355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Авенариус » На Москву! » Текст книги (страница 12)
На Москву!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:13

Текст книги "На Москву!"


Автор книги: Василий Авенариус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

– Чем? Да хотя бы уж тем, что оба вы из-за царя Димитрия и будущей царицы Марины столько настрадались. А кому же облегчать страдания своих ближних, как не служителям святой римской церкви.

Не мог же он, в самом деле, открыть ей, что им, этим служителям римской церкви, необходимо было, во что бы то ни стало, удалить от молодого государя раз навсегда его ближайшего друга, чересчур уже преданного своей родной православной церкви.

Надо отдать справедливость отцам-иезуитам: они сделали для наших обрученных даже более обещанного. На другой же день в приходской церкви, к которой были приписаны Биркины, состоялось бракосочетание Курбского с Марусей – состоялось возможно тихо и скромно; единственными свидетелями были: со стороны Курбского – Басманов и Петрусь, а со стороны Маруси – ее два дяди и тетки. Надо ли говорить, что для Степана Марковича, гордившегося так своим новым родственником, было большим ударом, что ему нельзя было при этой оказии "пустить пыль в глаза" другим "толстосумам" Китай-города; Платонида же Кузьминишна печалилась больше всего о том, что племянница, вопреки тогдашнему обычаю, не хотела даже к венцу хорошенько набелить-нарумянить щеки, насурьмить брови; но Маруся, зная, что Курбскому ее природный свежий румянец, природная "соболиная" бровь нравятся гораздо более, не нашла возможным сделать это одолжение тетке.

О выдаче Марусе всего отцовского наследства Степан Маркович сначала и слышать не хотел. Но патер Сераковский, ведший с ним переговоры, обещал приложить все старания, чтобы ему был предоставлен если не безданный, беспошлинный торг, то хотя бы "хорошенький подрядец" для царского двора, и кремень-купец сделался сговорчивее. Впрочем, особенной надобности в отцовском наследстве для Маруси даже не представилось: по окончании венчального обряда, Басманов вручил Курбскому большой пергаментный лист со словами:

– Благоверный и всемилостивейший великий князь и государь наш Димитрий, в ознаменование своего особого благоволения и дружбы, жалует тебе, князь, от щедрот своих подмосковную с тремястами душ; а дабы ты всегда памятовал сегодняшний день, сделавший тебя счастливым супругом, та подмосковная будет отныне называться, по твоей супруге, Марусино.

Глава двадцатая

ДОРОГИЕ ГОСТИ

"Счастливые часов не наблюдают". Молодые супруги Курбские были из числа таких счастливцев. Месяц проходил за месяцем, а они, как засели в своем Марусино, так и не трогались уже оттуда. Усадьба была сильно запущена; про крестьянские дворы и говорить нечего: где крыша протекла, где двери и окна покосились, где стены были подперты жердями и, того гляди, могли рухнуть. И вот, лишь только были справлены осенние полевые работы, как и в усадьбе и в деревне застучали топоры, завизжали пилы, чтобы всем-то устроить приютное жилье. Но сквозь этот хаотический визг, стук и грохот звенели веселые песни, звучал здоровый смех трудящихся, и для слуха и сердца молодых господ эта простая музыка труда была куда слаще сложной гармонии заморских скрипиц, флейт и барабанов. Труд был здесь ведь не подневольный, и в этих песнях, в этом смехе изливалось довольство крестьян своим делом, своими новыми господами. По вечерам же, в угоду молодой княгине, деревенская молодежь заводила разные игры и хороводы. И как же было ее, голубушку, не потешить, когда она не гнушалась заговаривать с самой бедной старушонкой, у всякой бабы, всякой девушки выведывала, в чем кому нужда, а потом всякого наделяла чем нужно. Недаром ее теперь и величали-то не иначе, как "нашей княгинюшкой".

Всех более, однако, славила ее одна почтенная старушка, Маланья Седельникова, мать того молодого стрельца-знаменщика, Прокопа Седельникова, которого (как припомнят, может быть, читатели) Курбский нашел умирающим в лазарете под Новгородом-Северским. По пути из Москвы в Марусино, при остановке в одном селе, Курбский случайно услышал название этого села – Вяземы. Тут, как воочию, предстал перед ним опять распростертый на соломе, умирающий стрелец, живо вспомнилась его предсмертная просьба: буде ему, Курбскому, доведется раз быть под Москвою, в селе Вяземах, то навестил бы его мать-старуху, поклонился бы ей от имени сына, но, Боже упаси, не говорил бы ей, как он, бедняга, мучился перед кончиной, а сказал бы только, что он пал в честном бою на поле брани. И Курбский исполнил теперь его просьбу. Зашедшая в лачугу к старушке вместе с мужем Маруся так ее обласкала, что сразу заворожила, заполонила ее скорбящее материнское сердце. Узнав, что у одинокой бедной Маланьи нет в деревне никакой родни, Курбские тут же выкупили ее у ее господ и взяли с собой к себе в Марусино. Когда же ей здесь была еще предоставлена почетная должность птичницы – старушка про своего "ангела Небесного" княгинюшку говорила уже не иначе, как с благоговейным восторгом.

О том, что между тем происходило в Москве, до Курбских доходили, конечно слухи, но слухи отрывочные и не всегда достоверные. Так слышали они, например, что на место прежнего мрачного Борисова дворца, срытого до основания, возводился новый, иноземного образца, пышный и светлый дворец, в котором одна половина назначается для самого царя, а другая для его нареченной невесты, будущей царицы Марины; что опальные при Годунове бояре Нагие и Романовы возвращены в Москву, причем Федор Никитич Романов, принявший в монашестве имя Филарета, отказался снять клобук и возведен в митрополиты ростовские и ярославские; что злейшие враги царя, родственники Годунова, не только помилованы, но некоторые из них пожалованы даже воеводами, правда, в Сибири и в иных отдаленных местах; что князь Василий Шуйский затеял было смуту и был приговорен за то к наказанию плетьми, положил уже голову на плаху, как вдруг бежит какой-то шустрый человечек в польской одежде, машет платком и кричит палачу: "Стой! государь его прощает".

– Пан Бучинский! – догадался Курбский при рассказе об этом. – Уж очень он сердоболен, верно уговорил государя простить этого лукавца. Как бы им обоим потом не раскаяться!

Опасение Курбского впоследствии, действительно оправдалось.

Под Рождество в Марусино прибыли из Москвы дорогие гости: младший дядя молодой княгини, Степан Маркович Биркин, и "благоверная" его старшего брата, Платонида Кузьминишна; самого Ивана Марковича задержали его торговые дела, которые обещали оживиться с воцарением Димитрия.

Первым делом, разумеется, Курбский должен был показать гостям свои угодья, а Маруся – свое домашнее хозяйство.

– Домостроительница, что и говорить! – чистосердечно похвалила ее испытанная "домостроительница" – тетка, – что было для племянницы, конечно, маслом по сердцу.

– А теперича, невестушка, давай-ка выкладывать им наши столичные новости, – сказал Степан Маркович, – сперва ты, а там и я.

– Да как же я раньше-то тебя? – удивилась Платонида Кузьминишна.

– Ну, ну, не жеманься: все равно ведь всякое слово у меня изо рта вынешь. Только чур, матушка, потом меня уже не перебивать! Отзвонишь – и с колокольни долой.

И принялась она "звонить". Благодаря своим постоянным щедрым приношениям в пользу разных церквей, она пользовалась особенной протекцией духовенства. Таким образом, ей, не в пример других, удалось попасть в Успенский собор на священное коронование Димитрия, и она теперь просто слов не находила для описания всего благолепия этого торжественного обряда. Весь путь ведь от дворца до собора был устлан бархатным, малинового цвета ковром, затканным золотом; сам царь был в порфире, усеянной самоцветными каменьями, от которых в глазах так вот и рябило. А сколько умиленных слез она пролила, когда молодой царь, подойдя к алтарю, вопреки обычаю, но от полноты, знать, наболевшего сердца, сказал речь да поведал всенародно обо всем, что претерпел он, горемычный, и о своем чудесном спасении. Слушаешь – не наслушаешься, а слеза так и бьет, так и бьет!

Больно было ей, правда, вначале, что обряд совершал не старый патриарх Иов, которого вся Москва так чтила (за преданность Годуновым его, вишь, сместили), а вновь возведенный в патриарший сан архиепископ рязанский Игнатий; но и этот, что ни говори, молитвил уставно, а когда он, помазав царя священным миром, вручил ему еще венец царский, скипетр, державу и возвел его на прародительский престол, когда затем сам он, патриарх, а за ним все священство и высшее боярство с земными поклонами стали прикладываться к руке венценосного царя, – ну, тут уже с радости и восторга просто взвыла и света не взвидела!

– Значит, государь принял свой царский венец по строгому православному чину? – сказал Курбский, вздохнув с облегчением. – Патеров польских, разумеется, не было при том?

– Ох, уж эти мне патеры! В храм наш православный их, нехристей, знамо, не пустили. А все же, беда с ними, горе одно! Власть забрали непомерную: отвели им хоромы князя Глинского; завели они там свое собственное еретичное богослужение, да давай оттуда подводить подкопы под наше духовенство.

– Какие подкопы?

– А такие, что по их же проискам у наших православных попов отобрали дома под немецкую воинскую команду. Мало того: отрядили своих оценщиков в наши православные монастыри... Безбожники! Чтобы им и на этом и на том свете.

– Молчи, невестушка, помалкивай, пустых речей не умножай! – прервал расходившуюся женщину более осторожный деверь. – Отзвонила свое – ну, и с Богом.

– Да ведь оберут они и наших иноков Божьих...

– Сколько требуется, не бойсь, оставят. Царскую рать, матушка, тоже кормить чем-нибудь да надо, и служат в ней такие же, чай, как и мы с тобой, русские православной веры. Коли сделано то по царской воле, так нам с тобой и толковать нечего.

– А что объегорили эти ироды самого тебя да Ивана Маркыча, наобещав с три короба, тоже, по твоему, так и быть следует?

– Не вспоминай, сделай милость! Не вороти души моей!

– То-то вот! Своя рубашка ближе к телу.

– В чем дело, Степан Маркыч? – спросил Курбский.

– И говорить-то зазорно, – отвечал тот, почесывая за ухом. – Здорово поддел он меня, этот патер Сераковский; забодай его бык! Снаружи блажен муж, а внутри вскуе шаташася.

– Но не он ли, дяденька, вел тогда переговоры с тобой о моем приданом? – вставила Маруся. – Это было с его стороны очень даже любезно...

– Очень даже любезно! – передразнил дядя. – Подъезжает ко мне змей-искуситель с речами затейными: "Такой ты, мол, сякой, немазаный, сухой; выдели племянницу, а уж я, мол, в уважение доброй приязни выпрошу для тебя с братом у молодого царя свободу торговать по всей Руси безданно, беспошлинно". Ну, в простоте моей поверил я этой польской лисе; все наличные, что были на руках, отсчитал тебе, Машенька...

– За что я тебе уж так благодарна, милый дяденька! Деньги эти для начала нам здесь очень и очень пригодились.

– Ну, вот, стало, удоволена? А он-то, плут, нет, чтобы уважить, меня же, старого воробья, на кривой объехал!

– Не сдержал слова?

– Сдержал, да спроси: как?

– Как?

– А так, что хошь и вышел царский указ, по коему мы с братом Иваном можем торговать свободно, да только не мы одни, а и все-то купцы: русские и иноземные! Да это помереть надо!.. Ну, меня, знамо, взорвало, со злобы чуть кондрашка не хватил. "Погоди ж ты, думаю, криводушный человек! Жив быть не хочу, а тебе этого не спущу". Пошел я, разыскал его. Принял он меня со всем своим подлым учтивством:

– Чем могу служить, пане?

– Пане-то пане, – говорю, – а честные люди у нас так не поступают!

– Вы это про кого, – говорит, – про себя или про меня? – а сам ядовито этак ухмыляется. – Позвольте, – говорит, – узнать, выделили вы братца вашего дочку, княгиню Курбскую.

– Выделил, – говорю, – а то как же.

