355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Авенариус » На Москву! » Текст книги (страница 11)
На Москву!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:13

Текст книги "На Москву!"


Автор книги: Василий Авенариус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

– К этому я и веду речь. Сколь долго мы не воюем с тем человеком, что именует себя сыном приснопамятного царя Ивана Васильевича Грозного, все наши усилия и замыслы втуне; с войском в десять, в двадцать раз меньшим супротив нашего он, как клад, не дается нам в руки. Хранило ли бы его так святое Провидение, если бы он взаправду был самозванец, как мы доселе мнили, а не законный наследник престола Российского?

– Тут явная десница Божия! – поддержал Голицын. – А вы, господин капитан, хоть и лютерец, да человек тоже верующий, добрый христианин...

Капитан Розен, наравне с обоими воеводами, присягал Борису Годунову, а потом, всего несколько дней назад, заочно и его сыну Федору. Неподкупно честный, но крепколобый, он никак не мог сразу освоиться с мыслью, что такая присяга для него уже необязательна, и что впредь он должен будет служить точно так же верой и правдой заклятому врагу Годуновых, которого сейчас еще только считал наглым обманщиком. Недоверчиво вращая своими голубыми воловьими глазами, он старался прочесть на лицах своих двух соратников настоящий смысл их слов, за которым скрывается, быть может, какой-нибудь подвох или недостойная шутка. Но вид у обоих был самый серьезный, а Басманов для вящего убеждения еще добавил, что и в самом войске русском сильно уже поговаривают о царском происхождении Димитрия, потому долее противоборствовать было бы не только грешно, но и неразумно.

– Тем паче неразумно, – подхватил Голицын, – что, признав его ныне же, мы заслужили бы еще его особое благорасположение.

– Гм... – промычал Розен, начиная сдаваться. – А Иван Годунов, у коего войска девяносто тысяч?

– Опаску против него держать, понятно, надо, – отвечал Басманов. – Но стоят-то они по сторону крепости, а потому от них не может быть нам помехи соединиться с дружинами царя Димитрия. Однако, что за шум такой?

С улицы, действительно, послышались конский топот и отчаянные крики:

– Казаки! Поляки! Спасайтесь, ребятушки, кому жизнь дорога!

– Kreuzschockdonnerelement! – разразился своим петушиным тенором воинственный капитан и, выхватив из ножен саблю, опрометью выскочил из палатки.

За ним поспешно вышли на улицу и оба воеводы, чтобы узнать, в чем дело, а за воеводами, конечно, и Петрусь.

Оказалось, что пан Запорский, рассчитав, что его юный гонец попал уже в руки неприятеля, не хотел дать опомниться последнему и с своими гусарами и казаками обрушился на сторожевой отряд; этот же в паническом страхе без оглядки примчался теперь в лагерь. У страха глаза велики: беглецы так единодушно говорили о несметном числе и неукротимости врагов, что весь лагерь пришел в движение; сам капитан Розен должен был уверовать в непобедимость новоявленного царя. Ему же, Розену, была предоставлена честь дать первый отпор Ивану Годунову, который, как нельзя было сомневаться, добровольно не передался бы Димитрию.

И точно, едва лишь иноземная дружина Розена перешла мост через Крому-реку и выстроилась на заречной равнине в боевой порядок, как Иван Годунов прислал узнать, что это значит. Ответ был, что подходят поляки. Не верить почтенному немецкому капитану у Годунова не было оснований. Поэтому же его не особенно удивило, когда через тот же мост начали перебираться на равнину и дружины Басманова и Голицына. Когда же переход этот благополучно завершился, произошло нечто такое, чего Годунов никак уже не предвидел. Басманов, стоявший еще на мосту с Голицыным, обернулся вдруг к дружинам самого Годунова и окликнул их зычным голосом, махая бывшим в руках его листом.

– Воины! Извещаем вас, что эта грамота прислана нам от истинного царя нашего Димитрия, сына блаженной памяти великого князя и государя Ивана Васильевича. Борис Годунов хотел его погубить, но Промысл Божий его спас! Все мы признаем его ныне наследником и законным государем Великого княжества Российского. Кто из вас хочет впредь служить царю Димитрию, тот иди к нам на эту сторону реки, кто же останется на другой, тот будет изменником, рабом Годуновых и их клевретов!

