355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Новый мир построим! » Текст книги (страница 3)
Новый мир построим!
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:23

Текст книги "Новый мир построим!"


Автор книги: Василий Смирнов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Большой, серебряный револьвер, настоящий «Смит-вессон», нет, лучше, дороже, красивее настоящего, какого ребята никогда и не видывали (откуда им видеть?), а только краем уха слыхали, что есть такие револьверы, почище «бульдогов» и «браунингов», этот взаправдашний, прямо-таки совершенно невозможный из самых невозможных и дорогих, «Смит-вессон», обжег и ослепил их зеркальным, с синевой, блеском и убил наповал.

Бездыханные, слепые, они каким-то невероятным, как бы посторонним, живым зрением превосходно видели револьвер во всей его могучей силе и необыкновенной, воистину ни с чем не сравнимой прелести, слов таких нет, чтобы выразить эту прелесть, – все замечали и всем восторгались, не смея даже завидовать. Они смотрели этим посторонним, жадным, живым взглядом и не могли насмотреться на длинный, в царапках ствол с великолепной мушкой в полкопейки; таращились на барабан, про назначение которого сразу догадались, потому что барабан был как у нагана, с которым приходил косоглазый милиционер за Катькиным отцом Осей Бешеным, такой, но не совсем – никелированный, действительно зеркальный, с пустыми темными дырками; любовались розовато-грязным, с замохрившейся кисточкой на конце, оборванным шнурком, свисавшим из кольца черной, с пупырышками, рукоятки, и курок разглядели и спусковой крючок в заржавленной скобе.

Володя Горев (обратите внимание, братцы-товарищи: не Володька и не питерщичок-старичок) таинственно поколдовал пальцами, что-то повернул, и револьвер сам собой будто переломился, и стал хорошо виден открытый барабан и толстый медный патрон в одном из пустых отверстий.

Счастливчик из счастливчиков великодушно предложил взять и потрогать «Смит-вессон».

Однако никто из убиенных воинов не мог этого сделать, то есть не смел, потому что, во-первых, каждый еще оставался сраженным насмерть великой новостью и, во-вторых, все было такое заправдашнее, драгоценное и великолепное, которое и трогать нельзя – вдруг испортишь.

Наконец Яшка Петух, немного ожив, передохнув от волнения и хрипло откашлявшись, кукарекнув, невольно протянул не свою, чужую, непослушно-осторожную руку и чуть не уронил всамделишное питерское бесценное оружие, такое оно оказалось тяжеленное. Андрейки, Колька и Гошка бросились подсоблять, подставив ладони, чтобы поддержать падающий «Смит-вессон». Однако Потух, собравшись с силами, справился один, взяв револьвер обеими руками.

– Вынь патрон, – приказал Володя Горев, боевой питерщик-манифестант, громкий читарь плакатов, писанных сажей и мелом, всегда говорящий одну правду. – Патрон убери, – повторил он заботливо, – не дай бог, выстрелишь ненароком. У меня другого патрона нет… Признаться, были еще запрятаны в барабан, и не один, да мы в Питере с Лепкой по разику пальнули, попробовали. Ох, и бьет «Смит-вессон», так в руке и подпрыгивает от выстрела!.. А еще патрон я потерял, не знаю где.

Петух послушно-покорно вынул медный, с ободком, с тупой свинцовой пулей патрон и не мог сложить ствол с барабаном, пришлось хозяину револьвера помогать, показывать, как это делается.

Яшка поцелился, а взвести курок опять не решился.

Но Володя Горев не был бы справедливым, свойским человеком, настоящим питерщиком, без обмана, как его отец Афанасий Сергеич, как дяденька Прохор с Выборгской стороны, не был бы закадычным приятелем, если бы не позволил этого сделать. Он позволил. Яшка взвел курок, отыскал скачущим пальцем внизу, в скобе, спусковой крючок.

Щелчок был громкий, резкий, на всю поляну. Мало, на все окрестное Заполе, так по крайности показалось Шурке. Он оглох и снова долго не мог прийти в себя.

Теперь была его очередь целиться из «Смит-вессона» и понарошку выстрелить. Но он не мог взять револьвер, не имел права. А ему, конечно, страх как хотелось это сделать.

– Ну, чего ты? Не задерживай народ! – сказал Володя.

– Я не знал… что ты завсегда… говоришь правду, – вымолвил с трудом Шурка, вспыхнув до ушей, принимая револьвер от Яшки. – Елки-палки, фунтов пять весит не меньше! Это тебе не пугач… Ты знаешь, Володя, у меня ведь был пугач из Питера, батя привез, подарил. Хорошенький! – болтал Шурка. – Но у тебя «Смит-вессон» лучше.

– Сказал! – фыркнул Петух.

– Ну да, я и говорю, сравнивать нельзя, – поправился Шурка.

– Чур, никому про «Смит-вессон» не говорить! – предупредил хозяин.

– Могила! – откликнулся за всех Шурка.

Да, вот как вышло замечательно: Володя Горев разрешил всем по очереди, даже Гошке, подержать его заправдашний револьвер и по одному разику поцелиться в березу и щелкнуть курком. Когда стрелял Шурка Кишка, он даже щелчка от волнения не расслышал.

Все ребята ожили, заговорили наперебой, восхищаясь, дивясь редкостному счастью Володи Горева, – вот уж везет так везет! – радуясь за него и за себя. Теперь они вооружены, чтобы защищать в селе революцию. И один патрончик с пулей поди как пригодится, если их, ребят, позовут на помощь отцы и матери. Нет, надо же Володе очутиться около городового, когда у того вырывали револьвер вместе со шнурком! И надобно же «Смит-вессону» упасть в снег около полицейской шапки, затоптали и не заметили, искали – не нашли, а Володя потом хвать – и вот он, револьверчик, у них, ну, у него, Володи, это все едино.

– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – победно гремел свое любимое хозяин «Смит-вессона», питерский бесстрашный революционер, истый большак, захлебнувшись от чувств, которые его распирали, разрывали вдоль и поперек.

Ватага подхватила, разнесла по лесу:

– …со-еди-няй-тесь!!!

Эхо долго-долго, как вечером, по росе, перекатывалось в Заполе по болотам, полянам, зарослям, коверкая слова, затихая, растягивая под конец одни понравившиеся гласные, как песню:

– …И-и-и… о-о-о… е-е-е!

А вдогонку уж летело:

– Да здравствует рабоче-крестьянская революция! Бей врагов народа!

Шурка не утерпел, добавил от себя самое дорогое, школьное, давнее:

– Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил!

На поляне поднялся шум, движение, перестали щебетать пичуги, встревоженно разлетелись; испуганные комары и подавно забрались подальше, в кусты, а костер запылал сильнее. В горшке сердито заклокотала вода, напоминая о самом важном. Колька-повар вскорости громогласно возвестил, что яйца сварились «в мешочек», надобно есть, не то будут «вкрутую», и не проглотишь, в горле застрянут, уж он это знает по опыту.

Повторять приглашение не пришлось. Снова все дружно повалились на рыжий теплый мох. Воду из ведерника вылили, яйца осторожно, одно за другим, выкатили из горшка и уложили грудой, что камни-кремни и смуглые булыжины. Потом Колька, напропалую командуя, почище Яшки, не позволяя никому прикоснуться к заветной каменной гряде, старательно пересчитал богатство и великодушно разделил его в уме на шесть равных частей. Досталось по шести яичек, и одно оказалось лишнее. Яшка с молчаливого согласия придвинул лишек Сморчку за работу и еще кое за что. Совершеннейший пустяк, если вспомнить, что Кольке принадлежало шестнадцать штук – целый клад, найденный им, как известно, под амбаром Марьи Бубенец.

Помянули не простые, золотые яички доброй курочки-рябы, почти двухжелточные, а Сморчка, его счастье и щедрую душу запамятовали помянуть, и Колька не обиделся, молодец парень. Промолчали и Шурка с Гошкой, и Андрейка Сибиряк промолчал насчет мамкиных домашних яичных запасов и что с этими запасами произошло нынче поутру.

То был редкостный, невозможный случай, когда руки совершенно не слушались хозяев, плохо знали арифметику и вытворяли на дворе, около лубяных несушек-гнезд, бог знает что. Вместо задуманных, обещанных Кольке вдобавок к его кладу парочки самых больших, свежих они по ошибке загребли, их руки… Э-э, да что вспоминать – рот брюха не выдаст! Да вот еще говорят: где рука, там и голова, стало быть, ищи-свищи виноватого. И не в первый это раз и не в последний, если верить отцам, которые, посмеиваясь, рассказывали в болтливую минутку про свои детские годы. Бывали, слышно, несчастья почище: вдруг в один роковой день переставали нестись куры во всех дворах, где жили-поживали некие сорванцы, баловники очень схожие на теперешних батек. Будто бы дело тоже не обходилось тогда без ведерников, корчаг, путешествий в Заполе и пирований у костра. Мальчишки объедались яйцами, как картошкой, и, не зная куда девать оставшееся добро, не лезшее в рот, метились в березы и осины и часто весьма удачно. Золотые звезды на бересте и осиновой коре светились, красовались целое лето, пока их не смывали проливные осенние дожди.

Словом, то, что случилось в селе нынешним утром, мелочь, не стоящая внимания в сравнении с отцовскими подвигами. Перестань думать об этой мелочи, и бедовая совесть тотчас успокоится.

Совесть действительно скоро успокоилась, особенно когда руки, ставшие покорно-послушными, ловкими, принялись, обжигаясь, катать горячие яйца в ладонях и чистить скорлупу. Повар-Колька от усердия перестарался, яйца были «вкрутую», но они не успевали застревать в глотках. Обмакнутые в спичечный коробок с отсырелой тусклой солью, яйца проскакивали вместе с хлебом, не задерживаясь в горле, огненные, иные с жиденькой отрадной серединкой, почти что в желанном «мешочке», и долго, жарко чувствовалось, как проползала эта царская еда в желудок.

Перед каждым пировальщиком возвышалась белая гора, какой им никогда еще не доводилось распоряжаться. Дома, когда мамки угощали подобным роскошно-редким завтраком, например, в праздник какой или в сенокос, в жнитво, они варили в кипящем самоваре по яйцу, самое большее по парочке на едока, опустив считанный и пересчитанный пяток-подарочек в полотенце под самоварную крышку, в кипяток, и добавляли в трубу немножко углей, прямо на столе, чтобы самовар подольше шумел. Если чай пили гости, то и вовсе не Шурке и не Ванятке, тем более не отцу и не матери предназначалось это богатое кушанье. Даже когда мамка и приглашала, как бы угощая тебя, полагалось, глотая слюнки, мужественно отказываться, если ты уже взрослый мужик. Ванятка по своим летам иногда малодушничал, и ему доставалось после чая от братика-мужика. Глядя на хозяев, и гости не ели, стеснялись, церемонились, налегали на жареную картошку, огурцы, и полотенце с яйцами совершенно попусту торчало под крышкой самовара. Бывало потом, когда мамка на кухне мыла посуду, ребята понарошку не уходили из избы, терлись около суднавки* и матери, и она, украдкой от отца, совала по яичку, а чаще гнала на улицу, приберегая скоромное к обеду, как в разговенье в пасху.

Вот какая была цена яйцам дома. Здесь, в лесу, цена им другая: ешь сколько влезет.

Хорошо пахла яичная мокрая, обжигающая скорлупа, она просыхала на глазах, но остывала не сразу. Очищенные яйца, чуть дымясь, мягкие, скользкие, пахли еще вкуснее. Все молча уписывали за обе щеки – было бы по три щеки, и за три уписывали бы, по аппетиту. Правда, некоторые жевали медленно, по привычке кусая понемногу, чтобы надольше хватило еды, досыта-пересыта.

Как только ватага замолчала, принялась за еду, Заполе с его музыкой и причудами опять незаметно вернулось на полянку. В верхушках берез запела непоседа иволга. Ей тотчас отозвались звонко, беззаботно щеглы, зяблики, пеночки-завирушки в молодых липах, по кустам, в подлеске. Зажужжали над опрокинутым ведерником и белыми горами любопытные мухи, заныло докучно над ухом комарье. Солнце живо проглянуло сквозь толщу листвы, припекло мох, где возлежали, облокотясь на локти, пировальщики. Пришлось отодвигаться в сторону, в тень, которая все отступала и отступала перед ребятами. Но и в тени было душно, хотя костер еле курился. Уж не только с неба, тепло шло всюду от земли.

На ближней березе, в черной грубой трещине, на середке ствола, одиноко рос на приволье порядочный, в зубчиках, свежий листок. Откуда он взялся на рваной, шершаво-твердой угольной бересте – неизвестно. Но он рос себе да рос, ослепительно-изумрудный на солнце, и Шурка не спускал с него веселого довольного взгляда. Почему один? Отчего высунулся из этой именно трещины, а в других трещинах коры пусто? Не скажешь, не ответишь, потому что ничего путного нельзя придумать.

Березка, конечно, знает наверняка, а не признается посмеивается: «Отгадай сам!» Березка была отличительная красавица: прямая, нарядная, листочек горел зеленым огоньком, точно брошка на атласной груди.

«Ишь ты, рядиха-щеголиха, по будням в полсапожках ходишь, брошки носишь!» – подумал с удовольствием Шурка.

Он заметил на другой березе, на гладком стволе, совсем высоко, к макушке, целую молодую веточку и почему-то успокоился, перестал удивляться и спрашивать себя. Вот взяла и выросла, вытянулась веточка на радость всем, пусть неизвестно почему и как. Он насчитал на веточке семь листьев, один другого меньше. А на соседних березах таких чудес не видно, и сызнова не ответишь почему. Надо будет спросить Григория Евгеньевича, он все знает.

Шурка повернулся на другой бок, лег с головой на мох и утонул в нем, захлебнулся и чуть не ткнулся носом в белесую продолговатую земляничину. Поблизости, у самых глаз, она казалась невероятно крупной, с еловую шишку, вся испещренная зернышками, каждое разглядишь, можно сосчитать, сколько торчит их в земляничнике. В другое время Шурка не обратил бы внимания на неспелую Ягодину, а сейчас опять удивился: «Как, уже поспевает?!» Он показал земляничину, как диво, Андрейке Сибиряку и отправил в рот вместе с очередной порцией, хлеба и яйца. Спохватился, призадержал лесную добычу языком и съел на особицу. Кисловато, но чуточку попахивает всамделишной зрелой земляникой. Андрейка тотчас принялся искать себе на закуску ягодку и нашел, даже с красным боком.

А Володя Горев, позабыв свой «Смит-вессон» и непитерскую еду, не спускал раскрытых глаз с куста калины. Куст рос обыкновенный, с бледной, редкой травой, вытянувшейся под сучьями в полумраке, с глянцевитыми крупными листьями, похожими на утиные лапы. Местами листья источены гусеницами, другие объедены ими же напрочь, а иные даже в частой сетке одних жилок, без мякоти, будто кружевные, просвечивающие насквозь. Весь куст был усыпан поздними гроздьями цветов: каждая гроздь что тарелочка с молочной каемкой по краям, в середине полная мелких, травяной краски горошинок не распустившихся еще цветов.

– Самая последняя наряжается, лентяйка, – пояснил, шамкая полным ртом, Шурка. – Пройдет денек-другой, и тарелочки будут полнехоньки горошка, он как бы разбухнет, и каждая горошина распустится в цветок. Красиво! Эге?

Герой-питерщичок не отозвался, принялся чистить третье яйцо. Всегда-то опаздывает, только глазами спешит!

Гошка и Колька, пируя напропалую, разглядывали между делом сосновый гнилой пень, торчавший перед ними. Особенно пристально глядел на пень Гошка, оцепенев, и Шурка понимал его состояние. Пень старый-престарый, трухлявый, обхвата в три, с ободранной, обвалившейся корой, он источен и изъеден и, если присмотреться, высится, как сказочный дворец, с этажами и башенками, занятый разными жильцами – муравьями, жужелицами, бабочками, осами, ящерицами. Да вот и она сама на помине – темная спинка, оранжевое брюшко. Защеми ей хвост – убежит без хвоста, говорят, отрастет потом лучше прежнего. Под кореньями, в белоусе, в гнилушках наверняка таилось гнездышко зорянки или горихвостки, а может, и той и другой по соседству, бывает такое… Постой, да жужелицы ли тут, муравьи ли, зорянки ли? Может, это – заколдованное какое королевство, с принцем, спящей царевной, придворными слугами, шутами? А где-нибудь поблизости, таясь в траве, злорадно ухмыляется сам чародей, оборотившись в паука? Соткал паутину и ждет, кто из королевства попадет к нему в когти. Сунься поближе, он и тебя живехонько превратит в жужелицу и слопает… Шурке хорошо известно все это – и пень у овина с лицом колдуна и Гошкин сладкий страх.

– А бывает, под такой развалиной барсук живет, – таинственно шепчет Колька. – Давай посмотрим?

Аладьин Гошка, вздрогнув, оглянувшись, трясет отрицательно головой. Да и Сморчок только треплется, сам и не думает трогаться с места.

Вставать понапрасну не хочется. Если бы существовала барсучья нора, ее полосатый, длиннорылый владетель давным-давно от шума выскочил бы на поляну и удрал.

Из пня выползали и улетали осы. Бегали озабоченно муравьи туда-сюда. На солнечной стороне гнилья, на припеке, грелась, сложив крылышки, голубенькая бабурка. Под кореньями вовсе было мертво. Конечно, не стоит вставать, лучше не двигаться, как это делает умная поднебесная бабочка, жевать хлеб и яйца и пялить бельма на пень: а вдруг из него в самом деле выползет, выскочит что-то немыслимо страшное, чего и не ждешь, почище заколдованного принца…

Один Яшка Петух, поев и покурив сухих березовых листьев, которые он свертывал трубочкой, накашлявшись до слез, лег на живот, ничком, не желая ни на что смотреть. А ведь все пробовали дымить ртами и ноздрями, перевели дух от курения и кашля и таращатся, любуются.

Шурка знал, почему Яшка нынче такой, не похожий на себя, раздраженный, сердитый, то свистит и озорничает, всем командует – не перечь ему, слушайся, исполняй, то молчит, как сейчас, и ни на что не хочет смотреть и радоваться.

Сковородник сел Яшке на лохмы и, отдыхая, задремал. Он был не из простых, обыкновенно больших, серых, с дымчатыми крыльями, что висели недавно над цветами на лесных солнечных полянах. Этот сковородник маленький, тонкий, как драночный гвоздь, синий, с жестяным сверкающим отсветом и прозрачно-черными крылышками, красавец из красавцев, какие водились чаще всего у Гремца и любили нежиться на широких, лопухами, листьях кувшинок. Должно быть, Яшкин лохматый, просторнонеподвижный затылок чем-то напоминал красавцу знакомую кувшинку и вполне его устраивал.

Шурка смотрел на синего сковородника, а видел совсем другое. Он видел мертвенно-бледное лицо Яшкиной матери, лежавшей на кровати, слышал ее кашель и прерывистый шепот синих губ:

– …подружку дорогую, Полю, просила… к себе взять ребят… Обещала… Да ведь у нее свое горе, не до чужого… Ей одного хватит… своего… на всю жизнь.

– Чего ты выдумала несуразное? Полно, полно! – успокаивал дядя Родя, сидя на краешке табурета возле кровати, одетый, в солдатской фуражке, и гладил плечи, волосы, сиреневые щеки жены.

Он, Шурка, прибежал в усадьбу, как всегда, за Яшкой гулять, но Петуха дома не оказалось, и сестренки его не видно. Шурка стоял на дворе у раскрытого окошка людской, все слышал и все видел, понимал, что нехорошо подслушивать, и не мог уйти.

В Петуховой комнатенке светло, чисто прибрано. И такая же чисто прибранная, в светлом платье лежала поверх лоскутного ситцевого одеяла тетя Клавдия.

– Нет, слушай меня, – кашляла и плакала она. – Слушай мою молитву перед господом богом… Не оставляй ребят без матери… Заклинаю тебя, Роденька: женись!.. Хоть не родная, а все будет мать… На вдове женись, на доброй, ласковой. За молодой не гонись. Молодая-то народит тебе кучу, о своих одних будет думать… А вдова и моих пожалеет беспременно… Место в сердце найдется…

– Да хватит тебе глупости говорить! – останавливал дядя Родя. – Поправишься. Как можно такое думать?.. Запрещаю!

Он разговаривал все веселее и веселее и, смеясь, подхватил жену на руки, деревянная старая кровать заскрипела. Он понес по комнатке тетю Клавдию, щекотал ее бородой, уронил фуражку, половицы ходили у него под сапогами.

Прежде, когда дядя Родя, выпив, носил на руках, в шутку, маленькую, пугливо-молчаливую тетю Клавдию, урчал и дразнил ее бородой, весело было смотреть, как отбивалась, сердясь, Яшкина мамка. Сейчас она лежала пластом, и было жалко и страшно глядеть на нее и слушать притворно-веселый голос дяди Роди.

– Завтра доктора, самого Гладышева привезем. Заладила, перестань!.. Приедет – вылечит тебя!.. Не сумлевайся, поставит на ноги.

– Ах, господи, царица матушка небесная, как бы хорошо, – улыбнулась через силу, неловко-застенчиво тетя Клавдия и пошевелилась на руках, обняла мужа за шею. – Хоть немножко бы пожить, за ради ребят… вырастить.

– Поживем! Вырастим! Время-то какое, иначе и нельзя, по-новому заживем… Антониду курносую замуж выдадим, приданое отгрохаем не хуже людей. Якова тоже охомутаем, баловника, женим, внучат будем тетешкать… А что? Потешат нас, стариков! – смеялся дядя Родя.

И от этих слов и смеха словно бы ожила тетя Клавдия освободилась от рук мужа, вспомнила, что дело идет к ужину, побежала ставить вечерний самовар. Шурка принудил себя уйти от окошка на цыпочках, хотя теперь можно было и не уходить.

А наутро привезли из уезда на Ветерке, в двуколке доктора Гладышева, старого, толстого; он пыхтел и сопел беспрестанно дымил городской папиросой и сердито требовал, чтобы тетю Клавдию немедля везли к нему в больницу, а дядя Родя почему-то не соглашался. Он увел доктора в сени, они там долго курили и разговаривали. Бабы Василия Апостола слышали, как дядя Родя будто бы сказал Гладышеву: «Раз последние ее дни, пускай дома, с ребятами, со мной будет, все легче». И Гладышев перестал требовать к себе в больницу тетю Клавдию, принялся изумленно выспрашивать про Совет, про усадебные дела, качал седой стриженой головой и кивал, будто соглашался, и спорил, даже опять сердился и точно совсем забыл про больную. Только когда тяжело садился в двуколку, спохватясь, засопев, пообещал прислать лекарств и прислал, но тете Клавдии лучше от них не стало. Все ребята это знали, понимали состояние Яшки и не смели ему ничего говорить и выспрашивать его не смели, потому что этого делать было нельзя. Они притворялись, и это тоже было тяжело. Конечно, Володя-питерщичок обо всем догадывался и тоже притворялся.

Вот он перестал есть яйцо и таращиться по сторонам. Заметил синий сковородник на Яшкином затылке.

– Яша, слушай, – неожиданно позвал Володя, – хочешь поносить мой «Смит-вессон»?

Петух поднял голову. Синий красавец сковородник затрепетал черно-прозрачными крылышками и улетел.

– Хочу, – сипло сказал Яшка.

– На всю неделю, до воскресенья, – расщедрился Володя. – Идет?

Петух тряхнул лохмами, они поднялись привычным воинственным гребнем. Петух стал обыкновенным Яшкой, забиякой, который никому и никогда не давал спуска. Уж теперь, с револьвером, он и подавно никому не уступит, так и знай.

– Чужим не показывай. И патрончик береги, не стреляй, – наставлял Володя.

– Учи ученого! – свистнул Яшка, принимая револьвер.

Поделился в березу, в Гошку и Андрейку, громко щелкнул языком, крикнув «Убиты наповал!», и победоносно-счастливо спрятал «Смит-вессон» под рубаху, за пояс.

Слава богу, хоть этим утешился, ублажился ненадолго.

Все молча одобрили поступок Володи Горева, сообразительного, доброго парнишки, и не завидовали Петуху.

Да им и некогда было завидовать. Совсем близко донеслась из леса девичья песенка, и ватага, беспокоясь, стала прислушиваться.

Кто поет? Кто тут шляется по ихнему Заполю? Еще увидит костер, опрокинутый ведерник, скорлупу от яиц, и пир на весь мир сразу может обернуться большой неприятностью…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю