355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Федоров » Собрание сочинений в трех томах. Том 3 » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений в трех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 3"


Автор книги: Василий Федоров


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

В стихах о смерти деда он говорит, что, утрачивая близких, он тоже «какой-то частью умирал», и, развивая эту мысль, приходит к глубокому философскому заключению:

Как этот мир мне потерять из глаз, —

Не может быть моим лишь частным делом.

Я полагаю, что и мой уход,

Назначенный на завтра иль на старость,

Живых друзей участье призовет,

И я один со смертью не останусь.

Не случайно еще раньше была обронена фраза о братстве павших и живых. Смерть по Твардовскому – в его идеале – явление почти активное, остающееся с жизнью. Именно в свете этого взгляда на смерть и следует рассматривать стихотворение «Я убит подо Ржевом», написанное в чрезвычайно смелом, непривычном плане – от имени павшего солдата. Не могу не процитировать начало этого редкостного стихотворения, в котором все: ритм, мысль, синтаксис, зримые картины – единым духом бьет по сердцу, взывая к отмщению за поруганную советскую землю, к очищению ее от фашистской скверны.

Я убит подо Ржевом,

В безымянном болоте,

В пятой роте, на левом,

При жестоком налете.

Я не слышал разрыва,

Я не видел той вспышки, —

Точно в пропасть с обрыва —

И ни дна ни покрышки.

И во всем этом мире,

До конца его дней,

Ни петлички, ни лычки

С гимнастерки моей.

Я – где корни слепые

Ищут корма во тьме;

Я – где с облачком пыли

Ходит рожь на холме;

Я – где крик петушиный

На заре по росе;

Я – где ваши машины

Воздух рвут на шоссе…

Какое же чувство ответственности должно было лечь на живых, если мертвый встал из болотной трясины, чтобы спросить:

Я убит и не знаю,

Наш ли Ржев, наконец?

Стихи воистину дантовской силы, особенно в первой половине. По духу они напоминают железные терцины «Ада» с мятежным образом Фаринаты, восставшим из своего огненного гроба: «А он, чело и грудь вздымая, властно, казалось, Ад с презреньем озирал». Даже иллюстрации Дорэ по колориту близки стихам Твардовского: «Я – где корни слепые ищут корма во тьме…»

Конечно, уже в замысле такое сильное стихотворение не могло не сказаться благотворно на «Василии Теркине» – не в обрисовке героя, а в той части поэмы, где выступает сам автор, сопровождающий Теркина во всех его фронтовых испытаниях. Там, где герой шутит, поэт с болью размышляет о трагедии всего рода человеческого, ввергнутого в пучину немыслимо кровопролитной войны. По существу, если не через героя, то через автора в поэме поставлены все морально-нравственные вопросы человеческой жизни – любовь к родине, к ее социалистическому строю, к женщине, к матери, дружба, долг. Они поставлены в обостренное время, на краю жизни и смерти, поэтому ответы на них, хоть и без особенного углубления, предельно честны. Вместе с поэтом мы всегда слышим властный голос солдата, убитого подо Ржевом, когда читаем выстраданное:

Бой идет святой и правый.

Смертный бой не ради славы,

Ради жизни на земле.

Если между поэмами нет прямых связей, если они прослеживаются только через лирику, если при этом каждая поэма имеет свой круг стихов, то естественно задать вопрос: на какие же стихи падают эти связи? При внимательном взгляде окажется, что они пали на вещи, затрагивающие морально-нравственные, общечеловеческие Проблемы. В «Теркине» эти проблемы рассматриваются без увеличительного стекла, зато в стихах представлены более детально и выпукло. Среди этих стихов видное место занимает тема материнства и вообще по-некрасовски женская доля. Можно назвать такие вещи, как «Ты робко его приподымешь», «Не стареет твоя красота», «Зашел я в дом, где жил герой», «Перед войной, как будто в знак беды…». Как и в случае с другими стихами, тяготеющими к своим поэмам, все эти тянутся к поэме «Дом у дороги», начатой почти одновременно с «Василием Теркиным», а законченной через год после войны. Читая эту поэму, мы вспомним многие стихи. Особенно близкими по теме окажутся такие, как «Ты робко его приподымешь» и «В пути». Важнее второе, где солдат набредает на женщину с детьми, возможно, идущую из немецкого рабства.

Та ли она, женщина с грудным ребенком, рожденным в неволе, что в поэме, или не та, не имеет значения. Много их, горемычных, брело по горестной земле. В стихотворении они уже на своей земле, а раньше – то, что в поэме:

Родился мальчик в дни войны,

Да не в отцовском доме, —

Под шум чужой морской волны

В бараке на соломе.

Еще он в мире не успел

Наделать шуму даже,

Он вскрикнуть только что посмел —

И был уже под стражей.

Фашизм можно было судить судом военного трибунала: десяток главных военных преступников повесить, тысячи палачей наказать тюремной камерой. Признавая эту меру, поэт творит свой нравственный суд не только над прямыми извергами, но и над теми, кто им помогал – даже своим молчанием. В арсенале его трибунала тоже немало статей. «Дом у дороги» – обвинительный протокол поэта, а у Твардовского он скрупулезно подробный. Вина фашизма уже в том, что немецкий солдат смог без спроса войти в дом и только напиться воды, в том, что смог сесть на почетное место за столом, где до этого сиживал хозяин, в том, что не по праву любви мог притязать на красоту русской женщины…

Но если было суждено

Все это, все в зачет,

Не доведись хоть то одно,

Чему еще черед.

Не доведись вам за войну,

Жена, сестра иль мать,

Своих

Живых

Солдат в плену

Воочью увидать

Поэт судит памятью и потому так подробен в показе всех мытарств русской женщины. Все эти маленькие и большие, обидные и страшные подробности спрессуются потом в тяжелые строчки печали и гнева: «Да будет камнем камень, да будет болью боль!»

В кодексе нравственного суда у Твардовского самая главная статья – это материнство и детство. Но с появлением новой жизни в его суде даже материнство как бы отходит на второй план. Новая народившаяся жизнь – превыше всего. Ребенок, увидевший белый свет в неволе, завернутый в грубую, подаренную кем-то портянку, еще ничего не понимая, уже заявляет о своем высшем праве, более высшем, чем права всех других, – о праве на жизнь, потому что он – сама жизнь.

Зачем мне знать, что белый свет

Для жизни годен мало?

Ни до чего мне дела нет,

Я жить хочу сначала.

Я жить хочу, и пить, и есть,

Хочу тепла и света,

И дела нету мне, что здесь

У вас зима и лето.

И дела нету мне, что здесь

Шумит чужое море

И что на свете только есть

Большое, злое горе.

Я мал, я слаб, я свежесть дня

Твоею кожей чую,

Дай ветру дунуть на меня —

И руки развяжу я.

Но ты не дашь ему подуть,

Не дашь, моя родная,

Пока твоя вздыхает грудь,

Пока сама живая.

И пусть не лето, а зима,

И ветошь греет слабо.

Со мной ты выживешь сама,

Где выжить не могла бы.

Это главный философский узел поэмы. Жизнь вообще, а новая и тем более святая святых нашей земли, может быть, единственная во всем мироздании. В свете этой новой жизни чудовищной нелепостью выглядит то зло, которое фашисты принесли миру. Этими стихами Твардовский закрепил самый сокровенный нравственный мотив человеческого бытия. Недаром испокон веку повелось, что из двоих – матери и ребенка, в крайнюю минуту спасают ребенка. Уже как бы зная об этом извечном законе, новорожденный сын говорит стихами поэта: «Со мной ты выживешь сама, где выжить не могла бы». В сыне – нравственная сила матери, как в детях – нравственная сила народов.

Здесь надо остановиться на понятии трагического в жизни и литературе. Не всякое нагнетание ужасов есть трагедия, но лишь тогда, когда эти ужасы осознаются человеком или если не вполне осознаются, то воспринимаются сердцем.

Мне уже приходилось говорить, что трагедия – удел передовых. Как тяжко было нашей женщине, «возросшей на свободе», переносить позор унижения, непосильный труд, полуголодное существование в неволе. Но во имя жизни своего маленького Андрея она переносила все. Это самая высокая трагедия, которую самоотверженнее других способна пережить мать.

Всякая война – трагедия, порождающая сотни и тысячи трагедий, но вторая мировая война – трагедия огромная и особая. Ее особость в том, что война проходила в эпоху, когда человечество уже узнало о реальной возможности жить без войн. Воюя, советские солдаты, воспитанные в духе гуманизма, всей душой понимали это. Гитлер наперед простил своим воякам все их возможные преступления – даже убийство женщин и детей. С наших солдат-освободителей не только своей страны, но и порабощенной Европы ответственности никто не снимал, Освободив своих головорезов от всех морально-нравственных норм, Гитлер низвел их до уровня скотства и зверства, а советский воин в любых условиях был обязан и воспитанием и законами страны пребывать Человеком.

И по дорогам фронтовым

Мы на дощечках сами

Себе самим,

Кто был живым,

Как заповедь писали:

Не пощади

Врага в бою,

Освободи

Семью

Свою.

Признаться, поэма «Дом у дороги» своей лирической частью, философским замыслом мне нравится даже больше других крупных вещей Твардовского. Но, называй поэмы-вершины этого поэта, созданные им в разные периоды жизни, все же «Дом у дороги» я не назвал в их числе. Для того чтобы понять, почему я так сделал, надо вернуться к ее замыслу. Она зарождалась по временя где-то рядом с «Василием Теркиным», судя по первым главам, даже раньше. Теркина в поэме встречаем, когда наши войска уже повернули на запад, а «Дом у дороги» начинается со строк: «Я начал песню в трудный год», то есть когда «война стояла у ворот столицы осажденной». Первые пять глав поэмы посвящены драматическим картинам отступления наших армий – через родные города и села брели колонны пленных советских солдат, а по лесам к неведомой линии фронта пробивались их вчерашние товарищи. Лишь в шестой главе появляются конкретные судьбы – солдат Андрей, на пути к фронту забежавший в родной дом к жене и ребятишкам.

С этого момента, собственно, и начинает развиваться главная тема – материнства и детства. Своей первой половиной тематически поэма как бы приписана к «Василию Теркину». Все пять начальных глав можно было бы поставить в его начало как предысторию последующих событий. Но и второй своей половиной «Дом у дороги» стоит рядом с «Василием Теркиным», представляя войну в новом сечении – не фронтовом и солдатском, а в плане обыкновенной солдатской семьи. Можно сказать, что вся поэма является естественным спутником «Василия Теркина». Они в одной планетарной системе поэта. Только поэтому вершинными поэмами Твардовского мной названы лишь три, представляющие разные эпохи.

Все это, однако, нисколько не умаляет самостоятельного значения «Дома у дороги». Ее впечатляющая сила, возможно, даже сильнее многих глав «Книги про бойца». А в общем эти две поэмы говорят о широком умственном охвате поэтом событий военных лет. Он ставил перед собой не локальные задачи фронтового поэта, как это было на финской, а самые широкие и высокие – до постижения народной судьбы.

Прошла война, прошла страда,

Но боль взывает к людям:

Давайте, люди, никогда

Об этом не забудем.

Пусть память верную о ней

Хранят, об этой муке,

И дети нынешних детей,

И наших внуков внуки.

Уже по трем поэмам, от поэмы к поэме, мы наблюдаем, как духовно богатели, усложнялись и герои Твардовского, и сам поэт. Несмотря на сюжетные зигзаги «Страны Муравии», круг идей Никиты Моргунка примитивно прост, а будь он сложней, не было бы и поэмы. В этой поэме поэт только рисует, а размышления перекладывает на читателя. В «Книге про бойца» жизненный охват большой, проблем поставлено много, но, по правде сказать, герою тоже размышлять и углубляться в них некогда, он – человек действия. Здесь эту задачу взял на себя сам поэт, разумеется, не избавляя от нее и читателей. В поэме «Дом у дороги» еще большая тенденция углубиться в смысл человеческого существования, то есть перейти от описания жизненных обстоятельств к самой жизни – человеку.

В поэме «За далью – даль» устами читателя – попутчика в дороге – поэт будет иронизировать над теми собратьями по перу, которые вместо жизненных конфликтов пользовались конфликтами-шаблонами, вместо конкретных судеб придумывали схему героя, а подлинные мысли и чувства подменяли описанием технологических процессов.

Роман заранее напишут,

Приедут, пылью той подышат,

Потычут палочкой в бетон,

Сверяя с жизнью первый том.

Глядишь, роман, и все в порядке:

Показан метод новой кладки,

Отсталый зам, растущий пред

И в коммунизм идущий дед…

Взамен всего этого, надуманного, раскрытие мира души человеческой стало велением времени.

Да, эта тенденция не единична, она у многих поэтов, но у Твардовского проявлена более отчетливо, как видим, даже, полемично. В ней проявилось народное самосознание. Победили Гитлера, в радости взглянули друг на друга, увидели себя в новом свете, удивились: «Да это же мы!» Пришло время показать, кто мы и что мы. Нет, это не было взрывом самомнения. Все накапливалось и требовало. Не случайно в это время и на Западе появилась модная тема о загадочности русской души.

Повышенный интерес к духовному миру человека породил сегодня пренебрежительное отношение к социальному анализу. Слов нет, социологический метод был плох, когда его представляла универсальным и, пользуясь им, пытались объяснить все движения души человеческой, характер, поступки, по он окажется незаменимым, если с помощью его мы будем рассматривать общую обстановку, в которой развивается личность и наша поэзия. Нельзя на литературу смотреть как на нечто само из себя выходящее, поскольку она категория историческая. Василий Теркин во всех отношениях на несколько голов выше Моргунка, ибо формировался уже в новое, колхозное, время. Образы Твардовского от этапа к этапу углубляются не только в силу личного опыта, но и социального опыта всей страны, опыта всей культуры и поэзии. Читатель становится разборчивым. Он уже не удовлетворяется духовной пищей, изобилующей риторической клетчаткой. Накапливая опыт, на определенном этапе наша поэзия начинает тянуться к Пушкину, к полифонии его стиха, где не только мысль, но и грация – дитя душевного избытка. Многие более молодые пошли прямо от Пушкина и Лермонтова. Им было нечего терять и пересматривать. Другое дело – Твардовский. Он шел к своей славе под некрасовской звездой, но общая тенденция и личный опыт, накопленный за многие годы, привели его к Пушкину, к откровенно пушкинскому ямбу.

Пора! Ударил отправление

Вокзал, огнями залитой,

И жизнь, что прожита с рожденья,

Уже как будто за чертой.

Поэма «За далью – даль» создавалась на изломе времени. Она была начата в 1950 году, а в 1953 году появился ее первый вариант. Обе даты многозначительны. В год начала вспыхнула корейская война. Отправляясь на Восток открывать «дали», поэт увидел все тот же смертный огонь, уже знакомый по прежним войнам. Еще недавно кончилась вторая мировая, появилась надежда, что человечество обретет если не вечный, то длительный мир, и вот опять смерть, опять горит земля, рушатся города, опять вдовство и сиротство. Уже со второй строфы оказывается, что прожитое еще не «за чертой». Новая тревога напоминает о многом.

Я еду. Малый дом со мною,

Что каждый в путь с собой берет.

А мир огромный за стеною,

Как за бортом вода, ревет.

Он над моей поет постелью

И по стеклу сечет крупой,

Дурной, безвременной метелью

Свистит и воет вразнобой.

Он полон сдавленной тревоги,

Беды, что очереди ждет,

Он здесь еще слышней, в дороге,

Лежащей прямо на восход…

До 1953 года поэтом было написано шесть глав. Напечатанные через год в двухтомнике, они представляли нечто законченное, хотя архитектура поэмы позволяла производить достройки. Нам сегодня не столь важно знать, собирался или не собирался Твардовский продолжать поэму, важней то, что он ее продолжил на материале, подсказанном самим временем, теми социальными сдвигами, которые произошли вскоре. Во всяком случае, из девяти новых глав поэт не мог планировать написание таких, как «Друг детства», «Так это было», и еще многих лирических отступлений, строф, строк во всех других звеньях поэмы. Появляется новый мотив – мотив перемен, обновления прежнего уклада жизни на новых, более широких демократических началах, о чем и было сказано нашей партией.

Судьба, понятно, не причина,

Но эта даль всего верней

Сибирь с Москвой сличать учила,

Москву с Сибирью наших дней.

И эта два большие слова,

Чей смысл поистине велик,

На гребне возраста иного,

На рубеже эпохи новой,

Я как бы наново постиг.

Этот «рубеж эпохи новой» пришел не вдруг, не фатально, как склонны думать некоторые, а был подготовлен нашим государственным возрастом, всем движением жизни, в том числе и литературы. Уже сама исповедальная форма поэмы – знак времени. Поэт уже не может препоручить свои мысли и чувства какому-то герою. При том круге проблем, которые поставлены в поэме, всякий другой герой оказался бы подставным, не документальным. Поэт говорил от себя и в «Василии Теркине», но там тему разговора ему подсказывал герой, а если он увлекался и начинал говорить о себе, то воображаемый читатель его уже– прерывал: дескать, «где же про героя? Это больше про себя». На что следует быстрый и, я бы сказал, слишком горячий ответ: «Что ж, а я не человек?» За многие годы у поэта накопился опыт, а с ним и желание поговорить о себе, о мире, жизни, как он их представляет.

Созданная на изломе времени, поэма «За далью – даль» несет на себе следы этого излома: своей исповедальной частью – она в новом времени, а такими главами, как «Фронт и тыл», «Москва в пути», «На Ангаре», более тяготеет к прежней поэтике Твардовского. Понятие «новое время» не рассматривается мной как понятие качественное, но все же названные главы проигрывают своей очерковостью, описательностью, вроде:

Сближая гравий планировки,

Вели тот спор между собой

Один – в заношенной спецовке,

Другой – в тельняшке голубой.

Ждала, глядела, замирая,

Вся смена, сбившись на мосту,

Тому и этому желая

Скорее выйти за черту.

Здесь в отдельных случаях сказалось всегдашнее пристрастие поэта к подробностям событий, но, когда прежде подробности касались, например, Василия Теркина, уже известного нам, мы их принимали как нечто органически слитое с образом, теперь же перед нами «один», «другой», «смена» – не конкретные люди, а их обозначения. Невольно вспоминаешь: «Показан метод новой кладки». Скажем прямо, производственные подробности ангарской стройки поэту не удались, зато образ самой Ангары красив и мощен.

Она грядой взметнулась пенной,

Сверкнула радугой мгновенной

И, скинув рваную волну,

Сомкнулась вновь.

И видно было,

Как этот груз она катила,

Гнала по каменному дну.

Вот оно, пушкинское, напоминающее: «Нева металась, как больной, в своей постели беспокойной». Пушкинское особенно заметно и дорого в изображении человека и выражении его чувств, его мира, в данном случае – мира и чувств самого автора, как заглавного героя поэмы. В этом смысле большая удача – «Две кузницы». Здесь особенный подход к большой теме индустриального Урала. Если на ангарскую стройку поэт пришел без предварительных личных впечатлений, то Урал всколыхнул самое заветное – память детства. «Две кузницы» – это одна, грандиозная, развернутая метафора, объединившая огонь, запах и звон отцовской кузницы с огнями, запахами и гулом Великой Кузницы. Твардовский большой мастер развернутой метафоры.

На хуторском глухом подворье,

В тени обкуренных берез,

Стояла кузница в Загорье,

И я при ней с рожденья рос.

И отсвет жара горнового

Под закопченным потолком,

И свежесть пола земляного,

И запах дыма с деготьком

Привычны мне с тех пор, пожалуй,

Как там, взойдя к отцу в обед,

Мать на руках меня держала,

Когда ей было двадцать лет…

Этот пример поучителен в двух аспектах. Во-первых, как важна биография поэта, когда будто бы не очень значительное в ней помогает постигнуть и вырастить большое. Во-вторых, творчески это напоминает тот случай, если бы где-то в отрочестве поэт написал слабые, но сердечные стихи, а потом в зрелости вернулся к ним и переписал, как это было с «Демоном» Лермонтова. Тогда в стихах соединяются душевный трепет младости с мудростью зрелого возраста.

И пусть тем грохотом вселенским

Я был вначале оглушен,

Своей кувалды деревенской

Я в ней родной расслышал звон.

Я запах, издавна знакомый,

Огня с окалиной вдыхал,

Я был в той кузнице как дома,

Хоть знал,

Что это был Урал.

В данном примере, размышляя, я опирался лишь на то, что известно из самих стихов. Вероятно, было бы не менее интересно и поучительно проследить связь между фактами жизни поэта, оставшимися за пределами стихов, между тем их породившими. Кроме того, есть связи между самими стихами. Однажды созданный образ в позднем творчестве трансформируется и используется по-новому. Каждая последующая вещь вбирает в себя предыдущий опыт. В поэме «За далью – даль» невольно вспоминается и Моргунок, и Василий Теркин, даже стихи далекой юности. Так знакомые строчки из «Перевозчика» о том, что «всю жизнь он правил поперек неустающего теченья», обернутся такими:

Нет, хорошо в дороге долгой

В купе освоить уголок

С окошком, столиком и полкой

И ехать, лежа поперек

Дороги той.

Но это особый случай. Нас интересуют не столько текстуальные и образные связи между поэмой и стихами, а более существенные – связи по колориту и духу времени. В стихах, сопутствующих поэме, больше личного, тогда как в ранних стихах, да и поздней, поэт изображал жизнь в некоем общественно-объективном плане. Объективности стало не меньше, по она уже в большей степени шла от «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». К слову, эта особенность и лирики, и поэмы «За далью – даль» сказалась на словарном составе. В прежних вещах было много от фольклора, из него порой заимствовались целые смысловые «блоки». Теперь мир поэта настолько усложнился, а мысли и чувства приобрели такую, своеобразность, что прибегать к фольклору – значит снивелировать их до общеизвестного, в конце концов – обезличить. Примером к высказанной мысли может служить последняя прижизненная книга стихов, вышедшая в издательстве «Советский писатель». В ней мы встречаемся со стихами, стоящими на уровне его прежних лучших стихов:

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны.

В том, что они – кто старше, кто моложе —

Остались там, и не о том же речь,

Что я их мог, но не сумел сберечь, —

Речь не о том, но все же, все же, все же…

Прочитав эти строки, иной скажет: «Такое стихотворение Твардовский мог написать сразу же после Отечественной войны». В том-то и дело, что такие щемящие душу стихи могли появиться лишь после поэмы «За далью – даль» и стихов ее круга, то есть в то время, когда на передний край выдвинулись социально-нравственные вопросы. Мотив повышенной личной ответственности перед живыми и мертвыми в творчестве Твардовского не нов. Мы уже слышали его в поэме «За далью – даль», особенно отчетливо при описании встречи с другом, возвращающимся из глухих северных мест. Но и тогда крик совести не был таким пронзительным: «но все же, все же, все же…»

Но будь это стихотворение действительно написано вскоре после войны, могло случиться, что оно долгие годы пролежало в письменном столе поэта. Этот факт ничего бы не изменил в моем толковании. Он еще убедительней подтвердил бы мысль, что у каждого времени свои краски. И если стихотворение лежало, значит, оно ждало своего времени.

Таким подтверждением может стать и стихотворение «Космонавту», где временная категория определена уже самим названием. А между тем речь в нем идет о тех же, не пришедших с войны, но уже более конкретных – о летчиках «аэродромов отступлений», которые вспомнились поэту при встрече с космонавтом. Не затем вспомнились они, летавшие на «фанерных драндулетах», чтобы дать назидание молодому завоевателю космоса: дескать, помните тех, кому вы обязаны своей мировой славой. И совсем не для того, «чтоб долею твоей всемирной славы и тех героев как бы оделить». Здесь новая грань. Она кажется проще, но по-отечески мудрей. Поэт увидел не разницу в облике двух поколений, а кровность, даже физическую похожесть во всем:

Так сохранилась ясной и нетленной.

Так отразилась в доблести твоей

И доблесть тех, чей день погас бесценный

Во имя наших и грядущих дней.

В работе Твардовского над стихами обращает на себя внимание одна поучительная черта: он никогда не писал так называемых циклов на одну тему. Для этого у него есть поэмы. Еще менее представляешь его за работой над лирической книгой с общим замыслом. Книга как целое ¦складывается потом – тематически она всегда разнообразна. Его стихи не толпятся и не толкают друг друга под бока, каждое само по себе и по месту и по времени. Последняя прижизненная книга в этом смысле не составляет исключения. В ней соседствуют такие разные стихи, как «Жить бы мне век соловьем-одиночкой», «Космонавту», «Слово о словах». Правда, здесь мы прочтем несколько задушевных стихотворений о матери, но по тому, как они поставлены, их нельзя рассматривать как единый цикл. К тому же сыновняя любовь выше литературных принципов.

Подчеркивая самовитость стихов Твардовского, я не берусь утверждать, что все они равноценны по содержанию и форме. Есть стихи меньшего и большего значения. Среди второй группы встречаются краеугольные, очень важные в деле воспитания общественного сознания. К таким я отношу «Дробится рваный цоколь монумента». Да, возможно, что здесь отражены злободневные события нашей истории. Если и так, то они осмыслены в такой большой философской категории, что поэтические выводы выходят за– рамки какого-то одного события и в какой-то мере приобретают универсальный характер. В стихотворении всего двадцать строк. Десять отданы на описание того, как отбойные молотки раздробили материал, рассчитанный на века, и вывод: «Чрезмерная о вечности забота – она по справедливости не впрок». Вторую половину стихотворения цитирую полностью:

Но как сцепились намертво каменья,

Разъять их силой – выдать семь потов.

Чрезмерная забота о забвенье

Немалых тоже требует трудов.

Все, что на свете сделано руками,

Рукам под силу обратить на слом.

Но дело в том,

Что сам собою камень

Он не бывает ни добром, ни злом.

Творчество Твардовского вообще полемично, в особенности оно полемично во взглядах на литературу, в частности на поэзию. В стихах и поэмах при случае он всегда скажет нечто вроде «на войне сюжетов нету» или «вот стихи, а все понятно, все на русском языке». Его полемика не отвлеченная, а всегда деловая, рабочая, продиктованная практикой поэтического труда. В последней книге поэта мы найдем уже не отдельные строки и строфы на эту тему, сказанные мимоходом, а цельные, законченные стихи, у которых не было иной задачи. Для книги небольшого объема их даже много, но в каждом – новые грани. Во всех стихах – чувство повышенной ответственности и за молчание поэта, и за слово, сказанное им:

Оно не звук окостенелый,

Не просто некий матерьял, —

Нет, слово – это тоже дело,

Как Ленин часто повторял.

Когда произведение принято народом, оно становится фактом самой жизни. О его герое судят-рядят как о живом человеке, состоящем на высокой, видной для всех государственной службе, где ему необходимы и бескорыстие, и прямота, ж честность, и суровость. Потому-то Твардовский с одинаковым пристрастием пишет в поэме и о двух кузницах, и о литературе, посвящая литературному разговору специальную главу. В ней столько иронии, сарказма, даже глубокой печали, что многие из его собратьев по перу не понимают пушкинскую мысль, которую так любил Ленин: «Наше слово – суть наше деяние». Оттого-то во многих произведениях наших дней при всей их похожести на жизнь немало унылости.

Нет, как хотите, добровольно

Не соглашусь, не уступлю.

Мне в жизни радостно и больно,

Я верю, мучаюсь, люблю.

Я счастлив жить, служить Отчизне,

Я за нее ходил на бой.

Я и рожден на свет для жизни,

Не для статьи передовой.

Заканчивая разговор, хочу обратить внимание читателей еще на одну творческую особенность таланта Твардовского. Среди подлинных талантов он обладал особым – способностью создавать живой, почти плотский образ героя. Даже в нашей прозе героев, которых воспринимали бы как людей или живущих, или живших, не так уж много, а в поэзии и того меньше. Среди них видны издалека и Моргунок, и Василий Теркин. А главное, поэт сумел выписать себя – крупного, умного, стоящего вровень с веком. Вот почему, не рисуясь, не играя в жизнелюбие и оптимизм, поэт вправе был сказать:

Нет, жизнь меня не обделила,

Добром своим не обошла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю