Текст книги "На Москву!"
Автор книги: Василий Авенариус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– А ведет-то их сам царевич! – крикнул кто-то; и возгласа этого было достаточно, чтобы передние попятились на задних и привели их также в замешательство. Еще миг – и завязался рукопашный бой, или, вернее сказать, одностороннее избиение, потому что стрельцы только отбивались, а враги их со слепой яростью рубили сплеча направо и налево, а копытами коней топтали сраженных. Мстиславский, истекая кровью сам от нескольких ран, тщетно воодушевлял своих собственным примером, бросаясь в самую жаркую сечу: охватившее стрельцов смятение обращалось уже в постыдное бегство.
– Сдавайся, князь! – раздался тут около него повелительный голос.
Мстиславский повернул коня и очутился лицом к лицу с молодым всадником. По богатому наряду и дарственной осанке он тотчас угадал в нем названно– го сына Грозного царя.
– А, проклятый самозванец!
И он с ожесточением занес на него свой тяжелый меч. Но Димитрий своей турецкой шашкой искусно отвел удар и крикнул в ответ:
– Наши силы неравны, князь, ты ранен. Мне хотелось бы сохранить жизнь такого славного воина.
Мстиславский не думал, однако, еще сдаваться.
– Защищайся! – завопил он и вторично набросился на противника.
Тот вовремя увернулся и, в свою очередь, рубанул его по стальному шлему с такой силой, что шлем раскололся надвое и кровь брызнула по лицу Мстиславского.
– Ребятушки, выручайте!.. – успел он только воззвать к своей стрелецкой дружине и замертво упал с коня.
Падение любимого вождя так озлобило стрельцов, что они толпой накинулись на Димитрия. В один миг он был окружен и едва ли бы уцелел или избег плена, если б не Курбский. Отбивая царевича, тот так мало заботился о себе самом, что был ранен сзади чьей-то секирой пониже левого плеча. Но в пылу боя он не ощутил даже боли. А тут подоспела царская хоругвь и оттеснила остервеневших стрельцов, едва успевших подобрать с земли и унести с собой своего павшего вождя.
Из всего московского войска одно только левое крыло, предводительствуемое Василием Морозовым и Лукой Щербатым, стояло еще до сих пор на своей позиции твердо и непоколебимо. Но вот и оттуда донеслись крики ужаса, и вся масса левого крыла побежала вспять без оглядки, сбивая с ног друг друга и бросая по пути оружие. Рассыпавшаяся на поле битвы польская рать воспользовалась этим и дружно кинулась вслед за бегущими.
Что же такое случилось? А то, что на левое крыло "москалей", откуда ни возьмись, нагрянул свежий конный отряд, да не в воинских доспехах, а в небывалом зверином образе. То был не кто иной, как Балцер Зидек, с навербованной им, с разрешения гетмана, вольной дружиной. Но этот, почти невероятный эпизод всего лучше передать словами современного хронографа:
"Он же, Гришка, с хитростью на бой нарядился: воинские люди и кони их в медвежьих кожах и овечьих навыворот... Кони же Борисовой рати зело мятущеся; они же в смятении том всадников побиваху... и много бесчисленно людей падоша... и воины Борисовы побегоша; они же их девять верст и больше гнаша секуще: трупу ж человека яко лесу порониша, и яко мост на девять верст помостища; а ще не бы нощь постигла, мало бы спаслося".
Царевич, к которому, кроме Курбского, примкнули между тем и другие свитские, не хотел, да едва ли бы и мог, задержать этот бурный поток погони. Но лично он уже не принял участия в избиении бегущих, предоставив эту "черную работу" своим ратникам.
– А где же пан Тарло? – спросил он, озираясь на окружающих. – Неужели убит?
– Да вон же он, живехонек! – отозвался один из свиты.
– И с пленником! – подхватил другой.
В самом деле, к ним несся вскачь парадным аллюром старший адъютант гетмана, а за ним бежал со всех ног, чтобы не отстать, привязанный к седлу человек.
– Поздравьте с трофеем, государь! – издали еще весело кричал пан Тарло, – собственный стяг московского воеводы!
Оказалось, что пленник его был знаменщиком самого Мстиславского, несшим над воеводой в бою огромное, разноцветное знамя с образом Воскресения Христова и с евангельскими словами на позолоченном древке. И теперь еще древко было в руках знаменщика; но, не имея сил на бегу нести тяжелое знамя, он волочил его по снегу за собой.
Когда тут пан Тарло внезапно задержал коня, бедный пленник с разбегу рухнул ничком наземь.
– Поклон отдает своему государю! – усмехнулся пан Тарло, причем, вследствие сокращения краев глубокого шрама на его левой щеке, рот его скосился к левому уху, и правильные, сами по себе, черты лица его приняли выражение осклабляющегося сатира. – Вставай, быдло, отдавай честь знаменем!
И, наклонясь с седла к упавшему, он со всего маху огрел его по спине нагайкой. Курбский был возмущен до глубины души и взглянул на царевича. Тот весь также вспыхнул и проговорил дрожащим от гнева голосом:
– Сейчас отвяжите его, пане! Он и так не убежит.
– Прошу прощенья, государь, – возразил пан Тарло с утонченной польской вежливостью и, в то же время, с развязностью, граничившей с дерзостью, – но человек этот – мой, и я везу его в презент моему гетману.
– Извольте отвязать его! слышите?
Сказано это было таким повелительным тоном, что ослушаться было немыслимо. Побагровев от досады и кусая губы, пан Тарло отстегнул от седла ремень, привязанный под мышками пленника. Этот с трудом поднялся на ноги и одной рукой взял свое знамя на плечо, а другой схватился за задыхающуюся грудь. Тут из-под пальцев его проступила алая струя крови.
– И такого-то человека, пане Тарло, вы протащили за собой, может быть, несколько верст! – с негодованием заметил Димитрий. – Дойдешь ли ты, братец, до нашего лагеря? – отнесся он участливо к раненому. – Отселе еще версты три.
– Авось доползу, – невнятно прохрипел страдалец, а сам при этих словах пошатнулся и едва опять не уронил знамени.
Невдалеке в это время показались два польских пехотинца, отставших от своих. Царевич подозвал их и отдал им приказ отвести пленника в лазарет.
– Да чтобы с ним по пути туда ничего не случилось! Понимаете? – добавил он властно. – Вот князь Курбский ужо наведается в лазарет. А вам, пане Тарло, всего лучше самим свезти ваш трофей пану гетману.
Ратники с видимой неохотой, но поневоле подчинились приказанию своего временного вождя и взяли под руки врага, ослабевшего от бега и потери крови: пан Тарло же в сердцах выхватил из рук знаменщика знамя и с надменно закинутой головой уже без оглядки поскакал далее.
(Кстати, здесь упомянем, что Мнишек, по возвращении в Самбор, подарил это самое знамя, как бы собственный свой трофей, бернардинским монахам, как видно из актов этих монахов в самборском архиве).
На смену адъютанту гетмана подъехал шут последнего, Балцер Зидек, издали еще потрясавший своим дурацким колпаком.
– Новый Марафон! Не будь я Диогеном, я желал бы быть Александром! – с пафосом пародировал он слова Македонского героя.
Ему было, конечно, не безызвестно, что настольной книгой царевича было Плутархово жизнеописание Александра Великого, и что высшим его желанием было сравняться с ним в воинских подвигах.
От нахальной фамильярности балясника, однако, Димитрия как будто покоробило, и он довольно сухо поблагодарил его за счастливую выдумку – напугать врагов.
– Какие же это враги, государь? Это – стадо баранов! – был самодовольный ответ. – Но и бараны бодаются; а потому смею надеяться, что храбрость моя не останется без вознаграждения?
– Я вас вознагражу, Балцер, будьте покойны, – едва скрывая уже свое презрение, сказал Димитрий. – А теперь – до свидания!
– До приятного, государь!
И, вместо поклона, шут перекатился; колесом через голову своей лошади, а в следующий миг сидел опять в седле и с гиком помчался к лагерю.
– Вот каким двум героям мы обязаны победой: пану Тарло и Балцеру Зидеку! – с горечью промолвил царевич.
– И кого мы победили? – своих же братьев русских: – с глубоким вздохом добавил Курбский. – Ведь это все наши же русские.
Он указал на расстилавшуюся перед ними снежную равнину, усеянную трупами. Димитрий огляделся кругом, и глаза его наполнились слезами.
– Прости меня, Боже! – прошептал он, осеняясь крестом. – Не дай мне в другой раз такой дорогой победы!
– Так не прикажешь ли, государь, ударить отбой? – спросил Курбский.
– Да, да, отбой!
Глава третья
ДВА СООБЩНИКА
Давно уже повечерело, а польский лагерь представлял более оживленную картину, чем когда-либо днем. Тароватый гетман велел выкатить победоносному воинству несколько бочек "старой водки" и браги, и теперь, вдоль всего лагеря, около пылающих костров шел пир горой, раздавались разгульные песни, хмельной говор и хохот.
Понятно, что и ясновельможное панство не было забыто: оно "бенкетовало" (пировало) в собственных покоях Мнишека; а затем, прямо из столовой, с разгоряченными от вина лицами и увлажненными взорами, перешло в кабинет хозяина, чтобы позабавиться игрой в "фараон" (банк). Сам Мнишек вел игру с обычным своим счастьем: не прошло и часа времени, как перед ним лежала груда золотых. Больная нога его была еще забинтована, но вид у него был совершенно свежий и бодрый, точно игра служила ему лучшим лекарством от подагры.
Не то было с остальными игроками: в их чертах лица, движениях и восклицаниях игорная страсть выражалась отталкивающим образом. На одного же из них – пана Тарло – глядеть было просто страшно: глаза его готовы были, кажется, выкатиться из орбит, а залитое огнем лицо его или, вернее сказать, левая сторона лица с пересекавшим его шрамом искажалась по временам сардонической улыбкой. Он знал ведь, что жадный шут ростовщик хищным зверем поджидает в соседней комнате проигравших игроков, но что ему, самому неисправному должнику, он ни одного карбованца уже не поверит.
И вдруг, о диво! За спиной его раздается вкрадчивый голос Балцера Зидека:
– Пане Тарло! На пару слов.
Он обернулся. Шут молчаливым жестом манит его за собой в другую комнату. Неужели этот скряга все-таки одумался и ему поверит?
– Ну, что, Балцер, – начал пан Тарло, покровительственно хлопая его по плечу. – Видно, царевич отвалил вам за ваше "геройство" столько дукатов, что вам и девать их некуда. Но вперед говорю вам, что более ста на сто от меня и не ждите.
– И тысячи на сто не возьму от ясновельможного пана: давно проучен.
– Так для чего же вы меня звали? Шутить над собой, вы знаете, я никому не позволю!
– Помилуйте! Кто же дерзнет шутить над благородным рыцарем? Но у меня есть одно средство раздобыть вам полный кошель дукатов и без всяких процентов. Отойдемте-ка в сторону, неравно кто услышит и воспользуется моей блестящей мыслью.
Они отошли в крайний угол комнаты, и шут, приподнявшись на цыпочки, приставил рот свой к самому уху пана Тарло.
– Гм... – промычал тот, выслушав таинственное предложение. – Мысль, достойная черта!
– Слишком много чести, пане, слишком много чести! – отозвался Балцер Зидек, осклабляясь до ушей. – Нашему брату, хоть чертенком быть – и то спасибо. Ну, а вздернут на одну перекладину с самим чертом, так по крайней мере честь и почет.
– Типун вам на язык! – буркнул пан Тарло, гадливо морщась. – Меня никто и пальцем не тронет!
– Вот потому я и обратился к самому черту... то бишь, к ясновельможному пану. Угодно пану идти со мной?
– Сейчас?
– А то когда же? Надо ловить фортуну за чуб. Самое подходящее время. Теперь в целом лагере никому нет до нас дела.
– А фонарь у вас припасен?
– Еще бы! Только выбраться нам из дома надо врозь: вашей ясновельможности, по чину, – с парадного крыльца, а вашему покорному рабу – с черного.
С этими словами шут юркнул в заднюю дверь, ясновельможный же сообщник его направился к главному выходу. В передней пан Тарло не нашел даже нужным растолкать заснувшего на скамье слугу, сам снял с гвоздя свой меховой кунтуш и вышел в обширные сени или, точнее сказать, крытый переход, соединявший обе половины дома – гетмана и царевича.
В это самое время стукнула противоположная дверь половины царевича. Не желая быть замеченным выходящим оттуда, пан Тарло отступил в темый угол под деревянной лестницей, которая вела наверх в светелку. Притаился он там очень кстати, потому что, при тусклом свете повешенного над лестницей ночника, разглядел теперь князя Курбского и пана Бучинского.
– Вы к себе, пане? – спросил Курбский, протягивая руку маленькому секретарю царевича.
– Да, хочу окончить мой письменный доклад пану гетману о сегодняшнем деле, – отвечал тот с подавленным вздохом. – Какое зло ведь, как подумаешь этакая война! Я нарочно распорядился сосчитать число павших, чтобы знать пропорцию убыли у московитян и у нас. Наших пало всего на всего сто двадцать человек, а их – четыре тысячи.
– Но это ужасно! А раненых всех подобрали: и наших и их?
– Всех едва ли. Поле битвы, как вы сами знаете, растянулось на много верст, а в три часа дня уже смерклось. Несколько раненых московитян сами приплелись в наш лазарет, и лекаря с фельдшерами до сей минуты, я полагаю, перевязывают раны. Я строго настрого приказал им не делать различия между нашими и московитянами: все мы ведь перед Богом те же люди!
– Позвольте от души поблагодарить вас за это, пане! – с теплотой проговорил Курбский. – Вы назвали сейчас войну злом; да, она – страшное зло, разжигает самые зверские страсти; но, вместе с тем, война учит нас оказывать другим братскую помощь, делить с другими опасность; на войне скрепляются узы дружбы и вообще исполняется учение Христово: "Люби ближнего как самого себя". Я сейчас загляну в лазарет...
– Загляните, князь; сердечное участие ободряет больных. Я, к сожалению, не имею пока времени идти с вами. Желаю вам доброй ночи.
– Доброй ночи, милый пане.
Деревянная лестница над головой пана Тарло заскрипела под ногами пана Бучинского, занимавшего наверху светелку.
– Тоже поляк! – злобно пробормотал про себя пан Тарло, выжидая, пока и шаги Курбского замолкнут на крыльце.
Тогда он осторожно выбрался из своей засады и спустился с крыльца на двор.
Хутор, в котором, как уже сказано, помещалась "гетманская квартира", был окружен большим фруктовым садом. Сквозь безлиственные, но опушенные инеем деревья этого сада отдаленный отсвет войсковых костров едва ли достигал до хутора там и сям слабыми бликами. Но очищенная от снега площадка перед крыльцом лежала так открыто под лучами освещенных гетманских окон, что пан Тарло предпочел свернуть в противоположную сторону. Пробираясь тут вдоль затемненной половины царевича, где за спущенными занавесями светились только два окна, он на минуту остановился. Между занавесями оставалась свободная полоска, в которую можно было разглядеть сидящего за письменным столом царевича. Перед ним были разложены бумаги; но он. облокотись на стол, закрыл глаза ладонью, точно в тяжелом раздумье.
– Да, ваше царское величество, призадумаешься тут! – усмехнулся про себя пан Тарло. – Своих же москалей уложить четыре тысячи, – покорно благодарю! Думайте, думайте; может, что-нибудь и придумаете, а мы тем временем будем вашими руками жар загребать.
И, иронически кивнув, как бы на прощанье, головой, он продолжал свой путь за угол сада, где его поджидал его достойный сообщник.
Глава четвертая
В ЦАРСТВЕ СМЕРТИ
Между тем Курбский входил уже в большой деревянный балаган полевого лазарета. Перевязка раненых была только что окончена. Старший лекарь в белом фартуке, забрызганном кровью, с засученными до локтей рукавами стоял перед лоханью и мыл свои окровавленные руки. Когда Курбский подошел к лекарю и поздоровался, тот обернулся к нему измученным и красным, как из бани лицом, на котором блестели крупные капли пота.
– А, ясновельможный князь! Из всего офицерства вы здесь первый. Никто до сих пор ведь и не полюбопытствовал. Задали же вы нам работу!
Курбский огляделся в просторном бараке, слабо освещенном одной лишь стенной масляной лампой над операционным столом. Больные лежали на соломе вповалку, почти вплотную один около другого; счетом их было, однако, едва ли более пятидесяти.
– А я думал, что их куда больше, – заметил Курбский.
– И то чуть ли не половина москалей, – проворчал лекарь. – Уж этот мне пан Бучинский! Принимай и чужих, когда своих не оберешься. Спасибо еще донским казакам, да и нашим бравым ратникам, что добавили павших.
– И вы, пане лекарь, одобряете эту жестокость, вы, который должны служить для других примером милосердия! – возмутился Курбский.
– Тише, тише, князь; вы забываете, что больным это слышать не годится. Но сами согласитесь: коли кто ранен насмерть, не лучше ли сразу прекратить его мученья?
– На все воля Божья, пан лекарь, – отозвался кто-то строгим голосом по-русски из глубины барака.
Курбскому голос показался как будто знакомым, и он, пройдя несколько шагов, отыскал говорившего: глаза его встретились с устремленными на него печальными глазами раненого, который оказался из числа ратников собственной хоругви царевича.
– Это ты, Веревкин? – сказал Курбский. – Тебя куда ранило?
– Да в голень, ваша честь, шальной пулей. И то ведь, признаться: стоишь этак в дыму, ничегошенько-таки перед собой не видишь; слышишь только, как жужжат они, проклятые, вкруг тебя, словно пчелы на пасеке весной; ну, и сам палишь тоже зря, не целясь; забиваешь, знай, шомполом заряд, подсыпаешь пороху на полку, да пли. Виноватого пуля все равно отыщет.
– А кости у тебя не тронуло?
– Как лучину расщепило. Ну, а дровосек этот вон всю ногу пониже колена пилой своей отпилил... Ой, батюшки, как ноет-то! хуже зуба...
– Не любишь? – с горькой шутливостью заметил лежавший рядом молодчик. – Ведь вон и его милость, видишь, тоже попортило, а ничего, не жалобится по-бабьи.
Он указал глазами на левую руку Курбского, которая была в повязке.
– Это – пустяк, – сказал Курбский, пристально вглядываясь в страдальческое, земляного цвета, лицо молодчика. – Я словно тебя уже видел...
– Да как не видать, коли при тебе же царевич вызволил меня нынче из рук этого...
Не договорив, он закашлялся, а в горле у него хрипло заклокотало. Курбский узнал в нем русского стрельца-знаменщика – жертву пана Тарло.
– Не могу ли я чего для тебя сделать? – спросил он участливо.
– Для меня-то все кончено, – прошептал тот с усилием. – А коли Господь даст твоей милости побывать раз в Москве...
Он опять перевел дух, чтобы обтереть с губ выступившую на них кровяную мокроту.
– Вот видишь? из самого нутра! – продолжал он, и бледные губы его искривились опять жалкой усмешкой, точно и жалел-то он себя, и издевался над собственной своею немощью. – Лекарь прямо так и объявил, что легкое-де прострелено; стало, ставь на мне крест...
– Ну, и такие выживают, – сказал Курбский, с трудом сохраняя наружное спокойствие. – А что это ты начал говорить мне о Москве? Я хоть и не бывал еще там, но рассчитываю скоро быть.
– Спаси тебя Господи, кормилец... Есть у меня, вишь, под Москвой в селе Вяземах мать-старуха... Мною только живет и дышит... Отвези же ей поклон от меня: не поминала бы лихом, коли иной раз огорчал ее, был непокорным сыном... Да еще скажи... скажи, чтобы много не крушила себя, что я ни чуточки не мучился перед кончиной. Ой, Бог ты мой!..
Все лицо его вдруг судорожно перекосило, глаза закатились, и он глухо застонал. Только грудь его высоко вздымалась, да из глубины ее вырывались хриплые стоны. Курбский постоял над ним, постоял; потом тихонько спросил Веревкина, не сказывал ли ему стрелец своего имени.
– Сказывал, – отвечал Веревкин, – зовут его Прокопом Седельниковым.
Курбский молча кивнул головой и стал обходить других раненых. Поляки с холодной гордостью отклоняли предлагаемую князем-москалем помощь; русские же, как из царской хоругви, так и пленные, отвечали ему охотно и заявляли ему разные желания. Подойдя опять к старшему лекарю, Курбский, от имени царевича, попросил его удовлетворить по возможности эти скромные желания. Когда он затем, направляясь к выходу, проходил мимо Прокопа Седельникова, последний его снова окликнул:
– Князь Михайло Андреич!
Курбский остановился и спросил, чем может ему еще услужить.
– Будь радетель... изволишь видеть... Коли твоей милости доведется найти мою матушку, так не поминай ей только, Бога ради, про того польского пана, который, знаешь...
У умирающего язык не повернулся договорить: слишком уж стыдно и горько было ему, видно, чтобы даже умирающие здесь вместе с ним слышали о той позорной пытке, которой подвергнул его пан Тарло.
– Знаю, знаю, – успокоил его Курбский. – Я скажу ей, что ты пал в честном бою на поле брани...
– И что меня там же схоронили...
– Хорошо, хорошо.
Глубоко потрясенный, Курбский вышел из лазарета, который представлялся ему как бы кладбищем с живыми покойниками. Триста лет назад хирургия была ведь еще в первобытном состоянии, о противогнилостных средствах не имели понятия, и большинство тяжело раненых обречено было на смерть.
"А там, в поле, лежит их еще четыре тысячи – уже бездыханных, – вспомнилось ему. – И, как знать, иной из них пал хоть замертво, да теперь, пожалуй, очнулся, напрасно взывает о помощи, лежит на снегу и коченеет на морозе..."
Курбский ускорил шаг и, войдя к себе, кликнул своего хлопца слугу Петруся Коваля, сопровождавшего его еще с лета из Запорожской Сечи.
– Тебе, Петрусь, сколько лет-то будет?
– Да пятнадцать еще в Варварин день стукнуло, – не без важности пробасил своим петушиным басом юный запорожец, выпрямляясь во весь рост.
– Как есть казак! – улыбнулся Курбский, а затем прибавил опять серьезно. – А покойников не боишься?
– Покойников?.. – переспросил Петрусь, которому все-таки стало как будто бы не по себе.
– Да, мертвецов. Нынче в бою пало тысячи четыре одних русских. За темнотой они еще в поле не убраны, не похоронены. А меж них, может, найдутся и такие, что не совсем убиты, а лежат только замертво. Не погибать же им! Так достанет ли у тебя духу идти туда ночью?
– Одному?..
– Нет, вместе со мной.
– О! С тобой, княже, я полезу сейчас хоть к черту на рога.
– Так идем же.
И вот они миновали лагерь, вот они уже и на поле битвы. Небо было обложено мглистой дымкой, и сквозь нее еле-еле пробивался сумеречный свет от взошедшей уже над горизонтом, но невидимой луны. Тем не менее, благодаря снегу, на белеющей равнине, довольно ясно различались, рассеянные кругом темными пятнами, неподвижные тела. Молча шагая между ними, Курбский по временам останавливался, наклонялся и прислушивался, не подаст ли кто голоса, не донесется ли откуда-нибудь хоть слабого стона. Но все кругом было до жуткости тихо, – настоящее царство смерти! Петрусь Коваль, который давеча так храбрился, ни на шаг не отставал от Курбского и пугливо озирался. Вдруг он схватился за рукав своего господина.
– Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя!
– Что с тобой? – спросил Курбский.
– А вот этот... Точно глядит на нас и смеется.
Действительно, лежавший навзничь с полуоткрытым ртом мертвец оскалил зубы, а белки его глазных яблок, широко выкатившихся из запрокинутой головы, тускло блестели.
– Нет, совсем окоченел, – сказал Курбский, ощупав рукой лицо покойника, и сделал над ним крестное знамение. – Упокой Господь его душу! Но как он, бедный, должно быть, мучился!..
Раскинутые врозь руки мертвеца скрюченными пальцами и то впились в снег, как в предсмертной агонии.
– Идем дальше, милый княже... – заторопил Петрусь, и они двинулись далее.
Так прошли они версту, другую. Тут впереди них показались две человеческие тени, и блеснул огонек.
– Смотри-ка, княже, – заметил Петрусь, – вон двое с фонарем. Зачем они здесь?
– За тем же, конечно, за чем и мы с тобой, – отвечал Курбский. – Послал их сюда, верно, пан Бучинский.
– А может, они просто обирают мертвецов?
– Не дай Бог!
– Но бывают же ведь и такие?
– Бывают, слышно; но это такое же злодейство!.. Нет, нет, зачем думать сейчас дурное?
– Вот они остановились, обшаривают одного...
– Не обшаривают, а смотрят, жив ли. Идем-ка поскорее, пособим им.
[]
Есть люди, которые, благодаря своей светлой душе, ходят среди темной толпы как бы с зажженным светочем в темном бору, и видят одну лишь освещенную их светочем сторону дерев. Таков был и Курбский. Судя по себе, он и другим людям приписывал, прежде всего, добрые человеческие побуждения, какие были у него самого. На этот раз он жестоко ошибся.
Наклонившись над распростертым на снегу телом, те двое не расслышали приближения Курбского и Петруся, пока эти совсем не подошли к ним. Тут оба разом подняли головы. Фонарем, который один из них держал в руке, осветило лица обоих, и Курбский, к крайнему своему изумлению, в одном из них узнал старшего адъютанта, а в другом – шута гетмана.
– Пане Тарло! – вскричал он. – И вы, Балцер Зидек! Те, в свою очередь, были не столько удивлены, сколько смущены. Пан Тарло посулил кому-то "сто дьяблов"; Балцер Зидек же, мигом оправясь, отозвался с задорной фамильярностью:
– Как видите, собираем жатву, как и ваша княжеская милость! Но мы вас не выдадим, будьте покойны: ворон ворону глаз не выклюет.
Теперь для Курбского не могло быть уже никакого сомнения относительно цели, с какой те прибыли на поле смерти.
– С воронами у меня нет дела! – сказал он с нескрываемым уже презрением. – Мне нужны здесь не мертвые, а живые. А этот, слава Богу, кажется, еще жив.
– Жив, княже, но выживет ли? – отвечал Петрусь, опустившийся на колени перед лежавшим навзничь русским ратником, из груди которого вырывались слабые стоны.
– Выживет или нет, а мы сделаем для него все, что можем.
– Желаю вам успеха... – сердито буркнул пан Тарло и повернулся, чтобы уйти.
Но Курбский решительно заступил ему дорогу.
– Вы так не уйдете, пане! Сам я теперь моей левой рукой не владею. Поэтому вы не откажетесь, конечно, вместе с Балцером и моим слугой, отнести этого несчастного до лазарета.
– Чтобы я, рыцарь, нес простого ратника, москаля, да еще вместе с кем? С вашим слугой-быдлом! Вы, князь, простите, хороший человек, но в доброте своей доходите до Геркулесовых столбов. Извинить вас можно разве тем, что вы не поляк, и не знаете, что такое польский гонор!
И, отстранив рукой озадаченного Курбского, благородный пан не спеша удалился. Балцер Зидек, покинутый своим сообщником, хотел было также улизнуть. Но Курбский поймал его за ворот.
– Куда! Вы поможете нам снести беднягу в лагерь. Но прежде осмотрите-ка его рану: вы ведь кое-что смыслите в лечении.
Шут, уже не прекословя, стал ощупывать последовательно все тело умирающего. Добравшись так сперва до одной ноги, потом до другой, он промычал:
– Гм...
– Что такое? – спросил Курбский.
– Да кость под самым коленом раздроблена; а крови-то, смотрите, крови сколько!
– Надо, значит, сейчас же перевязать. Вы, Балцер, ведь и в перевязках мастер.
– Да ведь ему, ваша милость, все равно один конец: совсем истек кровью.
– Это решать не нам с вами. Доставить бы лишь живым в лазарет.
– Эх-эх! – вздохнул шут. – Человек только что ведь сбирался вкусить блаженство, а его силой назад тянут! Ну, что ж, хлопче, помоги-ка мне снять с него сапог.
Сапог был снят и рана перевязана; причем хирург поневоле прилагал все свои старания, чтобы угодить наблюдавшему за каждым его движением молодому князю. В заключение, когда все трое с возможной осторожностью приподняли все еще не пришедшего в память раненого с земли (Курбский одной правой рукой), заботливый Балцер Зидек не забыл захватить с собой и сапог ратника. Тут сапог выскользнул у него из-под мышки. Нагнувшись за ним, Балцер Зидек сначала, однако, схватил что-то другое с земли и сунул себе за пазуху.
– Ты что это, братику, поднял? – спросил его Петрусь.
– Видишь, сапог.
– Не о сапоге я тебя спрашиваю, а о том, что ты за пазуху спрятал.
– Ну, это у меня из кармана выпало.
– Так ли? Не из чужого ли сапога?
– Ну, полно, Петрусь, – вступился Курбский. – Место ли тут...
– Да ведь у нас, милый княже, на Запорожье многие казаки кошель свой, вместе с люлькой, за голенищем носят. Может, и этот тоже...
– Перестань, будет! – перебил Курбский. Однако, подозрение его было уже возбуждено, и он не мог уже отделаться от мысли, что Балцер Зидек присвоил себе деньги ратника. Сам шут удивительно присмирел, и только когда они подходили к лазарету, он заискивающе-униженно стал умолять Курбского никому не говорить об этой ночной их "прогулке".
– Вы сами, Балцер, расскажете обо всем военному суду, – холодно ответил Курбский.
Тот совсем опешил.
– Военному суду! Ваша княжеская милость шутить изволите. Клянусь горбом моей двоюродной тетки...
– Мне не до шуток, Балцер, – прервал Курбский. – А вот и лазарет.
Сдав умирающего лекарю, а шута под надзор двух ратников из царской хоругви, Курбский отправился к царевичу доложить обо всем, чему он только что был свидетелем на поле смерти.
Глава пятая
ВОРОНЬЕ ЧЕРНОЕ И БЕЛОЕ
Димитрий, после некоторого колебания, склонился на убеждения своего советчика и друга передать действия пана Тарло и Балцера Зидека на усмотрение военного суда. За поздним часом дело было, однако, отложено до утра, а поутру оно отодвинулось на второй план новым, более важным обстоятельством. От запорожцев, которых столько времени не могли доискаться, прибыл гонец с вестью, что четыре тысячи их, с кошевым атаманом Семеном Ревой, подошли, наконец, и расположились в трех верстах от лагеря. Надо было принять их с подобающею торжественностью, и вот навстречу дорогим гостям выехали рядом на своих кровных аргамаках обряженные по-праздничному царевич и старик гетман (совсем, казалось, оправившийся от своего недуга); впереди них выступали трубачи, литаврщики и барабанщики, исполнявшие воинственный марш; позади следовала, разумеется, вся блестящая свита обоих, а за свитой – взвод донских казаков с дротиками и развевающимися значками.
Прибывшие запорожцы, как оказалось, были все пешие, за исключением начальствующих лиц: самого кошевого атамана, войскового есаула, двух походных полковников и наказных куренных атаманов*.
[]
______________________
* Наказные атаманы вели отдельные курени в поход; настоящие же куренные атаманы оставались в Сече "на господарстве", то есть для заведывания на месте куренным хозяйством.
Присутствуя полгода назад в Сече на выборах Семена Ревы в кошевые атаманы, Курбский хорошо еще его помнил. Да и как было забыть эту изрубленную до безобразия рожу, на которой не было вершка без рубца и шрама, не говоря уже об особой примете – отсеченном левом ухе. Сам Рева, понятно, гордился этими боевыми знаками, придававшими ему зверски-молодецкий вид. Спустив с одного плеча свою дорогую кунью шубу, чтобы не лишить других удовольствия полюбоваться его роскошной узорчатой черкеской и блестящим вооружением, он снял с головы свою пышную шапку из черных лисиц, а другой рукой опустил свою атаманскую булаву в виде приветствия перед царевичем и гаркнул зычно:
– Твоей ясновельможной царской милости доброжелательные приятели: атаман кошевой Семен Рева со всем войска низового запорожского товариством челом бьем!