Текст книги "На Москву!"
Автор книги: Василий Авенариус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Тут в дверях показался какой-то жиденький, невзрачный человечек в забрызганном чернилами кафтане с высоким козырем (стоячим воротом); за ухом у него торчало гусиное перо; у пояса болталась на цепочке медная чернильница. Но чего ему недоставало в росте и во всей внешности, то он старался восполнить своей петушиной осанкой и заносчивым обращением. Едва удостоив арестованных косого взгляда, он объявил стрельцам:
– Нынче допроса не будет: посадить их в яму! Курбский вспыхнул и выступил вперед.
– Позвольте узнать, – спросил он, – чье это приказание?
Тот оглядел его теперь нахально с головы до ног.
– Чье приказание? Да хоть бы мое!
– Так, видно, ты сам боярин князь Татев, что начальствует в приказе?
– Не сам боярин, вестимо...
– А не сам, так только подначальный его письмоводчик, дьяк?
Слово "только" задело зазнавшегося дьяка за живое. Но решительный вид и могучая фигура Курбского не позволили ему слишком возвысить тон.
– Боярина нашего здесь нету, – буркнул он, – крепко занедужил...
– Так ли? Сейчас вот только дневальный говорил, что он здесь.
– Ты что ж это, чертов сын? – напустился дьяк на дневального. – болтаешь зря, когда строго воспрещено...
– Помилуй, кормилец! – взмолился тот. – Коли сыщик спрашивает, так как же скрыть-то?
– Ладно! С тобой разговор впереди. Так изволишь видеть, – обратился дьяк опять к Курбскому, – боярина, будто, здесь и нету.
– Все-таки, пойди, доложи: не тебе обо мне решать.
– Но ему, слышал ведь, неможется. Нынче в сборе вся боярская дума: государь принимает иноземных послов; а боярин мой, вишь, отговорился; если ж и пожаловал сюда, в приказ, то ради совсем неотложного дела.
– Для пристрастного допроса.
Новый искрометный взгляд в сторону дневального. Но Курбский выгородил последнего:
– Этого-то он мне не выдавал; выдал сам пытаемый. Вон, слышишь?
В самом деле, из-под пола, как и прежде, долетел отчаянный, как бы предсмертный вопль.
– Дурачье! Не могут утихомирить... – прошипел дьяк. – Да что же мне доложить от тебя боярину?
– Доложи, что я такой же полномочный посол, как и те, и что за всякое насилие надо мной ему не сдобровать.
– Так вот ему и скажешь!
– А не скажешь, так тебе же первому быть в ответе.
Как ни был опытен дьяк в самых кляузных вопросах, но тут стал в тупик. Машинально взяв из-за уха перо, он бородкой его в раздумье почесал себе переносицу, а затем, круто повернувшись на каблуках, удалился. Прошло не мало времени, когда он опять вернулся, чтобы провести Курбского и его казачка в соседний покой, где они застали уже обоих сыщиков.
Вслед затем из противоположных дверей вошел сам начальник тайного сыскного приказа, боярин князь Татев. Шел он вперевалку, шаркая подошвами, словно ногам его было не под силу нести его грузное тело; а болезненно-желтый, как бы от разлития желчи, цвет его обрюзглого и злого лица, в особенности же сильный кашель, одолевший его с первых же слов, наглядно подтверждали, что ему, действительно, не здоровится.
Свысока чуть-чуть кивнув головой на поклон Курбского, он приступил прямо к допросу:
– Ты называешь себя Курбским?
– Да, я князь Михайло Курбский, полномочный посланец царевича Димитрия...
– Такого царевича нет...
– Для тебя, боярин, покуда нет, но скоро, поверь мне, будет. Сам царь твой Борис Федорович принял меня как его посланного.
– Но разорвал его грамоту!
– А! Так ты был тоже при этом? Стало быть, ты слышал сам, что царь велел мне ждать его ответную грамоту, а посему без него надо мной здесь не может быть никакой расправы. Коли же я, по твоему, в чем виноват, то идем сейчас к самому царю.
Вежливый, но решительный тон Курбского, возражавшего грозному допросчику смело, не моргнув ни одним глазом, остался не без действия.
– Гм... – промычал Татев, обводя комнату исподлобья свирепым взглядом. – Допрежь того во всяком разе я должен допросить тебя...
– Понапрасну, боярин, станешь только утруждать себя, – прервал Курбский. – Я не присягал царю Борису и не обязан отвечать кому-либо из его бояр; самому же царю я готов держать ответ. Веди меня к нему.
Стоявший в почтительном расстоянии позади своего начальника дьяк приблизился теперь к нему на цыпочках и начал что-то ему настоятельно нашептывать. Напряженный слух Курбского подхватил последние слова:
– Не дай Бог его теперь прогневить! Ну, а коли сам уж прикажет подвергнуть законному истязанию...
– Будь так, – согласился, видимо неохотно, Татев. – Мне придется ведь еще заехать к себе обрядиться...
И в сердцах он посулил кому-то дьявола.
– А этих вот, – спросил дьяк, указывая на наших арестантов, – отправить во дворец?
– Безпромедлительно! И со свидетелями. Сам бы, кажись, мог догадаться. Не малый ребенок!
И, злобно фыркая, боярин закутался плотно в поданную ему дорогую шубу, нахлобучил до бровей пышную соболью шапку и вышел на крыльцо, чтобы сесть в дожидавшийся его там собственный возок.
Когда затем Курбский с Петрусем, с тремя свидетелями и обоими сыщиками, под тем же стрелецким конвоем, подходил ко дворцу, здесь стояло несколько таких же боярских возков и саней, впереди же всех красовался раззолоченный сверху до низу возок, запряженный шестерней белой масти цугом (с двойным выносом) в сверкающей серебром упряжи.
"Посольский возок! – сообразил Курбский. – Значит, послы еще во дворце, и есть время обдумать, что сказать Годунову".
Но обдумывать ему уже было нечего. Едва лишь вошли они в обширные сени-вестибюль и стали в сторонке, в ожидании прибытия князя Татева, как главные двери во внутренние царские покои шумно растворились, и оттуда не столько выбежали, сколько вылетели двое мужчин в праздничной иноземной одежде. Очевидно, то были сами послы (датские, как узнал впоследствии Курбский). Их разгоряченные, растерянные лица, а также та неподобающая их званию торопливость, с какой они приняли поданное им верхнее платье, чтобы без оглядки затем вырваться на вольный воздух, показывали, что произошло что-то совсем необычайное. Подтверждалось это и тем переполохом, который одновременно поднялся во всем дворце, загудевшем, как роящийся улей. Двери то и дело хлопали; через сени взад и вперед перебегали и слуги и высшие чины, метались как угорелые и, сшибаясь друг с другом, не думали извиняться. Из общего гомона голосов можно было разобрать только одно:
– Государь умирает! Да где ж эти проклятые лекаря? Бегите, зовите лекарей!
А вот и один из них, почтенный, бритый старичок. Несколько рук сразу сорвали с него плащ и не дали ему даже оправить фалды своею долгополого, черного кафтана.
– Скорей, мейн герр, скорей: того и гляди, истечет кровью...
– О, Gott! Was soli das werden? (О, Боже! что-то будет?) – бормотал про себя старичок и опрометью побежал вперед, семеня своими высохшими, как палки, ножками в черных, до колен, чулках и башмаках с серебряными пряжками.
Курбский как-то уже слышал, что Годунов давно страдает бессонницей и ломотой в ногах (подагрой), что с году на год, можно сказать, со дня на день он становится раздражительнее; но что телесным складом он еще крепок. Так с чего бы теперь вдруг?.. От кого бы узнать?
Тут в дверях появился Басманов и повелительно крикнул:
– Позвать к государю святейшего патриарха, да чтобы сейчас был здесь! Слышите?
Несколько слуг со всех ног бросилось исполнить приказание царского любимца. Сам он повернулся было, чтобы уйти, когда на глаза ему попался выдвинувшийся вперед Курбский.
– Князь Михайло Андреич! – удивился он и подошел ближе. – Ты под стражей? Что это значит?
– Это значит, что уличен в измене, – отвечал с самодовольством сыщик-приказный.
– Тебя не спрашивают! – сухо оборвал его Басманов; затем снова обратился к Курбскому, – не сказался ли ты сторонником того человека, что выдает себя за царевича Димитрия?
– Да, отрекаться от него мне, посланцу его, не приходилось. А что такое, скажи, боярин, с царем-то? Не вышло ли у него чего с этими иноземными послами?
– Ох, уж эти мне послы! Упившись зело вином, заспорили с государем, как с равным себе, стали требовать совсем несуразного...
– Так было это за обеденным столом?
– Да, в Золотой палате. Государь же, крепко на них осерчав, в гневе своем вскочил с престола, да вдруг как грохнется на пол... Кровь из носу, из глаз, из ушей...
– И о сю пору он все там же еще, в палате?
– Нет, его подняли, перенесли в опочивальню; но по всему-то пути за ним кровь да кровь...
Тут Басманов словно спохватился, что сказал, пожалуй, лишнее. Кивнув Курбскому со словами: "Ужо еще увидимся", он быстро удалился.
Патриарший двор находился рядом с царским дворцом; поэтому не прошло и десяти минут, как наружные двери снова раскрылись, чтобы впустить его святейшество с напутствующим его старшим церковным клиром. Патриарх Иов был первым из московских патриархов, избранным (в царствование Федора Ивановича в 1589 г.) не в Царьграде, а в самой Москве, всероссийским собором. Преклонный возраст и строго схимнический образ жизни наложили печать "не от мира сего" на его высохшее, изборожденное морщинами лицо и впалые глаза. Но свою убеленную редкими прядями волос и покрытую митрой голову он нес высоко. Держа в правой руке золотое распятие, он левой почти не упирался на свой патриаршей жезл. Если его и вели под руки два видных архиерея, то скорее для почета. На ходу благословляя преклонявшихся перед ним мирян, он проследовал далее, сопутствуемый тремя митрополитами: Ионой – со святыми дарами, Ермогеном и Исидором. Какой благоговейной любовью пользовался святитель у москвичей, можно было судить уже потому, как заговорили теперь о нем все оставшиеся в сенях; причем одни восхищались его лазоревым атласным облачением и золотой митрой, разукрашенной жемчугом и драгоценными каменьями, а другие препирались относительно его жезла: был ли то жезл воскресный или панихидный.
Курбский был, однако, слишком взволнован, чтобы вслушиваться в эти разговоры. О нем самом как будто все забыли. Не заметил его и князь Татев, прибывший, наконец, ради него же из дому. От быстрого перехода сперва из тепла собственного дома на свежий воздух, а затем с улицы в теплые сени дворца, боярин жестоко раскашлялся. Пока с него снимали шубу, ему наскоро доложили о случившемся, и он, все еще кашляя, поспешил в царскую опочивальню. Что за дело, право, было ему теперь до какого-то уличенного преступника, хотя бы и княжеского рода, когда сам царь лежал на смертном одре!
А царю становилось, видно, все хуже. Подначальные придворные чины и слуги продолжали шмыгать взад и вперед с перепуганными лицами, таинственно перешептываться между собой. Так время шло да шло...
– Смотри-ка, княже, тот боярский сын с медвежьей ямы, Бутурлин, – шепнул Курбскому Петрусь. – Не тебя ли он ищет?
Показавшийся на пороге Бутурлин, действительно, искал кого-то глазами, завидев же Курбского, направился прямо к нему.
– Здорово, милый князь, – сказал он. – Где встретиться-то довелось! Пожалуй-ка за мной.
– Куда, смею спросить? – вмешался тут сыщик-приказный.
– Куда велено.
– Да кем велено-то? Князем Татевым? Бутурлин вымерил сыщика взглядом, полным нескрываемого презрения.
– Не князем Татевым, а кое кем, может, еще повыше: боярином Петром Федоровичем Басмановым.
Имя победоносного воина и нового фаворита имело уже магическую силу. При всей своей наглости, сыщик нехотя преклонился перед этим именем и отступил назад.
– А я-то что же? – спросил Петрусь. Бутурлин теперь только узнал казачка и приветливо кивнул ему головой.
– А, это ты? Ну, конечно, куда господин, туда и слуга.
Так они втроем беспрепятственно целым рядом палат и полутемных переходов прошли весь дворец, пока не вышли на заднее крыльцо. Здесь Бутурлин опасливо огляделся, но кругом не было ни души. Кому, в самом деле, была охота сторожить какое-то заднее крыльцо, когда внутри дворца совершалось событие, которое должно было перевернуть весь прежний строй придворного быта!
– Ну, прощай, князь, – сказал с чувством Бутурлин. – Где-то судьба даст еще свидеться!
– Как так? – спросил, недоумевая, Курбский. – Ведь ты сейчас говорил, что ты от Басманова?
– Да, я провел тебя сюда по его приказу, но для того, чтобы ты мог тихомолком выбраться на улицу, а там – куда хочешь, на все четыре стороны. Самому ему нельзя теперь отойти от умирающего государя...
При этих словах юноша всхлипнул, и из глаз его брызнули слезы.
– Ты не дивись, что я плачу, – продолжал он, утирая глаза. – Но государь был ко мне всегда так милостив...
– А разве ему наверное не выжить?
– Где уж! Еле поспел проститься с царицей, с царевичем, царевной, благословить царевича на царство, а потом воспринять схиму...
– Его постригли уже в монахи?
– Да, с именем Боголепа. При мне же он впал в беспамятство и стали его соборовать. Ах, Бог ты мой! Мы с тобой заболтались, а тебя могут хватиться. Беги, голубчик князь, спасайся, и что бы сегодня же, смотри, в Москве духу твоего не было.
– Нет, я остаюсь, – с решительностью объявил Курбский. – Прежде, чем царевич Федор возложит на себя венец царский, я переговорю с ним, и он уступит, должен уступить венец подлинному сыну царя Ивана Васильевича!
– Если недоброхоты твои тебя до него допустят! – возразил Бутурлин.
– Да как они посмеют меня не допустить? Я скажу тому же Басманову...
– Боярин Басманов пожалел тебя, точно; но в боярской думе он еще не верховодит.
– Да, наконец, сам царевич Федор, как только ему доложат обо мне...
– Царевич Федор еще меня моложе на два года, хоть и пожелал бы, сможет ли он идти против всех стариков-бояр? А еще вернее, что он ничего про тебя и знать-то не будет. От него просто скроют...
– И впрямь ведь, княже, – вмешался тут в разговор Петрусь. – Чего нам с тобой еще ждать-то? Чтобы нас забрали опять в сыскной приказ, стали пытать в застенке, а коли выживем, так упекли бы за тридевять земель?
– А это весьма даже может статься, – поддержал Бутурлин. – Задачу свою здесь ты ведь исполнил, грамоту свою сбыл с рук...
– Но ответной отписки никакой не имею... – колебался еще Курбский.
– Да кто тебе ее здесь теперь даст-то?
– Однако вернуться эдак к моему царевичу ни с чем...
– По крайности вернешься невредимым, – продолжал убеждать Петрусь. – Царевич тебя, я чай, в Путивле ждет не дождется. Уберемся-ка, право, подобру-поздорову. Гайда!
Курбский не стал уже долее настаивать на своем и обнялся на прощанье с Бутурлиным.
С задней площади дворца, позади Благовещенского собора, Курбский со своим казачком, никем не замеченный, выбрался из Кремля Шешковскими воротами на Москву-реку, чтобы берегом своротить к Белому городу.
В эту минуту с высот Ивановского столпа раздался протяжный погребальный звон. В ответ ему тотчас же загудели все сорок сороков Белокаменной, сотрясая воздух на десятки верст в окружности непрерывным зловеще-заунывным гулом.
– Скончался! – проговорил Курбский и, сняв шапку, набожно перекрестился.
Братьев Биркиных он не застал дома: раньше вечера их не ожидали из торговых рядов в Китай-городе, где у старшего брата были две собственные лавки.
Платониду Кузьминишну внезапная весть о том, что царя Борися не стало, поразила как громом. Когда же Курбский еще объявил ей о своем решении немедля убраться из Москвы, толстуха совсем голову потеряла.
– Ай, матушки-светы! Владычица Небесная! Беда беду родит! Да как же так без Ивана Маркыча? Из воли его я выйти не смею. Нет, голубчик князь, как хочешь, а без него я тебя не пущу. Ах, ах! Погневили мы, знать, Господа... Да будет Его святая воля!
Курбскому стоило немалого красноречия вразумить ее, что ему необходимо воспользоваться тем временем, что сыщики еще во дворце и не выследили его снова.
– А ну, как нас-то здесь опосля притянут за то к Иисусу?
– За что? Да они и знать не будут, что я заходил еще домой. Но выбраться от вас мне надо все-таки с опаской и бережью. Кабы у тебя, матушка, нашлась для меня какая-нибудь одежда попроще...
– А и в самом деле! Для странников Божьих у меня одежки на всякий рост припасено. Сейчас тебя обрядим...
Обрадованная счастливой мыслью, толстуха выкатилась бочкой из комнаты.
И точно, в ее богатом запасе отыскалось как для Курбского, так и для Петруся все, что нужно было: странническое облаченье, скуфья, котомка и посох.
– А обличьем, все же, не странник! – заметила Платонида Кузьминишна, озабоченно оглядывая Курбского. – Из себя больно статен и пригож...
– Ну, это-то не долго справить, – сказал Петрусь. – Садись-ка, княже; я тебя живой рукой состарю.
Достав из печки золы и уголек, он золой навел своему господину на здоровый румянец щек серую тень, а угольком провел ему на лбу и около углов рта резкие морщины. Сделал он это настолько искусно, что Платонида Кузьминишна руками всплеснула.
– А ей-ей ведь не узнать: старик стариком!
– Тепрь только одежду подновить, – сказал Петрусь и новой порцией золы перепачкал Курбскому платье сверху до низу. – Лучше не надо! Вот тебе и посох в руки. Покажи-ка, старче, не разучился ли ходить. Э, нет! Нешто старые люди таким орлом выступают? Сгорби спину-то, ниже, ниже! А ноги переставляй как деревяшки. Ну, так, вот, вот!
– И смех и грех! – говорила, качая головой, Платонида Кузьминишна. – А ты, князь, теперича куда отсель?
– В Путивль, матушка, – отвечал Курбский. – Там, слышно, стоит со своей ратью царевич Димитрий.
– В Путивль! Вот подлинно: никто не может, так Бог поможет!
– А что?
– Да ведь у меня тут заправский странничек (вечор забрел), что туда же путь держит. Убогий человек, не в своем, кажись, разуме: один, того гляди, пропадет! До ночи вместе с ним мы Богу молились, чтобы послал ему доброго попутчика, – ан вот и нашелся! Ведь ты, князь, не откажешься взять его с собой?
– Ну, что ж, коли ему туда же, так отчего не взять. Когда, однако, хозяйка привела к нему будущего попутчика, Курбский готов был уже раскаяться, что согласился: так был на вид он стар и дряхл.
– Буди благословен, сын мой! – прошамкал старец, поправляя дрожащими руками котомку за спиной. – Пособи-ка подтянуть покрепче...
– Да донесут ли тебя, дедушка, ноги до Путивля? – спросил Курбский. – Ведь туда слишком семьсот верст.
– Доплелся сюда из Углича, так с Божьей помощью и до места доплетусь.
– Из Углича? – переспросил Курбский. – Где будто бы убит был царевич Димитрий?
Странник, в свою очередь, воззрился на него своими тусклыми глазами.
– Так, стало, это верно, что он еще жив и здрав? Курбский объяснил, что возвращается именно к царевичу.
– Да будешь же ты мне, сын мой, путеводной звездой! Лишь бы узреть мне его опять своими очами...
– А ты, дедушка, знал его еще в Угличе?
Старик, точно не слыша, молитвенно шевелил губами и крестил себе лоб и грудь. Курбский должен был повторить свой вопрос.
– Мне ли было его не знать! – отвечал странник. – Мне ли было его не знать!
– Но ты сам-то кто, скажи?
– Я-то кто? Видишь: убогий странник Божий.
– Но в ту пору был чем в Угличе?
– В ту пору в Угличе?.. Огурцом был.
– Огурцом? – повторил, недоумевая, Курбский. – Да звать-то тебя как?
– Так и зови. Был Огурцом и остался Огурцом.
Платонида Кузьминишна из-за спины старца указала Курбскому на лоб свой: на вышке, мол, у бедняги не в порядке, из ума выжил. Тут Петрусь напомнил своему господину, что пора, однако ж, и в путь-дорогу. И пять минут спустя три наши странника пробирались уже глухими закоулками к Калужской заставе.
Глава шестнадцатая
КТО БЫЛ ОГУРЕЦ И ЧЕМ КОНЧИЛАСЬ ЕГО ВСТРЕЧА С ЦАРЕВИЧЕМ
В последних числах того же апреля месяца, в городе Путивле названный царевич Димитрий целый вечер совещался опять с двумя безотлучными теперь советчиками своими – иезуитами Николаем Сераковским и Андреем Ловичем. На столе перед ними была разложена большая карта Старого Света. Наклонившись над картой, Димитрий показывал патерам окружный морской путь вокруг Африки на Индию.
– Ведь им, сами видите, приходится каждый раз огибать вот мыс Доброй Надежды, – говорил он, – а нам из Москвы прямехонько через Астрахань и Каспий.
– Но от Каспия еще через всю Персию, – возразил Сераковский.
– Да что Персия! Разве Александр Великий не перешагнул ее точно так же почти без всякой задержки?
– М-да, – протянул патер, обмениваясь с своим младшим собратом многозначительным взглядом. – Но Александр Великий не засиживался три месяца слишком без движения в Путивле.
Это было не в бровь, а в глаз; царевич так и вспыхнул.
– От вас, clarissime, я, кажется, менее всего заслужил бы такой упрек! Если я с нашими слабыми силами не трогался до сих пор с места, то не по вашему ли совету?
– Верно... Московское войско ведь во много раз сильнее нашего...
– И все-таки за те же три месяца не может взять Кром! Значит, пока мы ничего не потеряли...
– А время для его царского величества между тем не пропало бесплодно, – вступился тут патер Лович, – мы усердно упражнялись в науках...
– И начали совершенно ведь случайно, – подхватил царевич. – Вижу на столе у патера Андрея раскрытую книгу...
– Что это, – говорю, – у вас?
– Сочинение Квинтилиана.
– Какого такого Квинтилиана?
– А Марка-Фабия, римского оратора и словесника начала христианской нашей эры.
– К стыду моему, – говорю, – никогда об нем не слышал! О чем же его книга?
– О писаниях греческих и римских.
– Любопытно?
– И очень даже. Угодно послушать?
"И стали мы читать вместе изо дня в день. Потом принялись за грамматику..."
– А теперь и за философию, – добавил молодой иезуит.
– Все это препохвально, – сказал Сераковский. – Будущему монарху нельзя не быть просвещенным, особенно монарху такой страны, как Московия, утопающей еще в глубоком невежестве.
– А вот погодите, – с оживлением перебил Димитрий, – у меня везде заведутся народные школы, в больших городах – академии...
На тонких губах иезуита заиграла ироническая улыбка.
– Вопрос лишь в том, государь, где вы возьмете для них между московитянами хороших учителей?
– Да я буду посылать для этого молодых людей на выучку в Краков, в Прагу, в Лейпциг...
– Прекрасно. Но ранее просвещения, казалось бы, необходимо укрепить в народе корни истинной веры.
– Что русский народ – богомольный, вы, clarissime, наглядно видите здесь же в Путивле: с тех пор, что сюда, по моему приказу, перенесена из Курска чудотворная икона Божией Матери, здесь такой наплыв богомольцев...
– А к нам, иноверным слугам церкви, народ начинает уже привыкать, – досказал опять Лович. – Давно ли, кажется, на наши тонзуры и черные рясы глядели здесь все с недоверием; а теперь первые горожане приглашают нас к себе запросто в дом, просят обучать грамоте их детей; а дети бегут нам сами навстречу, принимают от нас гостинцы... Один мальчик умолял меня даже взять его с собой в Москву, и у меня есть полная надежда обратить его в католичество.
В это время тихонько растворилась дверь, и послышался знакомый всем трем собеседникам голос:
– Можно войти, сударь?
Все трое разом оглянулись. Но стоявший на пороге высокого роста странник с истомленным, сильно загорелым лицом и с длинным посохом в руках показался им с первого взгляда совсем чужим.
– Ужели я так уже переменился, государь? – спросил с улыбкой странник.
По этой улыбке Димитрий сразу узнал своего единственного истинного друга.
– Михайло Андреич! Ты ли это? А я думал, что тебя и на свете-то давно нет.
И, быстро подойдя к Курбскому, Димитрий крепко его обнял и расцеловал.
– Где ты это, братец, пропадал?
– Все в Москве, – отвечал Курбский. – Не мог благоуспешно выполнить твое поручение, государь: Годунов не давал ответа, да и не отпускал из Москвы. А тут он сам внезапно скончался...
– И до нас уже о том весть дошла: привез ее Авраам Бахметев. От него же мы знаем про предсмертную волю Годунова, чтобы Басманов перенял начальство над всеми войсками.
– То-то он по пути обогнал нас! – воскликнул Курбский. – Ну, теперь, государь, твое дело наполовину уже выиграно.
– А разве Басманов не против меня?
– Думаю, что нет. Зачем бы ему-то было дважды навестить меня, так много расспрашивать про тебя? Зачем бы он помог мне потом уйти из Москвы?
– О! Коли так... Но расскажи-ка, расскажи по ряду, что было с тобой.
И стал Курбский рассказывать. Относительно Маруси Биркиной он упомянул только вскользь; даже имя ее произнести было ему теперь больно. Но что задело было Димитрию и обоим иезуитам до какой-то купеческой дочки! Выслушав подробный отчет Курбского о приеме его Годуновым, о посещении его Басмановым и о собственном его, Курбского, побеге из Москвы, они осыпали его вопросами о сыне Борисовом, теперь царе Федоре, о боярской думе, о настроении москвичей.
Расспросы эти были прерваны приходом маленького секретаря царевича. Пан Бучинский приветствовал Курбского чуть ли не также сердечно, как и сам царевич; после чего обратился к последнему:
– А я, ваше величество, должен обеспокоить вас экстренным делом.
– Что такое?
– Да вот вместе с князем Курбским прибыл сюда один странник...
– Да, государь, – подхватил Курбский. – Он прямо из Углича.
Димитрий весь вздрогнул и изменился в лице.
– Из Углича? – повторил он. – Но что ему нужно от меня?
– Он Христом Богом молит дать ему сейчас взглянуть на ваше величество, – отвечал Бучинский. – Не ест, не пьет, пока не узрит вас.
– Да, преупрямый старик, – подкрепил Курбский. – И дорогой сюда, кроме хлеба да воды, ничего в рот не брал. Он помнит тебя, государь, ведь еще с малых лет. Утешь уж старика!
– Да кто он такой? Чем был тогда в Угличе?
– Этого он мне не хотел сказать. Называет же себя просто Огурцом.
– Изволите видеть! – вмешался тут патер Сераковский. – Все это весьма и весьма подозрительно... Давно ли священная жизнь вашего величества едва не пресеклась от таких же чернецов, подосланных из Москвы?
– Может ли быть! – воскликнул Курбский. – На жизнь твою, государь, злоумышляли?
– Один из них раскаялся и сам же отвел от меня удар, – уклончиво отвечал царевич, видимо смутившись, и окинул обоих патеров хмурым взглядом. – Будет об этом! А странника я сам расспрошу. Будьте любезны, пане Бучинский, ввести его к нам.
"За что он сердит как будто и на себя, и на патеров? – недоумевал Курбский. – Уж не расправился ли он, по их совету, чересчур жестоко с теми чернецами?"
То, что он узнал впоследствии о недавнем покушении на жизнь Димитрия, подтвердило его догадку. Оказалось, что с месяц назад в Путивле появилось трое каких-то неведомых монахов с грамотами от Бориса Годунова к духовенству и к народу. Прочитывая эти грамоты всенародно на площадях и перекрестках, монахи подбивали своих легковерных слушателей схватить "расстригу", самозванно именующего себя сыном блаженной памяти Ивана Васильевича, и отправить в цепях в Москву, за что-де настоящим государем Борисом Федоровичем будут щедро награждены. Схваченные сами и представленные Димитрию, мутители продолжали упорствовать на своем, пока им не пригрозили пыткой. Перед мучениями пытки один из них не устоял. Повалившись в ноги царевичу, он выдал, что у одного из его товарищей в сапоге между подошвами спрятан смертоносный яд; что яд тот имелось в виду подмешать к ладану, которым окуривали бы царевича в церкви; выполнить же это взялись двое московских бояр, незадолго перед тем передавшихся царевичу, но на самом деле по-прежнему верных еще Годунову. Притянутые в свою очередь к допросу, оба боярина повинились и были расстреляны на площади, а два нераскаявшихся монаха были пытаны в темнице, где все еще не могут оправиться от причиненных им телесных повреждений...
До времени, однако, все это не было еще известно Курбскому, и он с замирающим сердцем, как бы в тяжелом предчувствии, ожидал, как-то поведет себя при виде царевича старец-странник, очевидец угличской драмы.
И вот, пан Бучинский ввел странника. Еще более исхудав от многодневного странствия и самовольного голодания, старец скорее походил теперь на выходца с того света, чем на живого человека.
– Подойди-ка ближе, старче, – с царственною ласковостью обратился к нему Димитрий, но дрогнувший голос выдал его глубокую душевную тревогу. – Ты хотел видеть меня; смотри же: узнаешь?
Кряхтя, странник заковылял вперед с помощью посоха; дойдя же до царевича, вперил в него свои подслеповатые глаза, забыв даже обычный поклон. Но мелькавший в его взоре луч надежды не разгорелся радостным огнем; напротив того, как будто даже померк.
– Вседержитель и Сердцеведец! Вразуми меня, открой мне очи... – пробормотал он про себя, но все же настолько внятно, что всем присутствующим было слышно.
– Он меня не узнает!.. – прошептал по-польски Димитрий, лицо которого покрылось мертвенной бледностью.
– Да если он даже и видел ваше величество в Угличе, то четырнадцать лет назад, когда вы были малюткой, – поспешил успокоить его Бучинский. – Но тогдашние приметы ваши во всяком случае сохранились. Ты помнишь то же особые приметы царевича? – отнесся он по-русски к старцу.
– Особые приметы царевича? – повторил тот, точно очнувшись от забытья.
– Да. Вглядись-ка и припомни хорошенько. Странник еще пристальнее уставился своими мутными глазами в лицо царевича.
– Ан и впрямь ведь, – заговорил он, оживляясь, – вон одна бородавочка на лбу, другая под глазом...
– Ну, вот видишь ли! А кроме того, есть еще и другие приметы...
Димитрию, видимо, было крайне не по душе такое удостоверение его личности – личности царевича московского – перед каким-то полоумным бродягой, когда целые города русские, без всяких удостоверений, встречали его уже, как сына царского, с хлебом-солью. А теперь засучить еще перед этим проходимцем свой рукав, чтобы предъявить родимое пятно под локтем, да вымерить длину обеих своих рук – нет, это было бы слишком унизительно!
– Ты видишь, значит, старче, что я тот самый царевич Димитрий, который почитался убитым в Угличе, – гордо приосанясь, заговорил Димитрий. – Но кто ты сам, мы до сих пор не ведаем. Именуешь ты себя, кажись, Огурцом?
– Огурцом, батюшка, – отвечал тот, но как бы нехотя и величая царевича только "батюшкой", точно еще не совсем уверовав в его подлинность.
– Это твое прозвище?
– Да, навязали люди ярлык, и – хошь, не хошь, – ходи весь век с ним.
– А по имени тебя да по отчеству как звать?
– В святом крещении дали имя Федот, а по изотчеству Афанасьев сын.
– Так вот что, Федот Афанасьич...
– Никто меня так николи не кличет; для всех я Огурец, Огурцом и в гроб лягу. Так и ты зови меня Огурцом.
– Изволь. И давно ты, Огурец, странничаешь этак по белу свету?
– Давно ли? Да с того самого дня, что выпустили тогда из тюрьмы. О, Господи всемилостивый, прости им, грешным! Не ведали бо, что творили.
– Однако за что-нибудь же ты попал в тюрьму?
– Одна всего вина моя, что звонил невпопад. Да все этот Суббота Протопопов! Кабы не он...
– Постой, старче. Ты, значит, по должности своей пономарем был?