Эта зажигательная речь произвела в рядах Годуновских дружин неописанное смятение. Целые полки готовы были последовать призыву, другие же пытались их обойти и задержать. Завязалась рукопашная, засверкали бердыши и сабли.

Защитник Кром, казацкий атаман Корела, с крепостной стены зорко следил все время за тем, что происходило в осаждавшем его московском войске. Теперь он растворил городские ворота и с своими донцами ударил в тыл противникам Димитрия, усеивая свой путь трупами и ранеными. Это решило исход междоусобной схватки. Немногие, верные до конца сторонники царя Федора Годунова спаслись бегством; все остальные перешли на сторону Басманова, приведя с собой связанным и своего воеводу, Ивана Годунова.

А что же Петрусь, который в этом эпизоде сыграл, в сущности, самую решительную роль? Считая теперь Басманова своим покровителем, он, по возможности, ни на шаг не отставал от него и был, таким образом, очевидцем всего описанного. Точно так же присутствовал он и несколько дней спустя при вступлении Басманова с четырьмя тысячами отборных ратников в Путивль для принесения присяги в верности новому царю от имени всего московского войска. К немалому огорчению хлопца Курбский не оказался налицо, когда Димитрий, по окончании торжественного приема, стал знакомить Басманова с своей свитой. Казачок побежал домой отыскать своего господина.

– Где же ты, княже? Тебя спрашивают, – доложил он, увидев его погруженным в чтение какой-то книги.

Курбский поднял на него свои затуманенные глаза.

– Кто спрашивает?

– Государь хотел показать тебя Басманову.

– А тебя нарочно послали за мной?

– Нет, я сам... Прием кончился.

– Ну, так им теперь уже не до меня.

– Да что ты, милый княже, верно, не совсем здоров.

– Не то, чтобы, а так... Сам же ты, Петрусь, я вижу, здоровее, чем когда-либо, точно и не устал даже от всей этой передряги.

– Устать-то устал шибко, да так-то уж рад, безмерно рад!..

Краснощекое лицо мальчика расплылось блаженной улыбкой.

– Чему ты так рад?

– Как чему! Ведь без меня, что ни говори, московская рать о сю пору не передалась бы царевичу.

– И об этом от тебя же знает уже весь Путивль? Петрусь покраснел до ушей, но скрыл свое смущение под веселым смехом:

– Ну и что ж, пускай! По крайности, куда ни покажусь, от всякого одно слышу: "Ай да запорожец!" Оправил, значит, доброе имя запорожцев. Но на тебя, княже, дивлюсь я, право: отчего ты-то так невесел? Словно дума черная запала, либо со страхом ждешь чего-то.

– Жду, точно.

– Чего же?

– Этого тебе, милый мой, все равно не понять. Дождусь, так, может, и повеселею.

Глава восемнадцатая

ЧЕГО ТАК ЖДАЛ КУРБСКИЙ

То, чего так ждал Курбский, чего он так и желал, и опасался, свершилось десять недель спустя, 18 июля 1605 года.

Несмотря на то, что день пришелся будничный (четверг), все добрые горожане московские толпами валили за город на большую Тверскую дорогу. За несколько дней ведь уже назад стало известно, что молодой царь Димитрий отрядил первых вельмож своих: князей Мстиславского, Шуйского, Мосальского, с многотысячной ратью за своей матушкой-царицей, которую этот изверг рода человеческого, Борис Годунов, насильно постриг в монашеский чин и заточил в отдаленный монастырь*. Как же было не порадоваться радостью царской, не посмотреть, как они свидятся, мать с сыном, после долгой разлуки?

______________________

* Выксинский, 25 верст от г. Череповца, Новгородской губернии.

Незадолго до полудня вдали поднялась пыль, которая все более приближалась. К разочарованию нетерпеливой толпы то не был еще, однако, поезд матушки государевой, а только три всадника. Не останавливаясь, они во весь дух промчались мимо в город.

– Верно, с вестью к государю, что царица уже близко, – толковал глядевший вслед им народ.

– Вестимо, что так. А этот, что скакал впереди, весь в золоте, кто будет: Мстиславский али Шуйский?

– Эвона! Не видал их, что ли? Тех царица от себя и не отпустит. Этот не князь, а просто боярин – Воротынский.

– Кто их всех упомнит! Благо, выезда государя не долго уже ждать-то.

Действительно, немного погодя из городских ворот показалась блестящая группа всадников. Впереди других, на белоснежном коне, ехал сам царь Димитрий в пышном польском уборе. По всему пути его провожали приветственные клики; а он в ответ милостиво наклонял голову направо и налево; вместе с тем, всякий раз колыхалось также алмазное перо на его бархатной, польского покроя шапке, насаженной набекрень. Когда он, наконец, задержал коня, счастливцы, около которых он остановился, имели полный досуг наглядеться на него и на его приближенных. Из числа последних наибольшее внимание обращал на себя своей благородной посадкой и привлекательной внешностью Курбский. Но всех невольно поражал его удрученный вид.

– Верно, кручинится о чем молодчик, – говорили меж собой вполголоса зрители обоего пола. – Все-то радостны, веселы; один он, вишь, скорбный, убитый, словно сейчас с похорон.

– А что ж, почем знать? Может, и вправду отца али мать схоронил.

– А-то молодая жена, невеста разлюбила.

– Этакого-то разлюбить? Сморозила, матушка, тоже!

Если бы самого Курбского спросили на духу, о чем он так скорбит, он ответил бы, что скорбит за своего царевича – теперь царя Димитрия. Не потому, чтобы Димитрию в чем-либо не посчастливилось, – о нет! Напротив. Начиная с 7-го мая, когда Басманов явился к нему в Путивль бить челом, город за городом сдавались ему без выстрела, духовенство везде выходило встречать его с крестом и церковными хоругвями, жители – с хлебом-солью. При остановках на большой дороге, как по мановению волшебного жезла, раскидывались роскошные шатры, а на стекавшихся из окрестных деревень крестьян, за их простую хлеб-соль, сыпались из собственных государевых рук золотым дождем червонцы. Молва о том далеко опережала молодого царя, и поход его на Москву обратился в какое-то триумфальное шествие. В Серпухове, на удивление местных горожан, царский шатер преобразился даже в маленькую крепостцу с башенками и развевающимся стягом.

В Москву, однако же, признано было более осторожным отправить вперед двух дворян: Пушкина и Плещеева, с особой грамотой. Когда те прибыли в Красное Село, подмосковное поместье царское, и прочитали царское послание перед именитыми гражданами – серебряниками и купцами – эти проводили гонцов со всякою почестью до самой столицы. Здесь с Лобного места грамота была прочитана вторично. Сочинил грамоту маленький секретарь государев, пан Бучинский, при участии двух патеров-иезуитов, и сочинил, надо сознаться, чрезвычайно искусно: не считая уже нужным доказывать свое царское происхождение и коротко упоминая только о своем чудесном спасении волею Всевышнего, Димитрий взывал к совести "своего" любезного народа, присягавшего в верности царю Ивану Васильевичу и его потомству; он обещал предать полному забвению все случившееся в царствование "изменника и похитителя престола", Бориса Годунова, дабы впредь по всей земле русской процветали мир, благоденствие и обилие плодов земных. В заключение каждому сословию в отдельности сулились награды и милости, в случае же сопротивления – гнев Божий и царский.

Содержание этой грамоты ударило одуряющим хмелем в голову москвичей; прямо с Лобного места обезумевшие ринулись во дворец Годуновых; пока одни расхищали драгоценности, уводили лошадей, вышибали дно у винных бочек и опивались до бесчувствия, другие расправлялись со вдовой Бориса и обоими его детьми: царем Федором и княжной Ксенией. В тот же день по городу разнеслась весть, что матери и сына уже не стало: кто говорил, что они с испугу сами отравились, кто – что их заключили в темницу и там задушили; после чего их тела, вместе с телом Бориса, вынутым из царской гробницы в Архангельском соборе, без всяких обрядностей были зарыты на убогом Сретенском кладбище. Княжна же Ксения была удалена в девичий монастырь*.

______________________

* В Троицком Сергиевском монастыре, где несчастная княжна, принявшая в монашестве имя Ольги, скончалась в 1622 году, доныне можно видеть плиту с надгробною надписью: "Лета 71 30 августа в 30 день преставися благоверная царевна инока Ольга Борисовна".

Зато на третий же день по кончине царя Федора, 20-го июня, новый царь Димитрий совершал свой торжественный въезд в Первопрестольный град. То-то был въезд! Еще перед заставой встретили государя с хлебом-солью выборные от бояр, от дьяков и от первопрестольных "гостей", то есть купцов (в числе которых Курбский заметил и старшего Биркина). Затем потянулись по улицам к Кремлю, под неумолкаемый звон и гул колоколов, трубачи, литаврщики и музыканты, исполнявшие воинственный марш, за ними польские охотники в сверкающих латах, за этими русские стрельцы в красных с золотом кафтанах, далее конница с барабанами и трубами, потом духовенство в золотых и серебряных ризах с хоругвями и иконами, за духовенством уже сам государь с первыми московскими боярами и польскими военачальниками – все верхами и в самых праздничных нарядах; а там "крылатые" польские гусары, немецкая дружина и опять стрельцы да казаки, щеголяя друг перед другом своими воинскими доспехами. И весь-то этот нестерпимый блеск, небывалый почет был для одного человека – для этого молодого всадника в красном бархатном плаще, красной бархатной шапке с алмазным пером и в алмазном ожерелье. И вся-то эта несметная толпа кругом глядела во все глаза только на него одного, распростиралась перед ним в пыли и оглашала воздух единодушными ликованиями:

– Здравствуй, отец наш! Здравствуй, наше красное солнышко, государь и великий князь всероссийский! Даруй Бог тебе многие лета! Да осенит Он тебя на всех путях жизни чудесною милостью, как хранил тебя доселе!

Ответ Димитрия звучал не менее сердечно:

– Здравствуйте, мои дети! Встаньте и молитесь за меня Богу.

А на площадях и перекрестках священники с крестами и Евангелием принимали тотчас присягу новому государю.

Так-то въезжал царь Димитрий через Неглинную Боровицкими воротами в Кремль. Здесь, на Ивановской площади, были уже расставлены для народа длиннейшие столы с жареным и вареным мясом, с калачами и сайками, а меж столами возвышались огромные бочки с вином, брагой и медом. И вот, как только молодой царь выехал на середину дворцовой площади перед Красным крыльцом, откуда ни возьмись, налетел вдруг буйный вихрь, закрутил Димитрия и других всадников так, что они чуть с коней не попадали, а простому народу кругом пылью все глаза засыпало. Испугался до смерти суеверный народ, давай креститься, толковать промеж себя:

– Господи, помилуй! Знать, не к добру! Быть беде неминучей...

Вслед за вихрем проглянуло опять солнце; успокоенные москвичи, во славу царя, стали есть да пить, тешиться песнями, кулачною и иною борьбою.

Тут на Лобное место взошел, с другими боярами, опальный при Годунове старик Богдан Бельский, и всенародно прочел молитву за спасение государя; после чего, сняв с себя крест с ликом Николая Чудотворца, со слезами поцеловал его и воззвал к толпе:

– Радуйтесь, православные, и славьте Всевышнего: вам дан истинный государь! Чтите его и берегите!

А толпа, видя эти искренние слезы, слыша эти задушевные слова седовласого боярина, единодушно кричала ему в ответ:

– Да хранит Господь царя-батюшку и да погубит всех врагов его!

С того памятного дня протекло – не много не мало – четыре недели. Беды никакой, слава Богу пока еще не приключилось. Но... но... зачем было допускать эти вопиющие жестокости с Годуновыми? Чем провинился злосчастный царь Федор, этот светлого образа, чистой души отрок, ко всем столь уветливый, даже к врагам своим, в числе которых был ведь и сам Курбский? Чем провинились его мать-царица и сестра-царевна?.. Да и для чего было тревожить в могиле прах Бориса, что там ни говори, все же законного, избранного самим народом государя, великого радельца и печальника своих подданных!.. Зачем у царя Димитрия по-прежнему это пристрастие к полякам, эти тайные совещания не с боярами, нет, а с секретарем-поляком Бучинским, с обоими патерами-иезуитами: Сераковским и Ловичем? Стало быть, они ему ближе своих русских; стало быть, он не оставил еще намерения обратить весь русский народ в римскую веру, которую сам в тайне исповедует. В народе и так уже ходят толки о том, что молодой царь небрежет стародавними обычаями предков: перед обедом не молится святым иконам, после трапезы не умывает рук и не почивает... Что-то из всего этого еще выйдет?..

Такие-то мысли проносились в голове Курбского, когда он, в свите царской, ожидал, вместе с царем, прибытия царицы-инокини Марфы. Но была еще одна причина его подавленного настроения, – причина, в которой он сам себе не хотел признаться: сомнение относительно царского происхождения Димитрия, запав раз в его душу, не заглохло и заставляло его с безотчетным недоверием следить за каждым шагом, за каждым словом молодого государя. Это недоверие невольно, должно быть, прорвалось и в его обращении с Димитрием, потому что тот, в свою очередь, догадываясь, видно, что Курбский уже не так беззаветно ему предан, сам стал его видимо чуждаться. Но сегодня сомнение должно было, наконец, разрешиться: признает или не признает царица Марфа своего воскресшего из мертвых сына?

Димитрий, как всегда, вполне владея собой, озирался кругом с светло радостной улыбкой, как бы вызывая всех своих верноподданных принять участие в его сыновней радости; но от Курбского не могла укрыться нервность его движений, а также и то, что он точно избегал заговаривать с окружающими, чтобы звуком или дрожанием голоса не выдать своего глубокого душевного беспокойства.

Тут в отдалении, откуда ожидалась матушка-царица, заклубилась снова пыль, и ожидающая толпа, как море, заволновалась, заколыхалась.

– Едет, едет! – повторялось тысячами уст.

Сквозь пыльное облако засверкали на солнце сперва бердыши передового отряда стрельцов, затем и золотая царская колымага.

[]

Тут и сам Димитрий не совладал с своим нетерпением и двинулся навстречу. Перед колымагой он соскочил с коня и с обнаженной головой преклонил колено. Царица-инокиня из колымаги простерла к нему руки – и они очутились в объятиях друг у друга. Но сердце матери не вынесло слишком сильного потрясения: припав вдруг к плечу сына, царица судорожно разрыдалась.

Сцена эта была так умилительна, что вызвала сочувственные слезы и на глазах всех зрителей.

Когда царица несколько успокоилась, царственный сын посадил ее обратно в колымагу и подал знак, что шествие может опять тронуться. Сам он уже не сел на коня; идя пешком, с непокрытой головой, рядом с колымагой, он не выпускал руки матери, протянутой к нему из колымаги. Они о чем-то говорили меж собой – о чем – никому нельзя было расслышать, потому что трубачи, литаврщики и барабанщики приложили теперь все старания, чтобы возможно громче заявить и свое собственное сочувствие. Но оба – сын и мать – так и сияли счастьем, поглядывали друг на друга с такою любовью и нежностью, как будто хотели вознаградить себя за все время долгой разлуки.

"Неужто и это притворство? – спрашивал себя Курбский. – Нет, нет, так не притворяются..."

Глава девятнадцатая

ЧЕГО ЕМУ И ВО СНЕ НЕ МЕРЕЩИЛОСЬ

Когда царица-инокиня садилась опять в колымагу, сидевшая там другая женщина в черном, без сомнения, такая же монахиня, протянула ей оттуда руки. При этом, чего-то испугавшись, она вдруг откинулась назад, так что Курбский не успел даже разглядеть ее лица; да не все ли равно ему было: стара она или молода?

Но вот Димитрий, продолжая беседовать с матерью, узнал, казалось, ее спутницу: приветливо кивнув ей головой, он заговорил с нею и наклонился ниже к оконцу колымаги, чтобы лучше расслышать ответ; потом с тонкой усмешкой оглянулся на Курбского, следовавшего верхом за колымагой, и сделал ему знак рукой, чтобы он подъехал ближе. Когда Курбской поравнялся с колымагой, Димитрий представил его царице Марфе, как первого своего друга. Тут Курбский имел случай вполне отчетливо рассмотреть черты царственной схимницы, преждевременно одряхлевшие, но теперь радостно возбужденные. Впалые, но блестевшие от неулегшегося еще душевного волненья глаза ее были устремлены на него так вопросительно и в то же время участливо, что его самого охватил безотчетный трепет. Какое-то предчувствие подсказывало ему, что участие к нему царицы находится в прямой связи с ее спутницей. Необоримая сила тянула его заглянуть в глубь колымаги, и он наклонился для этого на самую шею коня. Димитрий, заметив это, загадочно опять улыбнулся:

– Не заглядывайся, Михайло Андреич: ослепнешь!!!

Курбский смутился и поторопился осадить коня. Но при этом ему пришла такая шальная мысль, от которой его забила лихорадка, а перед глазами все закружилось, запрыгало.

"Возможно ли? Да это было бы такое счастье!.. Но если она дала монашеский обет, то для нее уже нет возврата; а это было бы такое несчастье!.. Нет, лучше покамест и не думать... Лишь бы добраться поскорее до Кремля: там все разъяснится".

Наконец-то вот и Кремль. На паперти Успенского собора ждет уже все высшее духовенство, впереди всех сам митрополит с крестом в приподнятых руках, дабы подобающим пастырским словом приветствовать возвращающуюся под родную сень многострадальную царицу. Но что именно говорилось владыкой, с какою торжественностью, с каким благолепием совершалось затем богослужение в храме, – ничего этого Курбский уже не ведал. Ведь царица, поднимаясь на паперть, опиралась на руку своей спутницы, а спутница эта была никто иная, как его Маруся! Его ли точно? Да, да, еще его, потому что, хотя одеяние на ней уже и не мирское, но еще и не монашеское: одета она послушницей, значит, еще не пострижена и может возвратиться в мир. А сама-то она, голубушка, как растерялась! Дрожмя дрожит, как осиновый лист, то огнем вспыхнет, то как побелеет, не знает, куда и глаза-то деть, в землю бы сейчас провалиться. Да нет, милочка, теперь уже от суженого никуда не скроешься, и под землей и на дне морском он тебя отыщет!..

По окончании церковной службы, духовенство чинным порядком двинулось в царский дворец, чтобы окропить святой водой те покои, в которых временно должна была остановиться царица Марфа, пока для нее не будет приготовлено надлежащее помещение в особой обители. За духовенством следовали молодой царь с матушкой-царицей, а за ними, в числе других, и Курбский. Тут, при всей своей невнимательности, он не мог не заметить, что, вовремя освящения одного из покоев, к государю приблизились оба патера-иезуита, что бы быть представленными царице-инокине; после чего Димитрий, отступив назад с патерами, начал с ними о чем-то шептаться, косясь по временам то на Марусю, то на самого Курбского.

"Уж не про нас ли с нею?" – подумал Курбский – и не ошибся.

По освящении покоев царицы, духовенство удалилось; Курбский же с другими царедворцами отправился вслед за молодым царем в престольную палату. По пути туда кто-то его окликнул по-польски. Он оглянулся: в углублении окна стоял патер Лович и манил его к себе рукой. Пропустив других вперед, Курбский подошел к молодому иезуиту.

– Простите, – сказал он, – но мне надо идти за государем.

– Остановил я вас по желанию самого же государя, – отвечал Лович. – Пожалуйте-ка за мною.

– Куда?

– Неужто вы не знаете? Сердце ничего не говорит вам?

Сердце ему, действительно, говорило, что ему хотят доставить случай объясниться с своей беглой невестой, и, не делая уже дальнейших вопросов, он послушно последовал за своим вожатым.

– Здесь вот и обождите, – сказал Лович, приведя его в небольшую боковую комнатку.

Прошло несколько минут томительного ожидания. Вдруг – легкий шорох. На пороге стояла она, его Маруся, стояла, как вкопанная, ни жива, ни мертва, потупив звездистые очи. Он так и рванулся к ней с распростертыми руками.

– Люба ты моя! Радость моя!

Испуганно вскрикнув, она уклонилась от него и хотела, кажется, обратиться в бегство. Но он крепко ухватил уже ее за обе руки.

– Нет, дорогая моя, теперь ты от меня уже не уйдешь, не уйдешь!

И, не выпуская ее рук, он подвел ее к покрытой персидским ковром лавке, усадил и сам уселся рядом.

– Так вот где ты запропала: в монастыре у матушки-царицы! А я-то истосковался по тебе! Но на счастье наше ты еще не пострижена. Ведь ты только послушница?

– Послушница... при государыне должна быть всегда одна из нас на послугах... – как бы оправдывалась молодая послушница, не смея поднять глаз на своего собеседника, который ожигал ее своим солнечным взглядом.

– А царица тебя, конечно, тотчас отличила от других, всей душой полюбила?

– Да... ни на шаг уже не отпускает от себя...

– Ну, теперь-то отпустит!

– Зачем ей меня отпускать? Я перед ней ни в чем, кажись, не провинилась.

– Очень даже провинилась!

– В чем?

– В том, что рвешься вон на волю: суженого конем не объедешь.

Игривая нота в голосе Курбского глубоко, казалось, оскорбила бедную девушку. На ресницах у нее выступили слезы.

– И не грех тебе, Михайло Андреич, шутить так надо мною!..

– Ну, полно же, полно! – заговорил он вдруг совершенно другим уже, нежным тоном. – Прости, моя милая: шутил я потому, что так счастлив, так счастлив! Ведь я тоже, благодаря Бога, свободен.

– Свободен? А жена твоя Раиса?

– Раисы третий год уже нет в живых.

В коротких словах рассказал он тут все то, что узнал про болезнь и смерть Раисы полгода назад от отца Смарагда, старика-священника князей Рубцов-Мосальских.

Но, странное дело! По мере того, как Маруся должна была все более убеждаться, что к браку ее с Курбским нет уже никаких препятствий, лицо ее становилось все грустнее, безнадежней.

– Боже, Боже... – лепетала она про себя. – Чем я это заслужила?

– Что такое? – спросил Курбский, совсем сбитый с толку. – Ты точно и не радуешься вместе со мной?

– Чему радоваться-то? Разве это теперь возможно!

– Чтобы нам пожениться? А почему бы нет?

– Потому что я не княжна, даже не боярышня...

– Но дороже мне всякой и княжны и боярышни...

– То-то и горе! Хоть и будешь любить меня, как жену свою, а все же будешь меня стыдиться перед людьми...

– Я тебя стыдиться?

– Да как же: ни одна ведь родовитая боярыня не признает ровней себе дочь купеческую... А из-за меня и тебе не будет уже того почета при дворе...

– Ну, это мы еще посмотрим! – воскликнул Курбский, гордо выпрямляясь и сверкая глазами.

– Наверное, говорю тебе. Нет, милый князь; пусти меня назад в монастырь; авось, со временем забудем друг друга...

От приступивших к горлу слез голос ее осекся. Тут, как из полу, перед обоими выросла темная тень: перед ними стоял молодой патер Лович.

– Простите, если я прерву вашу беседу, – заговорил он. – Случайно находясь здесь рядом, я кое-что расслышал. Мой пастырский долг – прийти вам на помощь. Не дозволите ли указать вам самый простой путь, как выйти, из затруднения к обоюдному вашему удовольствию?

Еще со времени своего пребывания на Волыни Курбский не доверял ни тому, ни другому из двух тайных иезуитов. Но младший и прежде не раз уже выказывал добрые человеческие побуждения; может быть, и теперь он руководился ими.

– Будем вам очень благодарны, – отвечал Курбский за себя и Марусю.

– Изволите видеть, – начал иезуит, – как девица рассудливая, вы, пани, совершенно справедливо опасаетесь выйти замуж за царедворца: самим вам вряд ли когда-либо удалось бы занять подобающее место среди придворной знати, а из-за вас и супруг ваш стал бы как бы опальным.

– Ну, вот, вот! Что я говорила? – прошептала Маруся.

– Теперь спрашивается: так ли вам уж обоим дорог этот придворный блеск, придворный шум? Или же вы предпочитаете мирное семейное счастье?

– Конечно, семейное счастье! – не задумываясь, отвечал Курбский.

– А вы, пани?

– Конечно, тоже... – отвечала Маруся, все лицо которой расцвело новой надеждой.

– А коли так, то о чем же горевать? – продолжал патер. – Ведь покойный батюшка ваш, пани, если не ошибаюсь, был крупный коммерсант, а вы после него единственная наследница?

– Да... но дядя – опекун мой...

– Так что ж из того? Он заменяет вам отца.

– Но деньги-то наши он пустил в оборот...

– Ну, так он вас выделит.

– Да захочет ли он?

– По своей охоте или нет, но он должен вас выделить! А в эти смутные времена можно, я слышал, иметь прекрасные поместья за бесценок. И заживете вы мирно и счастливо вдали от суетных тревог придворного мира. Сам царь Соломон еще говорил про эту суету сует – vanitas vanitatum...

– Одно лишь вы упустили из виду, святой отец, – сказал Курбский, черты которого опять слегка омрачились.

– Что именно?

– Что не жене содержать семью, а мужу...

– Да разве все мое – не твое, желанный ты мой? – возразила Маруся, но, сама тотчас застыдившись, что назвала его так, зарделась до ушей и потупилась.

– Совершенно верно, – поддержал ее с своей стороны Лович, – в доброй христианской семье разве может быть отдельная собственность? А кто, как не муж, глава дома? Кто, как не он, ответствует за целость общей семейной собственности? Да на ваших плечах, любезный князь, будет держаться весь дом. Спасибо еще, что плечи-то у вас такие широкие, богатырские! – прибавил он с улыбкой.

В порыве благодарности Маруся схватила руку патера и прижала бы ее к губам, если бы он ее не отдернул.

– Что вы, пани, что вы! – сказал он. – Все это мы с патером Сераковским живо оборудуем. Что же до свадьбы, то ее, пожалуй, придется несколько отложить, потому что на будущей неделе ведь назначена коронация государя, а там пойдут разные празднества...

– Да почему нам не повенчаться до того? – спросил Курбский. – Когда вы, святой отец, располагаете переговорить с дядей моей невесты?

– Может быть, еще сегодня.

– Ну, а завтра мы и повенчаемся.

– Уже завтра?! – ахнула Маруся.

– Доброе дело зачем откладывать? – поддержал Курбского патер. – Только в такой скорости свадьба, не взыщите, не может быть пышной.

– Да на что нам пышность? – отвечал Курбский. – Чем тише и скромнее, тем даже лучше. Не так ли, моя дорогая?

– О, да, конечно...

– Ну, вот, стало быть, завтра вы будете уже счастливыми супругами, – сказал патер. – Но сегодня вы позволите мне все-таки первому пожелать вам всякого благополучия! А теперь, пани, не пора ли вам и к царице-матери?

– Ах, да, да... – спохватилась Маруся, вся пылая от смущения и счастья. – Не знаю только, как мне пройти к ней...

– А я, извольте, провожу вас. Ступайте, милый князь, ступайте своей дорогой, вас нам не нужно! – шутливо добавил Лович, когда Курбский двинулся было за ними. – На веку своем еще наглядитесь друг на друга.

– Чем только мы заслужили такую вашу доброту! – говорила Маруся молодому иезуиту, когда они вдвоем рядом палат шли к покоям царицы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю