тимофею босиком, в одном рваном платье… И не жалела потом никогда, хорошо они жили с Тимошей, душа в душу. Хоть и хватало в ее жизни лютого, да не от него это шло, а он-то берег ее, как мог, заслонял собой от разных там бед.
Солнце, поднимаясь все выше, с каждой минутой палило нещаднее, и хотя до обеда еще было далеко, а воздух уже сильно накалился и, врываясь в кабину, совсем не приносил прохлады, обдавал лицо теплом, будто они сидели возле костра. Ванюшка, смахивая со лба пот, невесело сказал:
– И когда эта жарища кончится?.. Еще с неделю так постоит, и сгорит все в поле к чертовой бабушке.
– Дождь нужен, ох как дождь нужен! – согласился Тимофей Поликарпович.
Наконец навстречу побежали нарядные дома с застекленными верандами, с голубыми и зелеными оградками вокруг палисадников, с крестами телевизионных антенн над крышами. И скоро Ванюшка въехал на небольшую площадь, мощенную булыжником, где, блестя лаком, стояло несколько легковушек, и, круто развернувшись, обрадовал:
– А ну вылезай, пассажиры!..
Тревожась за Ванюшку, который мог опоздать на базу, они поскорее забрали свои сумки и, неловко переставляя затекшие от долгого сидения ноги, вошли в вокзал. Лукерья там стала нервно озираться, с тоской поглядывать на Тимофея Поликарповича. Тот сразу сообразил, в чем дело, провел ее в другой зал, молча кивнул на дверь в углу, а сам вначале посмотрел расписание поездов, потом занял очередь в кассу. Народу возле окошка, где продавали билеты, оказалось слишком много, и это шибко удивило Тимофея Поликарповича. Он никак не мог понять, откуда взялось столько людей на маленькой станции, куда они едут и зачем? Неужто их тоже, как его с Лукерьей, гонит в дорогу беда?.. Хотя откуда он взял, что это беда, ведь испокон веков женитьбу считали делом святым. И права, конечно, Лукерья, давно пора Дмитрию заводить семью, сколько можно мыкаться ему холостым. Да и разве беда это, коль Люське его невеста не по нраву. Люська еще ветрогон порядочный, какая она указчица старшему брату. Да и они тоже, хоть и родители, что за советчики в таком деле. Право, смешно и грешно: взбаламутились, поехали, чтобы учить ученого, а про свою молодость забыли, запамятовали, как сами отцов не послушались.
Он вышел из очереди, сел на свободный диван и, поджидая Лукерью, стал сызнова убеждать себя, что ехать к Дмитрию им незачем. Припоминал он жизнь односельчан, и выходило, почти всегда у них тоже кто-то стоял на пути, обязательно мешал женитьбе. И всякий раз свадьба вместе с радостью приносила кому-то и слезы, вечно невеста или жених кому-то не нравились. А бывало и так, что накануне венчания жениха не то невесту находили на чердаке в петле или в пруду с камнем на шее… И Тимофей Поликарпович вдруг принялся клясть себя, почему он, такой-сякой, старый шкворень, не вспомнил об этом раньше, еще дома.
Когда вернулась Лукерья, он сказал ей, что раздумал брать билеты, и объяснил почему. Лукерья, которая давно была готова к этому, разом повеселела, в ее выцветших глазах поплотнела синева, недавняя бледность на губах стала пропадать, и она, к удивлению Тимофея Поликарповича, легко с ним соглашаясь, спокойно сказала:
– Твоя правда, Тимоша… Это верно, какие мы с тобой, старые чудаки, судьи ученому Дмитрию… Вот только Люська… пишет ведь, что плачет…
– Нашла о чем печалиться, – хмыкнул Тимофей Поликарпович. – Бабьи слезы до порога… То баба плачет, а то, глядишь, уже смеется… Напишу Люське, пускай не в свое дело нос не сует, рано ей старшего брата учить.
Посидев еще немного, они взяли свои сумки с гостинцем и заторопились на базу, чтобы застать там Ванюшку. Солнце теперь жгло крепче и злее, и они, разморенные вконец зноем, шли небыстро и жались ближе к деревьям, которые росли вдоль улицы. Всю дорогу до самой базы они успокаивали один другого, что разумно поступили, незачем им было ехать к сыну и вмешиваться в его жизнь, но, как ни странно, в душе почему-то каждый никак не хотел верить в эту разумность.
XII
На восьмой день, когда от шишки почти ничего не осталось, если не считать бледной желтизны под левым глазом, Костричкин позвонил Зое Шурыгиной, у которой был выходной, обрадовался, что она дома, сказал игриво:
– Негрите-е-нок, как настроение?
– Помираю от жары, – пожаловалась та вялым голосом. – А ты что, разве выздоровел?
– Да, уже как конь молодой… Космонавт сегодня в садике?
Зоя с минуту раздумывала и ответила с некоторой виноватостью:
– Понимаешь, мне хотелось побыть со Степкой последние два вечера. Послезавтра детский сад на дачу переезжает.
– Завтра и побудешь, – сказал Костричкин и, хохотнув скрипуче, добавил: – А сегодня я негритенка развлекаю, ясно?
Зоя что-то еще сказала о своих материнских чувствах к сыну, пытаясь передвинуть встречу на два дня позже, но Костричкин, которому не терпелось поскорее узнать, не рассказала ли кому Катя про случай в кабинете, был так напорист, что она все-таки сдалась и разрешила ему приехать. Пообещав быть у нее скоро, он разыскал на кухне авоську, запихал ее в карман и тут же вышел из дома.
Стоявшая не первый день гнетущая жара все еще не отпускала, хотя перевалило уже далеко за полдень, и Костричкин, огибая длинный дом с широкими окнами, старался прятаться в тень деревьев и даже немного посидел в прохладе небольшого сквера, покурил и только тогда собрался в магазин. Вначале он решил зайти в новый магазин, который был недалеко от парикмахерской, но потом передумал: туда часто забегали мастера выпить кофе, взять что-либо для дома, и ему не хотелось попадаться им на глаза. Ну ладно если б покупал он хлеб или молоко, а то, нате вам, – выпивку. Тут уж любой догадается, почему это заведующий, которого считают больным, берет спиртное, хуже того, иной может и проследить за ним. Рассудив так, Костричкин понял, что осторожность ему не повредит, сел в троллейбус, отъехал три остановки и только там зашел в магазин.
В этот час основной люд с работы еще не вернулся и в магазине было почти пусто. В бакалее суетились всего три старушки, укладывая в хозяйственные сумки пакеты с крупой, полдюжины человек стояли за живой рыбой, да еще двое мужчин покупали колбасу. Костричкин сразу прошел в винный отдел, где, к его удивлению, и вовсе не было ни души, и, без спешки оглядывая прилавок, на котором под пузато выпуклым стеклом стояли бутылки с водкой, коньяком, винами, долго ломал голову, не зная, что ему купить. Уже много лет подряд он употреблял коньяк и от водки совсем отвык, а теперь, когда нужда заставила перейти на водку, вдруг стал замечать, что от нее быстро слабеет и начисто теряет память. И все-таки он склонился наконец к водке. Если б он взял коньяк, то ему пришлось бы тратить десятку, а на это Костричкин пойти не мог, считая, что на такую женщину, как Зоя, никак нельзя спускать больше пятерки.
Купленную бутылку он попросил завернуть в бумагу и поспешно затолкал в авоську, положил ее плашмя на самое дно. Так она была меньше похожа на бутылку, и Костричкин чувствовал себя спокойнее, когда ехал опять в троллейбусе, подходил к дому Зои и садился в лифт. И все-таки вошедшая вместе с ним в лифт цыганистого вида женщина сразу догадалась, что у Костричкина в авоське, и с насмешливой заботой сказала:
– Бутылка-то у вас потечет.
Костричкин даже вздрогнул от такой прозорливости совсем незнакомой ему женщины и в растерянности придумал не самое удачное, сказал, что это не бутылка, а гантель. Но иронический взгляд, каким женщина окинула Костричкина, убедил его, что она поняла ложь, больше того, он был теперь уверен, что ей хорошо известно, к кому он едет и зачем, так как она сразу нажала на кнопку седьмого этажа, который и нужен был ему, хотя сама там не вышла, а стала подниматься еще выше.
Кляня догадливость цыганистой женщины, а заодно и одуряющую жару, которая стойко держалась весь день и ничуть не слабела к вечеру, Костричкин постоял немного на площадке, стараясь прийти в себя, затем вытер влажные руки о подол модной рубашки навыпуск и, приосанившись, позвонил в квартиру Зои. Та даже не спросила, кто звонит, тихо открыла дверь и, только впустив его в квартиру, лениво из себя выдавила:
– С чего тебе приспичило?.. Смотри, в такую жару инфаркт хватит от любви. Что я тогда стану делать с покойником?..
Пугаясь таких слов и не зная, что на это ответить, Костричкин молча обнял Зою, а когда почувствовал, как скользит под рукой шелк халата по ее молодому телу, страх его еще пуще усилился, и он едва-едва сдержался, чтобы не закричать на Зою за эти ее обидные и жестокие слова. Скажи ему раньше такое любая из его знакомых женщин, он ни за что бы не простил ей этого, но сейчас Костричкин заставил взять себя в руки и перевел разговор совсем на другое.
– Как у тебя хорошо! – сказал он, осматривая знакомую комнату. – Свежесть такая… А куда это кровать космонавта девалась?
– Соседке вчера отдала, – сказала Зоя. – Мала она стала для Степки. А за лето на даче еще больше вытянется. К осени куплю ему какой-нибудь диван.
– Растет мужик, – усмехнулся Костричкин и вынул из авоськи бутылку, поставил на стол. – Вот только закуски никакой, – развел он руками. – Народу в магазине как селедки в бочке, ни к одному прилавку нельзя подступиться. Ты найди там какой-нибудь завалявшийся огурец. – И, пытаясь вызнать, что творится на работе, добавил: – Как там дела в конторе, все тихо-спокойно?
– А то война началась, жди, – с откровенной издевкой сказала Зоя. – Всего какую-нибудь неделю тебя не было, так твоя контора уже кверху дном перевернулась. Терпеть не могу этих начальников, воображают, будто без них любое дело погибнет, все в прах и дрызг развалится. Скажи ты мне, пожалуйста, почему вы все себя главным пупом земли считаете?
Костричкин, довольный, что Зоя причисляет его к вершителям судеб, с подчеркнутой солидностью ответил:
– Я так понимаю, в коллективе всегда порядок должен быть. А последнее во многом зависит от руководителя. Недаром в старину считали, каков поп – таков и приход, а теперь говорят: рыба с головы гниет, какой пастух – такое и стадо…
– Мне кажется, тебе поменьше надо шебаршиться, дергать людей по пустякам. Я бы на твоем месте сидела тихо, не мешала никому работать. Коллектив у нас неплохой, свое дело знает хорошо, ему не нужен погоняла.
Костричкин тут подумал, что сейчас кстати заговорить о Воронцовой, выставить ее в неприглядном свете. Ведь если она кому-нибудь уже рассказала, то Зоя, едва речь зайдет о Воронцовой, тотчас все выболтает.
– Слепая ты, Зоя, – он осуждающе покачал головой, – под собственным носом ничего не видишь. Люди у нас всякие, как говорят, в семье не без урода. Вот возьми Катю Воронцову. Знаешь, что она на днях отколола, когда ты в отгуле была? Не знаешь? Так я тебе скажу. Поснимала все с себя, накинула на голое тело халат и стоит у окна. Халат, понятное дело, просвечивает, а ей хоть бы что, вертится перед окном, сверкает всеми своими прелестями, мол, пожалуйста, клиенты, берите меня голенькую… Ох и вертихвостка, видать, эта Воронцова, такая жену оттолкнет и в постель к тебе залезет.
– Ну что ты мусор валишь на девку? – заступилась за Воронцову Зоя. – Это она по молодости, а так Катя скромная. И работящая, минуты не сидит без дела, если клиентов нету – сразу за книжку. Все читает, читает… Зато в институт скоро поступит.
«Выходит, Катя молчит пока», – сообразил про себя Костричкин, а Зое сказал с усмешкой:
– А толку-то что от ее поступления. Ваше племя учи не учи, а на уме у вас одно – поскорее замуж выскочить. Да я скажу тебе, женщина для того и идет в институт, чтоб себе цену набить, покрупнее птицу в мужья подловить. А едва какого охомутает, так и про учебу забудет, не то и диплом свой подлавку забросит… Будь на то моя воля, я бы как можно меньше женщин принимал в институты, не тратил зря на это деньги.
– Вот спасибо богу, что он бодливой корове рогов не дал, – сказала Зоя, повязала фартук и ушла на кухню жарить мясо.
Костричкин сел в кресло, закурил и, глядя на одиноко стоявшую на столе бутылку, подумал о том, как все-таки крепко и обидно подкосила его жизнь, как сильно обкорнала ему крылья. Пусть всегда он был разумен и особо не баловал женщин, дорогих подарков им не делал, но зато в гости к ним приходил всякий раз с коньяком да фруктами, бывало, что приносил и икры, красной или там черной. А сейчас вот даже «Пшеничную» не взял, купил самую дешевую водку, но и это для него накладно.
– Ну-ка иди лук порежь!.. – позвала с кухни Зоя. – А то я вся слезами изойду.
Костричкин прошел на кухню, где на плите уже вовсю шипело и потрескивало свежее мясо, испуская вкусный запах, разжигающий аппетит. Кухня была маленькая и почти пустая, совсем не обставленная, там не было даже стола, и Костричкину пришлось резать лук на подоконнике, на фанерной дощечке. Лук попался на редкость злой, обжигал до боли глаза горечью, и Костричкин, пока его резал, все хлюпал носом, будто простуженный, вытирал рукавом текущие по лицу слезы. Зоя, глядя на него, рассмеялась, сказала, что ей нравится смотреть, как плачут мужчины.
– Зла ты на нашего брата, – заметил Костричкин. – Не знаю, как ты меня еще терпишь?
Зоя высыпала нарезанный лук на сковородку с шипевшим мясом, сверкнув черными глазами, сказала:
– Тебе тоже расчет пора давать. Скажи, какая от тебя польза? Для мужа ты уже стар, а в ухажеры не вышел – в постели спотыкаешься…
Костричкин оскорбился, что Зоя ни во что ставила его мужские достоинства, но виду не подал: не хотел ей перечить. А про себя подумал, что надо закруглять с ней всякие отношения, шибко захватистая эта бабенка. Но в то же время ему и рвать не хотелось с Зоей: во-первых, пока у него не было другой женщины для интимных забав, а во-вторых, Зоя разбитная, обожает рисковую жизнь и нуждается, именно она и может стать его вторым надежным подручным.
Стремясь во что бы то ни стало отыскать левый приток денег, Костричкин на прошлой неделе перелил тройной одеколон в пустые флаконы из-под «Орхидеи» и подговорил Глеба Романовича пустить его в ход. Они условились, что мастер начнет действовать осмотрительно, с умом, будет обрызгивать дешевым одеколоном не любого-каждого, а только тех, кто с виду попроще, скромно одет. Если и среди таких вдруг подвернется какой-нибудь тонкий знаток парфюмерии, который унюхает, что его освежают не тем одеколоном, то Глеб Романович, не поднимая шума, сейчас же переставит пульверизатор в другой флакон, с настоящей «Орхидеей», а клиенту не преминет пожаловаться, какое, мол, безобразие творится на фабрике, где частенько при разливе путают разные марки одеколонов. И вот пока у них все шло как надо, без малейшей осечки; Глеб Романович уже распылил два таких флакона и выручил около двенадцати рублей, что, собственно, и подталкивало Костричкина скорее поставить это дело на широкую ногу, вовлечь в него еще и Зою Шурыгину.
– Ах, Зоя, Зоя, – с деланной печалью вздохнул он, – ну почему ты мне не встретилась лет восемь назад? Тогда озолотил бы я тебя, в меха натуральные всю обрядил… Кстати говоря, я и теперь кое-что могу, если в преданность твою поверю…
– Хватит сказки плести, – оборвала его Зоя, – ничего ты не можешь. Любовник липовый… на подкожных перебиваешься… Иди руки мой, я на стол подаю.
Он зашел в ванную, ополоснул пахнувшие луком потные руки. От холодной воды в теле сразу поубавилось вялости, и мысли его по-другому пошли. Присаживаясь к столу, он уже подумал о том, а резонно ли ему открывать все карты перед Зоей. Ведь кто знает, как она еще отнесется к этому, пойдет ли сама на такое дело. А если не пойдет, то как тогда быть? Увольнять ее придется. Но попробуй уволить, если закон всегда на стороне матери-одиночки. Конечно, можно красиво все обставить: перевести ее в другую, лучшую, парикмахерскую. А вдруг она заупрямится и не захочет уходить из этой? Что делать тогда, как потом с ней вместе работать?
Разложив по тарелкам закуску и подав рюмки, Зоя постояла у зеркала, поправила прическу, а переодеваться не стала, села за стол в том же легком шелковом халате, в котором была все время. Халат был короткий, высоко обнажал ее посмугленные солнцем ляжки. Костричкин поглядел на них с порочным откровением и положил руку на коленку Зои, ощутил приятную прохладу и ласковую гладкость ее тела.
– Убери руку… жарко, – вяло сказала Зоя и придвинула к нему бутылку. – Вот налей лучше…
Они выпили по рюмке, немного закусили, еще выпили. Разморенный гнетущей жарой, Костричкин скоро захмелел и стал сразу словоохотлив. И смелость теперь его распирала, и решительность ползла из него наружу. «А что мне с ней в кошки-мышки играть, – подумал он твердо. – Дураку понятно, что нельзя так жить, чтоб рубли от получки до получки считать-пересчитывать, во всяком там удовольствии себе отказывать. Нет, не привык я к такой жизни и не хочу привыкать, пока голова моя варит».
– А зря ты, Зоя, не веришь мне, – сказал он. – Голова у Костричкина еще вертится на шарнирах, без смазки вертится. Вот дружки-приятели тоже не поверили, да просчитались. Как съехал я с приличной должности, так все они в кусты ускакали. Мол, что теперь он может? Ваты если подкинет, не то мыла. Или флакон тройного одеколона… А ведь все зависит от того, как на это посмотреть. Если, к примеру, дать человеку брусок мыла, то он и спасибо не скажет. А ты дай ему тридцать брусков за два рубля – уже другой разговор. В магазине-то за это мыло надо больше платить, а тут за два целковых мылься себе на доброе здоровье круглый год и всего не смылишь, еще на следующий год останется. Вот тебе пример. Но я разве только с мылом дело имею. А возьми духи, одеколон. Тут и вовсе комбинаций непочатый край. Мне вот только напарник с головой нужен, на которого положиться можно. Понятно тебе?
От выпитой водки Зоя повеселела, ее черные глаза огнисто заблестели; ей сделалось невыносимо жарко, и она сняла и бросила на кресло халат, осталась в одной комбинации, дорогой и прозрачной. Слушала она Костричкина рассеянно, будто думая о чем-то своем, потом вся напряглась, отчужденно поглядела на него, сказала срывающимся голосом:
– Спасибо тебе, Федор Макарыч… за доверие… Значит, в напарники свои меня выбрал?.. Спасибо… – И она неожиданно разрыдалась, закрыла лицо руками.
– Ты что, ты что?.. – в испуге забормотал Костричкин, обнимая ее за плечи. – Ну какая тебя муха укусила?
Зоя с явной брезгливостью оттолкнула его от себя, тараща покрасневшие от выпитой водки и слез глаза, истерично закричала:
– Значит, Зойка такая, на всякое готовая! Понятно, баба одинокая, ребенка нагуляла… Не замужем, а без мужа не ночует. Такая на что угодно согласна, от нее чего хочешь жди. Любого мужика приголубит… Разных ухажеров у нее, как у сучки кобелей. Да только все они чужие мужья, в трудную минуту каждый – в кусты. Отсюда пинай ее, топчи – всякое стерпит. Мать-одиночка, ну кто за нее заступится?.. Вот какая Зойка, вот откуда воровки, спекулянтки, потаскухи берутся… Ты верный сделал выбор, правильный, надежного напарника нашел… – Она вдруг поднесла к его лицу кукиш, зло и хрипло выдавила: – А вот этого не хочешь?!
После таких ее слов Костричкин даже немного потрезвел и сообразил кое-как, что по-глупому оплошал, рановато о затее своей проговорился, выходит, не за ту Зою принял. Пытаясь как-то поправить досадный промах, он сказал, с трудом ворочая непослушным языком:
– Зачем ты такие речи ведешь?.. Ведь прекрасно знаешь, как я к тебе отношусь. Мне всегда с тобой хорошо, весело, а когда у человека на душе легко, из него фантазии разные прут, шутки сами лезут… Ну что ты плачешь?.. Я пошутил, а ты сидишь и плачешь…
Зоя молчала, глядя отрешенно на стол, где стояли бутылка с недопитой водкой, тарелки с остатками мяса, с дольками свежих огурцов. Ее полные плечи заметно опустились, и вся она как-то сникла, только по-прежнему высоко и гордо, будто с вызовом стояли большие красивые груди, ровно жили они иной жизнью, независимой от всего тела. С минуту посидев так, она налила себе полную рюмку, молча выпила и затрясла головой, сморщилась, словно хватила какой отравы.
– Господи, отчего я такая несчастная!.. – вскрикнула, всхлипывая, Зоя. – Не ворую, не обманываю, на свои трудовые живу, а ты меня караешь… Видишь, Федор Макарыч, у меня на кухне шаром покати, стола даже нету… ты на подоконнике лук резал, а все равно на грязное дело меня не подобьешь. Вот в комнате все как у людей, и каждую вещь сама нажила, собственным горбом, а на кухне пока пусто, но я не печалюсь, постепенно обставлю… Смешная я, несовременная, как всегда говоришь?.. А мне чихать на вашу современность, я плюю на нее и ногой растираю… Вот моя современность. – Зоя кивнула на портрет молодого лейтенанта, который висел на стене в золоченой рамке под стеклом. – Ты посмотри на эти глаза, открытые, честные… Отец мой погиб под Варшавой, я никогда его не видела, родилась, когда он уже был убит… Эх, а ты тоже мне в отцы годишься… Слабинку мою нащупал, на водку я стала падкая… Боже, неужто я самая большая грешница, ну за что мне такие муки?.. Если трезвая, все хорошо, а когда выпью, сама себе не хозяйка, любой мужик уже мой властелин, мой царь… А потом эти цари в кроликов превращаются, поджимают хвосты, нервничают, к своим женам торопятся… Неужели все они, эти жены, лучше меня, раз мужья спешат к ним, а я всегда остаюсь одна, всегда одна… – И Зоя опять зарыдала.
– Ладно, хватит тебе, слышишь, хватит, – попросил Костричкин. – Что ты все сегодня придумываешь, совсем, оказывается, шуток не понимаешь.
– Ну-ка, катись отсюда с такими шутками!.. – крикнула Зоя, вскакивая из-за стола. – Топай скорее к своей жене, пока она дверь на цепочку не закрыла…
– Зачем ты так, зачем?.. Да что сегодня с тобой?.. – лопотал заплетающимся языком Костричкин.
Но Зоя уже распахнула вовсю дверь квартиры и, слегка покачиваясь, стояла с ошалевшими глазами у самого порога. Это безумство ее черных глаз испугало даже хмельного Костричкина, он неловко поднялся с кресла и, неуверенно переставляя ноги, ссутулившись, вышел от Зои.
Подойдя к своему дому, Костричкин увидел большой свет в квартире и сразу понял, что жена еще не ложилась. Она всегда жгла свет во всех комнатах и на кухне, если одна была дома и не спала. Это Костричкина не порадовало. Он хотел еще в прихожей снять ботинки, тихо, на цыпочках, пройти в свою комнату и тут же лечь, а теперь знал, что все обернется иначе. И пусть он давно вел себя независимо, не шибко боялся жены, но все равно не в радость ему было объяснять сейчас ей, где был да почему поздно пришел.
Он поднялся на пятый этаж, мягко прикрыл дверь лифта и потонул в темноте: лампочка на площадке не горела. Костричкин в душе обругал по-всякому монтера, который совсем обленился, не следит за порядком в подъезде, и, оглаживая рукой стену, чтоб ориентироваться в темноте, прошел к своей двери, стал копаться в кармане. Но ключа не нашел и тогда нащупал по памяти кнопку звонка.
– Что трезвонишь по ночам?.. Или ключ у зазнобы забыл? – спросила жена, впуская его в квартиру.
– А может, я хочу, чтоб меня жена, моя Анна Григорьевна, встретила, – ухмыльнулся Костричкин и присел на корточки, намереваясь расшнуровать ботинки.
– Ишь чего захотел… Ты где это был, расскажи?..
– На собрании… где мне еще быть…
– Что ты врешь нахально? Я в десять часов проходила мимо твоей работы, а там и свет не горел.
– Так, я говорю, это самое… на совещании был, в комбинате. Ясно тебе… – Он шумно пыхтел и никак не мог расшнуровать ботинки, потом качнулся в сторону и сел на пол, принялся стаскивать их с силой.
– Постой, а ты, кажется, выпил? – строже спросила Анна Григорьевна, надвигаясь на мужа. – Ну-ка, встань, дыхни!..
Костричкин нехотя поднялся, прислонился к стене, чтобы крепче стоять на ногах, вытянул губы трубкой и сипло дыхнул:
– Уф-ф-ф…
У Анны Григорьевны больно ворохнулось сердце, и она разом ощутила во всем теле гнетущую усталость. Она подумала, что это от переутомления. Придя с работы, Анна Григорьевна долго возилась на кухне, мыла и чистила посуду, готовила тесто для пирогов, которые пекла под субботу, а спохватившись, что пересыхает белье, стала гладить простыни, наволочки. И так вся ушла в дело, что лишь в двенадцатом часу выбрала минуту глянуть на будильник, и тогда вспомнила о муже, который еще не возвращался домой. И хотя в душе ее все давно отгорело, хотя не было у нее прежних чувств к мужу, напротив, с каждым днем он чаще и чаще раздражал ее своими выходками, но все равно, когда муж запаздывал, ее охватывала какая-то тревожность, ей хотелось, чтоб он скорее пришел. Сегодня тоже к Анне Григорьевне подступила эта тревога, когда она посмотрела на часы и поняла, что уже поздно, а муж еще не приходил. Она стала ждать его, прислушиваясь к стуку лифта, но вот явился он и опять, как всегда, врет, отравляет ей душу.