– И до последнего, – говорит, – гроша?

– Самая малость, – говорю, – только за мной ос-талася.

– А сколько, позвольте спросить?

– Это, батенька, – говорю, – до тебя не касается: семейное наше дело.

– Стало, все же не исполнили нашего уговора? А я, – говорит, – в своем слове тверд: выпросил свободный торг не токмо вам с братцем, но и всем вашим землякам...

– И иноземцам тоже! Благодарю покорно! Удружил!

– Да уж коли я вам, русским, такую льготу выхлопотал, так как же, – говорит, – было мне забыть моих родичей, поляков и добрых соседей, литовцев? А тут, – говорит, – подоспел еще посол аглицкий, стал требовать того же для своих; как отказать? Да все это, – говорит, – вам, русским же, впрок.

– Как так?

– А так, мол, что все иноземные товары у вас станут с сего времени дешевле.

– Да нам-то с братом, – говорю, – один убыток!

– Не убыток, – говорит, – а польза: наш добрый польский король Сигизмунд даст вам, поверьте, такие же широкие льготы в нашем царстве Польском. Пожалуйте, тогда пане, торговать к нам, милости просим!

– Нет, каков гусь? Надо мною же ведь еще издевается! Плюнул я, да и спину повернул. Как же, пойду я еще торговать к ним, разбойникам, чтобы и шкуру-то последнюю содрали!

Прогостив в Марусине с неделю, Биркины собрались опять восвояси. Нового гостя из Белокаменной Курбские дождались не ранее, как на Масляной неделе следующего 1606 года. То был юный почитатель Курбского Бутурлин.

Состоя при Басманове, успевшем, в свою очередь, сделаться ближайшим из всех русских советников молодого царя, Бутурлин смотрел на последнего глазами своего патрона и восхищался всякой новинкой при царском дворе. Так он не мог нахвалиться новым дворцом, где стены были сплошь в персидских шелковых тканях, полы в персидских же коврах, окна разувешены занавесями, а печи сложены из разноцветных изразцов, с серебряною вокруг каждой печи решеткой; двери – резные, дубовые, с позолоченными замками; вместо прежних скамей, везде позолоченные стулья с бархатными сиденьями. В столовой же палате и сенях, по всем углам, большие мраморные истуканы, изображающие, слышно, древних богов и мудрецов греческих и римских. Под стать всему новому убранству и прислуга дворцовая была наряжена уже не в народное русское платье, а в венгерское. Точно также и стража царская, которую называли "драбантами", была вся иноземная. Состояла она из трех дружин, по сто человек в каждой, под началом трех особых капитанов: француза Маржерета, англичанина Кноустона и шотландца Вандемана. Маржеретовские воины были в красных бархатных с парчою плащах, Кноустонские же и Вандемановские в сине-багровых (фиолетовых) полукафтанах, одни с зелеными, другие с красными бархатными лацканами, и все-то ребята рослые, здоровенные, все с большущими блестящими алебардами – загляденье, да и только! Понятно, и жалованье двойное; зато они за царя Димитрия в огонь и в воду.

Курбский слушал молча, насупив брови, очевидно, не разделяя увлечения легкомысленного юноши.

– Ну, а русским людям как живется теперь при дворе против прежнего? – спросил он.

– Живется им тоже вольготней и веселее, – отвечал Бутурлин. – За столом всякий день музыка да песни; после стола никто и не помыслит почивать: либо какое дело, либо безделье.

– Но в боярской думе государь все же бывает?

– А как же: ни единого разу еще, почитай, не пропустил. Прослушает сперва, как бояре промеж себя судят да рядят; а потом говорит им: "Столько часов вы, люди добрые, бьетесь, и все без толку; а дело-то чего проще". И что же ведь? Сразу решит, как должно. Станет говорить, так где и слова-то берутся? Говорит складно, вразумительно, как по-писанному. На все-то у него примеры из жизни других народов. Бояре, знай, ушами только хлопают, брады уставя, и диву даются. "Вот погодите, – говорит, – буду посылать и ваших детей в чужие края поучиться уму-разуму – спасибо еще скажете".

– Что же, дело хорошее, хорошее дело, – не мог не одобрить Курбский. – Лишь бы из-за чужих народов своего не забывал.

– О! Государь радеет об нем ежечасно. По средам и субботам сам просителей принимает на крыльце.

– Всех без разбора?

– Всех как есть: приходи с челобитной последний хоть нищий – и тому нет отказу. Судьям же и приказным, дабы не прижимали бедного люда, строго настрого наказано вершить дела без посулов (взяток). А чтобы самому ему еще ближе познать свой народ, перерядится, бывало, в простое платье, да сам-друг с Басмановым и ходит себе по городу, заговаривает с прохожими, заглядывает в лавки, в аптеки... Взял он это в пример, сказывал Басманов, с какого-то сказочного царя арабского, что ли...

– С калифа Гаруна-аль-Рашида, – пояснила Маруся, которая, живя в Самборе при панне Марине Мнишек, имела случай познакомиться там со сказками "Тысяча и одна ночь".

– А вот что скажи-ка мне, Андрей Васильич: заходит ли государь по-прежнему и к своей матушке-царице?

– Как улучит только свободное время, так сейчас и к ней. И всякий-то раз, как побывает этак у нее, становится будто еще доступнее, ласковее.

– Что значит мать родная! Но ты говорил все про дело; а безделье-то у него какое?

– Безделье тоже все благородное: то конское ристалище, то охота псовая, либо соколиная, то медвежья травля: нарочито мы для сего из аглицкой земли особых собак даже выписали – догов; а травим у себя же, на дворцовом заднем дворе, больше все по воскресным дням. Раз же, в селе Тайницком, государь велел спустить с цепи медведя-страшилище, да сам и пошел на него с рогатиной.

– Один? Вот бесстрашный! А бояре-то как допустили?

– Басманов и то было выскочил вперед; да государь на него как прикрикнет: "Отойди, Петя, не мешай!" Глядь, с одного удара и порешил зверя, а у самого хоть бы царапинка. Но все эти забавы ничто перед воинской потехой.

– Да ведь войны у нас ни с кем теперь нет? – заметил Курбский.

– Покуда нет; но татары и турки собираются, слышь, опять в поход на нас. Ну, вот, и отливают у нас про них пушки да мортиры; а чтобы и наше русское войско переняло у искусников немцев, как идти на приступ, соорудили верст тридцать от Москвы, в старой вотчине Борисовой, ледяную крепость. Бояре со стрельцами засели в крепости, а сам государь с немецкой командой брал ее приступом.

– И с оружием? Бутурлин рассмеялся.

– С оружием, да! Только с каким, знаешь ли? С снежными комьями! Правда, иные из этой немчуры, за-место снега, метали в наших каменьями и поранили кое-кого. Как подали тут всем после боя вина да меду, бояре с досады не хотели даже пить спервоначалу во славу победителей-немцев. А старик Бельский так прямо и ляпнул: "Не вышло бы, государь, из сего плохой шутки. Вернемся-ка лучше в Москву". И послушался государь, вернулся. Да очень уж, видно, полюбилась ему воинская потеха: велел он возвести на Москве-реке, по дсамыми окнами дворца, ад кромешный. Маруся осенилась крестом.

– Господи, помилуй! Настоящий ад?

– Ты, деточка моя, и поверила? – улыбнулся Курбский. – Верно, тоже нечто вроде крепостцы?

– Подлинно, что так, – отвечал Бутурлин. – Но наподобие яко бы ада. На дверях изображены слоны с огромными хоботами; из нижних окон пышет адское пламя, наверху же, заместо окон, головы чертей с разинутыми пастями, и из тех пастей глядят пушки: "Ой, не подходи! Разнесем". Вся эта штука притом на колесах; как двинется этак на погань бусурманскую, так та со страху наверное бросится бежать без оглядки.

– А москвичи что говорят про эту затею?

– Да что наши москвичи! Народ богобоязненный, да темный. Почитают и впрямь не то дом, не то дьявольским наваждением, крестятся да отплевываются. Как предложил тут государь стрельцам штурмовать эту небывалую крепость, те поголовно отказались. Ну, и пристыдил же он их: вызвал охотников из польских рейтеров; эти, понятно, не устрашились и лихо пошли на приступ*.

______________________

* Точное описание устроенного в январе 1606 года на Москве-реке "ада" сохранилось в записках беспристрастного очевидца, голландского купца Исаака Массы, жившего в Москве с 1601 года по 1609 год. Какое, напротив, устрашающее впечатление производило это невиданное дотоле сооружение на простых русских людей, показывают следующие строки безвестного инока Троице-Сергиевского монастыря, написанные летом 1606 годах.

"И сотвори себе в маловременной жизни потеху, а в будущий век знамение превечного своего домовища, его же в Российском государстве, ни в которых во иных, кроме подземного, никто же виде на земли, ад превелик зело, имеющ у себя три главы, и содела обо-юду челюсти его от меди бряцало велие, егда же разверзает челюсти своя, и извне его яко пламя предстоящим ту является, и велие бряцание исходит из гортани его, зубы же ему имеющи осклаблены и нотги ему яко готовы на ухапление, и из ушию его яко же пламени распалявшуюся; и постави его проклятый он прямо себе на Москве-реке, себе во обличение, дабы ему и с превысочайших обиталищ своих зрети на нь всегда, и готову быти в нескончаемые муки во нь на вселение и с прочими доиномысленными своими".

Курбский подавил вздох.

– Так правда, значит, – сказал он, – что поляков государь все-таки еще предпочитает своим русским?

– Да как же, коли невеста у него из полячек?

– А что, Андрей Васильевич, – переменила тему Маруся, – когда же их свадьба?

– Свадьба настоящая, православная, будет сейчас, слышно, как только невеста прибудет в Москву. Католическая же была ведь еще в ноябре месяце в Кракове.

– В Кракове! Да разве государь ездил для этого опять в Краков?

– Сам-то не ездил; повенчали его с невестой заочно.

– Как так заочно?

– А так, что в Кракове заступал его думный дьяк Власьев Афанасий Иваныч. Да какие подарки он повез им из Москвы!

И Бутурлин с одушевлением начал перечислять эти подарки*.

______________________

* Из обширного списка подарков (на двух страницах), приложенного к дневнику Марины Мнишек, веденному с 1605 по 1608 г., и из росписи, составленной дьяком Власьевым, назовем здесь подарки наиболее замечательные: От царской матери, инокини Марфы, Марина получила образ Пресвятые Троицы, богато оправленной в золоте и с каменьями; от царственного жениха своего: 1) корабль из золота, драгоценных каменьев и жемчуга, ценою в 60,000 польских злотых; 2) золотого пеликана, достающего свое сердце для птенцов; 3) золотого павлина с распущенным хвостом, "коего перья тряслись, как на живой птице"; 4) серебряный сосуд в виде богини Дианы, сидящей на золотом олене с коралловыми рогами; 5) золотого вола с каменьями, внутри которого драгоценный домашний прибор; 6) большие золотые часы, "на коих слон с башнею; играли, по московскому обычаю, разные штуки громко и внятно, били в бубны, трубили из двенадцати труб и долго оглушали уши слушателей; потом играли на флейтах и, наконец, били два часа". Родителю невесты, пану воеводе Юрию Мнишку, были между прочим, посланы от царя: 1) конь в яблоках с богатым седлом, наголовником и проч.; 2) три кречета с золотыми колокольчиками и жемчужными наголовками; для держания же их – рукавицы золотые турецкие.

– Но почему же она до сих пор все не едет в Москву? – спросил Курбский.

Бутурлин пожал плечами.

– Господь ее ведает! Государь и то не может дождаться: на Рождестве еще послал нарочно в Краков пана Бучинского и Михайлу Толчанова с большими деньгами (на дорогу) и новыми подарками пану воеводу, чтобы поторопился отъездом; вдогонку покатил Иван Безобразов, а теперь вот, на днях, отправлены к ним в Самбор один за другим еще два гонца.

– Удивительное дело! Словно с умыслом ведь затягивают свой приезд.

– А я знаю, почему! – сообразила Маруся.

– Почему?

– Да потому, что выходит-то панна Марина за нашего русского царя не по своей охоте.

– Как не по своей? – возразил Курбский. – Не сама ли она, скажи, первая опутала его своими чарами, когда он был еще царевичем...

– Да, ей вскружила голову царская власть. Кроме того, ей нашептали эти два патера, что через нее будет обращен в латинство весь русский народ и что она обретет тем царство Небесное. Но сердца в груди не заглушишь!

– Так ты полагаешь, что она и доселе еще не забыла кого-либо из своих прежних поклонников? У ног ее, говорят, вздыхали первые польские рыцари. Чаровница! Но я, признаться, с тех пор, что ее знаю, ничего-таки не заметил.

– Ты, Миша, ничего, вообще, не замечаешь: у тебя глаз мужской, не женский. А я была ее любимой фрейлиной, от меня у нее почти не было тайн.

– Так ты думаешь?..

– Думаю, что не пошли ей судьба русского царевича, она давным-давно была бы паньей Осмольской. Одним им, Осмольским, было время, только живет и дышит.

– Гм... Осмольский и то ведь из всех поляков, что знавал я, чуть ли не самый прямой и милый. Сравниться с ним мог разве Бучинский.

– Да и Бучинский не такой прямодушный.

– Пожалуй; по должности своей секретарской он поневоле скрытничает. Но при мне Осмольский никогда не показывал и виду, чтобы панна Марина ему нравилась более других паненок.

– Потому что он истинный рыцарь. Понял, видно, что у нее одно на уме – царский венец, ну, и сам отступился. Помяни мое слово: приедет она в Москву, и он будет тут как тут.

– Вспомянем, – недоверчиво усмехнулся Курбский. – Только когда-то мы с тобой еще попадем в Москву!

– Когда? А к самому въезду панны Марины. Право, голубчик Миша, мне так хотелось бы!.. Я была с нею так дружна...

– Хороша дружба! Забыла ты, видно, как коварно она с тобой тогда поступила в Жалосцах?

– При пожаре православного храма? Да ведь я могла уличить этих двух патеров в поджоге храма, а для нее нет ничего выше ее римской веры. Ей надо было спровадить меня хоть на край света. Ну, и сама я, признаться, тогда погорячилась, наговорила ей из-за тебя много лишнего. Но теперь все это давно быльем поросло, и никто тебя у меня уже не отнимет! Ну, пожалуйста, миленький, хороший ты мой! И сам ты свидишься опять с государем, твоим лучшим ведь другом...

Мог ли он сказать ей, что между ним и его царственным другом стояла по-прежнему замогильная тень угличского странника? Просила же его молодая жена так нежно, так умильно... И недостало у него духу отказать ей в этой совершенно понятной и невинной просьбе.

Глава двадцать первая

КАК МАРИНА МНИШЕК ВЪЕЗЖАЛА В МОСКВУ И КАК МАРУСЯ КУРБСКАЯ ПРИНЯЛА ТАКЖЕ УЧАСТИЕ В ЭТОМ ВЪЕЗДЕ

[]

Согласно наперед установленному церемониалу, въезд царской невесты в Москву должен был состояться 2-го мая по Смоленской дороге. На расстоянии ружейного выстрела от городских ворот были раскинуты два роскошных шатра; а чтобы задержать напор несметных зрителей небывалого еще зрелища, от шатров до города и далее по городским улицам вплоть до Кремля была расставлена цепь конных казаков и пеших ратников. Вставшим спозаранку Курбским, Биркиным и безотлучному казачку первых Петрусю удалось занять места хотя и позади воинской цепи, но против самых шатров. Таким образом, в ожидании, они имели полную возможность наглядеться, во-первых, на сверкавшую серебром и золотом группу всадников бояр, долженствовавших встретить здесь невесту государя; потом на царский подарок ей – двенадцать верховых коней под меховыми попонами, с золотыми удилами и серебряными стременами; наконец, на назначенную для нее же раззолоченную колымагу, запряженную десятью бесподобными чубарыми конями.

А вот, при звуках труб, флейт и барабанов, показался и поезд царственной гостьи: впереди стрельцы, за ними польские гусары, за этими высланные навстречу ей до границы московские бояре и ее родственники: отец, дядя, брат и зять; далее – ее личная охрана.

– Ну, что я говорила, Миша? – заметила Маруся. – Вон и пан Осмольский; но как он изменился! Краше в гроб кладут...

Действительно, во главе польской охраны ехал пан Матвей Осмольский; посадка его была, как всегда, молодецкая; но лицом он был страшно худ и бледен, как после недавно перенесенной тяжкой болезни, и в чертах его была написана самая безысходная скорбь.

Между тем, Платонида Кузьминишна восхищалась приближающейся каретой наияснейшей панны Марины или, вернее сказать, восседавшим на высоких козлах толстейшим возницей в зеленом шелковом кафтане:

– Вот кучер так кучер! Кабы нам, Иван Маркыч, такого же дородством...

– И лошадок таких бы! – отозвался Иван Маркович, – уж куда знатно окрашены! Да ведь нашему брату, купчине, такой масти не разрешат!

Восьмерка коней, везших карету, в самом деле, была диковинной масти: до половины тела ярко-багряного цвета, а выше – белоснежного.

Не успела карета остановиться, как стоявшие на запятках два великана-гайдука спрыгнули наземь, чтобы раскрыть дверцы; а подоспевший уже старик-родитель будущей царицы, пан Юрий Мнишек, с утонченною почтительностью высадил ее оттуда и провел затем в шатер. Туда же скрылись за ними как прочие вельможи, так и вышедшая из ехавших сзади карет женская свита; а польские телохранители не замедлили окружить шатер.

Из-за казацкой цепи едва ли не один только Курбский, благодаря своему высокому росту, видел хорошенько все описанное. Любопытство же у всех было одинаковое; задние напирали на передних, а эти поневоле на заграждавших им вид конных казаков. Тут казаки стали пятить коней, грозя пустить в ход нагайки. Произошла отчаянная давка; раздались бранные крики и раздирательные вопли:

– Чего толкаешься, мужлан, деревенщина неотесанный!

– Ой, родимые! Касатики! Побойтесь Бога! Отпустите душеньку на покаяние!

Жалобнее всех голосила толстуха Платонида Кузьминишна, так что даже обратила внимание начальника телохранителей, пана Осмольского. Он оглянулся в ее сторону и узнал тут возвышавшегося над всеми окружающими Курбского.

– А! Князь Курбский! И вы здесь? Пропустите вперед ясновельможного князя! – отнесся он к казакам.

Курбский за руку с Марусей выбрался вперед из-за цепи.

– А меня-то что же, милостивец, отец родной? – заверещала снова Платонида Кузьминишна. – Ведь я им тетка, тетка!

Ее детски-пискливый голосок при бесформенно-тучном теле рассмешил казаков.

– Коли тетка, так как не уважить? Пропустите, братцы, тетку!

Сомкнувшаяся цепь опять разомкнулась. Юркий Петрусь чуть было также не проскользнул вслед за "теткой": но его вовремя еще схватила за шиворот казацкая рука.

– Ты куда, пострел? Назад!

А тут из шатра появилась опять панна Марина со всей своей женской и мужской свитой. Платонида Кузьминишна, шумно еще вздыхая, выпучила свои заплывшие жиром глаза, чтобы не упустить ничего из убора царской невесты. А убор был, точно, на диво; белое атласное платье было все отделано "венецкими" кружевами, серебряной тесьмой и жемчугом; на груди, из-под широкого выреза, сверкало алмазное ожерелье; на руках – драгоценные запястья на голове – многогранная шапочка (берет) из фиолетового бархата с огромным белым страусовым пером, прикрепленным крупной алмзной запонкой

– Ай, хороша! Цветочек! Подлинная царевна! – шептала толстуха. – А взгляд-то какой искрометный, занозистый; надо быть, норовиста – и, Боже мой!

Такое заключение, действительно, оправдывалось тою строгою, неприступною гордостью, которая выражалась в прелестных классически правильных чертах лица молодой полячки, во всей ее изящной фигуре и поистине царственной осанке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю