Текст книги "Новый мир построим!"
Автор книги: Василий Смирнов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
В его счастье хватало простора для плуга, затмившего белый свет и самого Шурку, научившегося пахать с неуемно-молодой, веселой силой; находился потаенный уголок и для пронзительно-беспощадной песенки о том, как растили, поливали в саду мяту для того, кого любили, а кого именно – неизвестно. Нет, очень даже известно, припомни, кому в последнее время глядели бессовестно в рот, ловили каждое питерское словечко, смеялись, заигрывали, – по крайней мере так казалось другому человеку. И этому, другому, которого не замечали, советовали не стоять у крылечка, не злобить сердечко, этому человеку оставалось только подохнуть. Но счастье Шурки не было бы самым большим из больших, редкостным из редкостных, самым верным и справедливым, если бы оно внезапно, как это всегда бывает, не оживило недавно вечером в читальне подохшего молодца с помощью круглых зеленых бельм и зверушечьей смуглой лапки. Кошачьи глазки, жмурясь, заметили его, отличили от других, подали милостивый знак. Он осмелел, взял мягкую лапку в горячую шершавую ладошку и повел заглавное свое счастье к книжному шкафу, в хвост диковинной мужичьей очереди, за романами про любовь.
Они получили, как оказалось, не романы, а рассказы, но все равно им теперь достоверно известно, что романы есть не что иное, как длиннущие рассказы про обыкновенную жизнь взрослых. Если написать, например, книгу про Шуркиного батю, мамку и про него самого, Александра Сокола, это и будет роман.
Он не мог потолковать всласть о такой приятной новости с Петухом, когда тот прилетел к ним со свистулькой-дудочкой для Тоньки. Нежности напрасные: дудочкой завладел Ванятка, уж больно она ему пришлась по душе. Дудочка была сотворена из черемухового, проткнутого гвоздем прута с тремя дырочками и пищиком, совсем как покупная. Яшка принялся учить Ванятку свистеть на разные голоса. Потом штопал питерской кукле живот, он прохудился, сыпались опилки. Какие тут разговоры про романы! К тому же Петух читал взахлеб «Овода», которого ему дал недавно Шурка, и ничего другого не хотел знать. Кроме «Смит-вессона», конечно. Володька Горев, разрешив поносить, еще не спрашивал револьвер обратно.
Вообще о Растрепе Шурка никогда не разговаривал с Яшкой, хотя знал, что в Хохловке у Петуха есть Любка Солнцева, ихняя одноклассница, и он озорничал над ней больше, чем над другими девчонками. Однако Яшка, по всему видать, не страдал, не мучился, как Шурка. Любка ни с кем не водилась и только царапалась. Петух слюнил царапки, чтобы они не сильно саднели. Разве это любовь? Одно баловство. А здесь всамделишный роман про отца и мать и про самого сочинителя. Есть о чем поговорить… Надо было перекинуться наедине парой словечек с Растрепой, – в тайном, волнительном этом дельце она определенно кое-что смыслила. Мамка, отец, Шурка – это ли не роман?!
Когда менялись книжками, он поделился с Катькой своей догадкой. Но она затрясла червонной своей проволокой, закрученной шишкой на маковке.
– Выдумал! – фыркнула Катька. – Где же тут любовь? Мамки и тятьки всегда только ругаются, а не любят… И у тебя одного не получится романа. Какой же роман у одного? Сиди на суку, распевай ку-ку!
– Ну, я не так сказал. Надобно написать книжечку не про одного меня, но и… про тебя, – поправился Шурка. – Про нас вместе. Тогда и будет роман… про любовь. Да?
Он почувствовал, что краснеет. Растрепа давно пылала огненно-махровым цветком.
– Да… – тихонько согласилась она и отвернулась.
Шурка тоже старался не смотреть на свою невесту. Он ни в чем ее не упрекал. И она ни в чем не оправдывалась. Может стать, и не было ничего, ему привиделось. Бывает такое наваждение, когда всякое лезет в глаза и в голову.
И пусть потерян платочек с голубыми буковками по углам, не сложишь по особому секрету уголки, но все равно он знает, кто и почему подарил ему носовичок. Наверное закатилось, задевалось куда-то колечко, которое обещались носить до гробовой доски. Что ж из того? И без кольца и платка они страстно, как в книжках, в романах, навсегда любят друг дружку… Постои, как он немного разбогатеет, будет куплено в городе другое колечко, венчальное, серебряное, может, и золотое… И не платок носовой, а вышитый шелком кисет с табаком еще прежде очутится в кармане у пария-молодца – так положено издавна.
Они немного помолчали. Потом Растрепа, не утерпев, вскинулась па Шурку, как бес Клавка Косоурова, рассмеялась и ударила жениха книжкой по белобрысой голове.
– На, читай, как цыган Лойко Зобар любил цыганку Радду… до смерти! Он зарезал ее, Радду, и его самого за это зарезали… Вот роман так роман, вот но любовь!. Учи-ись!
Шурка схватил книгу рассказов Максима Горького. Видать, не зря расхваливал его Аладьин. Дяденька Никита знает толк в книжках. Поглядим, почитаем, за что режут девок и парней на свете…
Однако читать рассказы Горького стало некогда, – прикатил из Питера сам генерал Крылов с новым управляющим. В усадьбе началось вытворяться такое, того и гляди кого-нибудь на самом деле зарежут или застрелят.
Держись, ребята-мужики!
Глава XIV
ПОДСОБЛЯЛЬЩИКИ РЕВОЛЮЦИИ ВЕСЕЛЯТСЯ, НЕНАВИДЯТ И ЖАЛЕЮТ
А поначалу казалось – беречься нечего. Хозяин усадьбы и на генерала вовсе не смахивал. Так, хромоногий старикашка в чесучовом, как праздничная косоворотка Устина-лавочника, мягком и легком костюме, и сам желтый, как чесуча, тощий, с растрепанной бороденкой, совсем нестрашный. Он не выпускал из руки дорогой, с украшениями, палки, припадал на нее, опираясь, когда медленно расхаживал по саду в черной, не по погоде, шляпе, широкополой, схожей на воронье гнездо, стоял на пожарище, где был флигель, заглядывал брезгливо на скотный двор и конюшню, шествовал гумном к амбарам и кладовкам. Новый управляющий в клетчатой, броской одежде, с морщинистым, хоть и моложавым, бритым, длинным лицом, с ухватками приказчика, в необыкновенных темных очках, как бы безглазый, сопровождал барина вместе с Василием Апостолом. Дедко, без шапки, докладывал негромко в чесучовую спину свои новости и нужды, Крылов откашливался, будто собираясь заговорить и не говорил, молчал, безглазый же управляло, сбив на затылок чистенькую полотняную фуражку, все переспрашивал, забегая перед Апостолом, даже вынимал, как заметил Яшка, из бокового кармана записную книжечку с бронзовыми застежками, чиркал в ней показно тонким карандашиком.
В поле и в лес, в сосновую рощу, поехали в коляске, на Ветерке, с Трофимом Беженцем за кучера. Дед трусил за ними в телеге.
Полно, да был ли когда Крылов генералом? Он, правда? до войны приезжал однажды в усадьбу на тройке со станции, в белом мундире-тужурке с золочеными пуговицами и такими же червонно-солнечными, негнущимися, ослепительными погонами на плечах, не захотел разговаривать с мужиками о волжском луге и живо уехал обратно в город. Всего скорей его теперь прогнали из генералов, вот он и прикатил в усадьбу. Наверное, струсил на позиции, в окопах, и пришлось доставать из сундука чесучовый мятый пиджачишко.
Почему у него такая хорошая, знакомая фамилия? Он, конечно, и дальним родственником не приходится другому Крылову, которого знают и любят ребята. И слава богу, что не приходится.
Встречавшемуся народу, бабам, работавшим по двору, пленным, допахивающим пар, барин, не останавливаясь, пристально, молча глядел в лица, точно ожидая, когда ему первому поклонятся. И почти все это делали по привычке или от неожиданности, и тогда Крылов чуть кивал в ответ вороньим гнездом. А стоило чесуче немного отойти, как слышался смех, веселый разговор, может, про свое, наверняка не про чужое, но желтые, обвислые плечи поднимались, Крылов распрямлялся и переставал вроде хромать. Иные из сельских мужиков сами пронзительно-враждебно резали взглядами, не узнавали, и барин, хмурясь, опускал глаза.
Снохи Апостола говорили: вернувшись в свой дворец с башенкой, Крылов потребовал к себе дядю Родю Петушкова. Тот не пошел, сказав, что не служит нынче в усадьбе, солдат, на поправке из госпиталя, дел к Крылову не имеет. Если надобно что узнать, милости просим, пусть Виктор Алексеевич приходит к нему в людскую, чай не забыл, где его угол, или прямо в Совет, в село, в избу пастуха Евсея Захарова.
С этого и началось.
В тот же день Крылов прогнал из старших Василия Апостола. На его место, смешно подумать, поставили было Трофима Беженца. Трофим и рот разинул, выговорить слова толком не мог, лишь повторял: «пан… пан…» – и не кланялся, не благодарил нового управляющего, торчал перед ним как столб и только хлопал очами. Ребятня немедленно решила, что дурень очумел от «щастя», свалившегося на его лохматую, не снятую с головы, «капелюху», папаху. Но вышло – неправда, ошиблись. Беженца просто не поняли: он отказывался наотрез, да не знал, как вымолвить это по-русски, вежливо, чтобы не обидеть хозяев, боясь, что его за отказ прогонят раньше срока из усадьбы, куда он денется, если домой ехать еще нельзя. На выручку ему пришла жинка, хваткая на работу и на язык, наплела-напела с три ласковых короба: и уезжать собрались в Зборово ридно, скоро за билетами на станцию пойдут; и смекалки, строгости маловато у ее смирного человика эдакастые дела робить, приказывать он не умеет; лучше она за мужа распорядится бабами и пленными, коли их милость изволит; а уж честнее, заботливее Василя Еныча на усем свите билом нема, вот добрый, разумний пан пускай и рассудит сам, как тут ему надобно хлеще поступить.
Яшка сказывал потом Шурке, что Крылов вечером, должно быть, выпив за ужином, долго покачивался на высоком крыльце, барабанил по перилам палкой и бормотал не поймешь чего. Новый управляло осторожноделикатно отвел его под руку в дом. сам явился к дяде Роде. Петуха собирались послать за протоколами Совета к Шуркиному бате-секретарю. Однако школьная торба не потребовалась, безглазый приказчик, не снимая темных очков, и так все видел и понимал, будто стоял за прилавком в магазине.
Поводя лисьей мордой, как бы принюхиваясь, он вежливенько попросил товарища солдата-председателя созвать на послезавтра, часиков на двенадцать, этот свой комитет или как он там называется, который п роти в у законно распорядился частной собственностью– землей и рощей. Тем временем они с генералом съездят в город, к уездному комиссару Временного правительства.
– Что-с? Может, не ездить?
– Хоть в губернию поезжайте, к самому Черносвитову, – ответил дядя Родя и обещал созвать заседание Совета в просимый день и час.
А когда Крылов вернулся из города, стало известно, что на Совет приедет сам уездный комиссар.
– Ну что ж, поглядим, послушаем уездную временную власть, – сказал, посмеиваясь, Митрий Сидоров, явившись на яблоневой ноге в село за новостями по обыкновению. – Мы ведь, едрена-зелена, тоже власть… и не временная, кажись.
– По деревням народу сказать, – придут, помогут, – многозначительно-кратко посоветовал Косоуров. – Да кто у них комиссаром-то? Лабазник Петька Савельев?
– Прогнали. Успел провороваться за весну, – отвечали всезнающие. – Школьный инспектур, набольший учитель какой-то сменил купчишку-хапугу, дьявол их разберет.
– Ха! Всяк себе хорош.
– А нам-то что? У нас правое дело: чужого не берем, своего не отдаем!
– Да уж кукиш получишь, хо-хо-хо!
Поразительно, мужиков теперь вовсе не пугал приезд Крылова. А совсем недавно они поди как стращали генералом друг друга. Когда же мужики успели перемениться? Шурка и не заметил. Да, может, они и не менялись, всегда были одинаково отчаянными, бесстрашными. Болтали прежде, дразнились, только и всего. Эвон, погляди, уездного начальства не боятся, одно любопытство и зубоскальство. Не зря, должно, говорится: мал у человека язык, а ворочает горы.
Какие горы будут ворочать завтра языкастые мужики-революционеры? Или обманет поговорка, не сбудется?
Шурка прилетел в тот день в усадьбу тотчас после чая. Дядя Родя в гимнастерке с крестом и медалями, сразу став выше, зеленым знакомым дубом собирался пораньше в село, на Совет. Из города еще никто не приезжал, Крылов и управляющий-приказчик не показывались. У скотного двора толпились снохи Василия Апостола. Они почему-то не пошли нынче в поле. И пленные не работали, покуривали табачок на крыльце людской, как в воскресенье. А ведь ни баб дедка Василия, ни пленных нынешнее дело как будто не касалось. Чего же они в будни прохлаждаются, точат лясы? И о чем эти лясы, интересно знать? Обрадовались, что старшого на них нет. Одна Тася, постояв, послушав родню, спохватилась, перевязала живо платочек и побежала полоть лен. И была она, тонкая, загорелая, с белой головкой, как ромашка на лугу.
Еще в усадьбе Трофим Беженец старательно смазывал колеса у господского тарантаса. Далеко вкусно пахло дегтем. Трофим вынимал из большого, перепачканного кувшина-дегтярника палку с навернутой ветошью, крутил это макало, чтобы не пролить капли, и густой деготь тягуче, блестяще-жирной, темной лентой свисал и не успевал коснуться земли, туго свертывался вместе с тряпкой в лаково-черный бугор. Беженец так быстро, ладно совал его в железную втулку, что даже лишек не проливался. Трофим подхватывал его палкой, тряпкой и мазал лишком ось, чеки, всякие гайки, шкворни, чтобы добро не пропадало зря.
В окошко высунулся Василий Апостол.
– Бабы, нету на вас бога! – простонал он, дергая себя за косицы бороды, занявшей пол-окошка. – Ить четверг седня, не праздник… Марш отселева!
Снохи послушались, тронулись со скотного двора, а на гумне сызнова остановились, разбалакались, жинка Беженца, слышно, пела за троих.
– Арбайтен! – крикнул дед пленным. – Оглохли? Арбайтен!
Те оглянулись, тронули длинные козырьки австрийских кепок, приложили к ним ладони, отдавая деду честь и, улыбаясь, что-то отвечая по-немецки, чего не только дед, но и ребята не поняли, сунулись опять в свои кисеты.
Дед плюнул, захлопнул окошко.
– Скорехонько разладилась машинка, – сказал Яшкин отец. – В усадьбе, Александр, Яков, как в государстве: мы скажем, хозяина нет.
– Почему нет? Мы хозяева! – хорохорясь, ответил Петух.
– Нос не дорос, – дернул его отец за веснушчатое курносье.
Он, дядя Родя, и вида не подавал, что ему, может, тоже как всему усадебному народу, не по себе. Он казался насмешливо-веселым, как раньше, когда была жива тетя Клавдия. Дорогой все дразнил Яшку и Шурку, что не поспеть им, горе-писарям, нынче за народом, мозоли на пальцах натрут до крови, и бумаги на протокол не хватит.
Ребята кипели от желания поскорей схватиться за дело и важничали от предстоящих больших своих обязанностей. Их ничто не путало, не беспокоило, все только радовало. Шутка ли, денек-то какой намечается: сам председатель Совета обещал разрешить им сесть за стол, рядышком с депутатами, чтобы ловчее было писать протокол карандашами Фабера, неслышно-мягкими, черными-пречерными, сбереженными за зиму в школьных сумках, в пеналах.
– Небось, утонимся, и бумаги хватит, – две чистых тетрадки припасли, – оборонялся от насмешек отца Яшка, и веснушки горели и прямо-таки шевелились на его разгоряченном лице. – Ты, тятька, постоянно стращаешь, а мы и не боимся… Карандашики наточили загодя.
– Вдруг сломаются от старания ваши точеные карандаши?
– А ножики-складешки на что? Глянь в карман – на привязи, не потеряются… Опосля перепишем протокол начисто чернилами, эге, Санька? Перышки у нас номер восемьдесят шесть, клякс не знают.
– Прикажи, дядя Родя, чтобы не орали гомоном на собрании, мы и управимся. Лучше и не надо, как управимся, – твердил Шурка. – Пошли скорей, пошли! торопил он.
Докуда хватало глаз, расстилались перед ними бескрайне озимые и яровые поля, усадебные и сельские, клевера, поднятые пары. Как всегда за последнее время, многоцветная земля эта казалась общей, без межей и изгородей. Стеклянная, почти голубая, рожь выкинула темный колос, приметный издали, но еще не цвела. Высохшие березки виднелись там и сям во ржах за Гремцом, к Крутову, в знакомых местах, – приметы ребячьего колдовства в троицу. Овсы и льны, ячмень и гречиха поднимались сплошными изумрудно-яркими зарослями, лиловели густой луговиной клевера… А что там, в барском поле, загон какой-то в плешинах, с редкими всходами?.. Родимые мои, да это же хваленый турнепс, посеянный на паях мужиками и пленными, подсобляли ребята… Вот прогнали Василия Апостола из старших в усадьбе, и нет уговора, как делить турнепс. Пропал, сгинул уговор, хоть воруй диковинную репу, чтобы попробовать. Придется.
Высоко, жарко горело раннее июньское солнце. Мурава на проселке была уже сухая и теплая, но картофельная ботва на распаханном барском пустыре, мимо которого они проходили, еще светилась от росы. Каждая капля в свернутом, отросшем листе, как в ковшичке, полном неподвижной, почерпнутой воды. Роса крупная, прозрачная, сквозь нее различались все синевато-зеленые морщины, ямки на листьях, в то же время капли сливались в сплошной блеск серебра.
– Пора окучивать картошку, – сказал Яшкин отец, на ходу любуясь густой темной зеленью и светом росы. – Придется сохой, плугом нельзя… Кажись, одна на все село, у Быкова, соха. Проканителимся.
– Есть у дяденьки Никиты Аладьина новая и у тетки Апраксеи, – припомнил Шурка.
Дядя Родя остановился.
– Что такое?
На самой середке пустыря, в картофельной ботве, в серебре, торчал порядочный кол, и что-то красное, живое трепыхалось на волжском свежем ветерке.
Яшка и Шурка толкнули друг дружку локтями и фыркнули.
– Ослеп, тятька, неужели не видишь? – вскричал Яшка. – Это же красный флаг означает, чье поле!
Дядя Родя снял солдатскую фуражку, точно поклонился флагу
– Теперь разглядел, – промолвил он, откашливаясь. – Сообразили здорово. Когда успели?
– А вот и успели… Вчера!
– Откуда кумачовое полотнище взяли?
– А нам тетенька Ираида, спасибо, пожертвовала холстинку. Гошка выпросил.
– Так, чай, холст-то белый?
– Мы в красных чернилах выкрасили, – пояснил горделиво Шурка.
На все поле рассмеялся председатель Совета Родион Большак.
– Молодцы! – потрепал он ребят за вихры. – Хитро и правильно придумано… Ну, эту земельку у нас никто уже не отнимет. Ша!
– Ша! Ша! Никто не отнимет! Не посмеет! – подхватили ребята и не утерпели, побежали на минутку к флагу по мокрой, холодной борозде, мимо зелени и серебра.
Полотнище, аршина в полтора, а то и побольше, крепко прибитое к березовому высоченному колу драночными гвоздиками, загнутыми для крепости, чтобы холст не порвался, вблизи было совсем неважное, пестрое, в кровавых полосах, пятнах и подтеках, потому что покрасилось, несмотря на старания, неровно, да и чернил не хватило.
Ребята вернулись на проселок, стали догонять председателя Совета, который так и шел с непокрытой головой, размахивая солдатской фуражкой. Всю дорогу они оглядывались. Издали флаг был красным, как настоящий, революционный, он пылал в поле неугасимым пламенем Чем дальше ребята отходили, тем флаг казался им красивее, будто и в самом деле привезенным из Петрограда.
Оживленные, запыхавшись, влетели подсобляльщики революции в просторную избу Кольки Сморчка, в знакомодушистую прохладу от трав-лекарств, сушившихся как всегда пучками по бревенчатым стенам. Влететь-то они влетели в избу, мастера на все руки и особенно на красные флаги, да и застряли на пороге, обронив веселье.
На голбце* понуро сидел дед Антип, свесив босые, в сиреневых узлах вен, ноги с вывернутыми вкось, на стороны, будто стоптанными пятками. Он рассказывал что-то хозяевам и плакал. Глухой, с глянцевитой лысиной во всю шишковатую, в редком белом венчике, голову, с лицом младенчески-розовым, пухлым, он беспрестанно утирался ладонью и под носом заодно подбирал насухо, по-стариковски.
Увидел дядю Родю, кланяясь ему, принялся повторять:
– Незнамо за что седин побила. Так и тычет кулаками в бороду, по загорбку лупит, аж в головушке отдастся… Чего? Я тебе и баю, преседатель, сам не знаю за что. Эку беду наделал, – чай пили, кринку с топленым молоком разбил. Дернуло меня ребятенышам в чашки пенок добавить. Обеими, никак, руками и взял посудину-то, да но остыла она, обжегся, выпустил, ну, н грохнулась па пол Куда же ей грохаться? А Минодора, стерва, вскочила за столом, чуть самовар не опрокинула, с кулаками на меня. Дочь-то родная, а? «Хлебай с полу! – орет. – Досуха вылизывай!» Да что я – кошка?.. Ась? Не вру, вот те Христос. «Когда, безручье старое, проклятое, подохнешь, развяжешь меня?» Да гнет за шиворот, тычет в лужу… А ведь корова-то моя, все знают! И молоко, стало быть, мое, что хочу, то с ним и делаю… «Не задолю, – говорю ей, – отвяжусь, ослобоню. Лапайся со своим австрияком на слободе…» Чего? Так и сказал. Что головой качаешь, приседатель? Да все село видит, бает – ей, бесстыжей харе, кобыле хоть бы что. А тут взъярилась на меня… Нет, ты погоди, послушай, нет, ты глянь сюда: до боков и не дотронешься, не вздохнешь, ровно кости-ребрышки подчистую сломаны, одни синяки остались. Глянь, какие!
Дед задрал холстяную, чистую, долгую рубаху. На дрябло-желтой, в пупырышках, гусиной коже виднелись кровоподтеки. Впалый, ямой, живот и дышал и, вздуваясь, скакал от возмущения.
– Уйми ее, приседатель. В Совете состоит, а дерется ровно при старом прижиме, чертова дочка, ведьма. Не имеет права!.. Чего? Баю, мочи моей больше нету… В суд подам! Из дому выгоню! Коровы лишу и внучат не пожалею! – грозился дед Антип и все плакал и утирался ладонью, как платком.
В избе неловко молчали. Что тут скажешь? Девки мели в три мокрых веника, так, порядку ради, янтарный, надранный накануне дресвой и щелоком пол. Тетка Люба, нарядившись в праздничное, бережно накрывала шаткий стол драгоценной питерской скатертью и вздыхала, собираясь, кажется, помочь Антипу реветь и утираться. Евсей Борисыч, тоже приодетый во все свежее, в ражей*, букашками, светлой ситцевой рубашке, насупясь, не отрывался от окна, будто высматривал и не мог никак высмотреть что-то очень нужное. А Яшка с Шуркой, замерев у порога, растерянно переглядываясь с Колькой Сморчком, решали и не могли решить, как им поступить: идти к столу и припасать карандаши и тетрадки или повернуть в сени, на улицу, пока не позовут.
Было ужасно жалко деда Антипа. Не смотреть бы на его голые, с вздутыми венами, ноги, на стоптанные подошвы, кривые, со звериными, грязными ногтями пальцы, которым не хватало на ступне места, они налезали друг на дружку, точно их было больше пяти.
Не видеть бы слез, не слышать горько-хриплого бормотания. Ах, поленом бы негодяйку Минодору, до чего довела старика отца, плачет, как малый ребенок! Березовым, суковатым поленом, чтобы больнее, чтобы навсегда запомнила!
Дядя Родя послал Кольку за Минодорой.
Та прибежала тотчас, думала, собрание Совета началось. опоздала, увидела отца на голбце и плюнула.
– Пес тебя возьми, а я тороплюсь… здравствуйте! Говори, Родион Семеныч, скорееча, некогда мне, не управилась по дому. Чего звал?
– Нельзя рукам волю давать, Минодора Антиповна, – строго-сурово и как-то виновато сказал дядя Родя. – Сейчас прикатят из уезда, будет не до наших скандалов… Проси у тятеньки прощенья, живо!
– Прощенья? – ахнула Минодора, и острые молнии ударили из-под густых бровей-туч, осветили избу. – Он у меня кринку разбил, молоко топленое пролил… И я у этого безручья стану просить прощенья? – закричала она, краснея и бледнея и ни на кого не глядя, будто в избе она одна, с глазу на глаз с председателем Совета. – Это он должен у меня валяться в ногах за обиду, которую мне… казнил он меня. В самое сердце замахнулся, ударил! Какой он мне тятенька – хуже чужого! – И она неожиданно заплакала пуще деда.
– Чем я тебя казнил, окромя кринки – будь она неладна, – растерялся Антип и даже слез с голбца.
– А-а, запамятовал? Ты и жизню свою забыл, видать, демон лысый, ровно и не был женатым, меня не родил, пень осиновый, трухлявый. А подумал ты, пустая твоя голова, безмозглая, что у моих ребятишек, твоих внучат, отца нету? Убили на войне твоего зятя нелюбимого. Не хотел в дом принимать, больно тих да худ, плохой работник… А какой ни есть – мужик был в дому, никакое дело не валилось из рук. Жили не хуже других, может, и получше, дружней. Ласковый был Сеня, кому знать, как не мне!.. Ну, когда, вгорячах, дотронусь до него, – жаловаться не бегал. Отойдет на душе, я у него ночью сто раз прощенья попрошу, на руках качаю, чисто баюкаю… Да не надобно мне другого, вороти Сеню!.. Не можешь? А я могу? Жду-жду, думаю, перепутали в повестке, не того прописали убитым, мой-то жив… Как же! С того света не возвращаются… Что же мне делать, молодой бабе? Ты об этом подумал? Может, я еще раз под венец пойду, ребяткам своим сыщу отца… Австрияк, чех не хуже русского. Себе хоть малую, останную радость бабью вымолю у бога… Так чем же ты меня попрекаешь, бесстыжий? Говори! Как смеешь?.. Я и перед господом-богом, перед своими ребятами не каюсь… Да грех-то мой, как знать, вдруг самое святое счастье мое на белом свете!
Минодора повалилась на лавку, вниз лицом, зажатым в ладони, затряслась от рыданий. Кудрявые волосы, роняя шпильки, рассыпались по плечам, как у девки, собравшейся заплетать косу.
– Полно, полно! – уговаривал дядя Родя, пытаясь поднять Минодору.
И у него силача, этого не получалось. Железные руки мелко дрожали. Мучительно кривились большие, добрые губы.
Кто знает, кого он поднимал с лавки, Яшкин отец…
Все в избе принялись, кто как умел, успокаивать дочь деда Антипа. А он, отец, разинув оторопело беззубый рот, мутно-испуганно таращась, стоял посередь народа, на кинутой, чистой дерюжке, как в церкви, и только что не крестился.
Мало, мало попало тебе, старый хрыч, выжил ты из ума, ничегошеньки не понимаешь, не догадываешься! Надо бы добавить за разбитую кринку и пролитое молоко топленое, с пенками. Идешь в Совет жаловаться, а сам виноват. Да Шурка помнит, видел, и Яшка видел и, наверное, не забыл, как огрела Минодора Янека, когда тот при пароде, на первом, кажись, ихнем знакомстве, взял ее за руку. Только и всего, что тронул ее шутливо за рукав, а Минодора так двинула его локтем в грудь, что Янек попятился.
– Русский баба – гросс… Кайзер – русский баба! – пролаял ненавистный ребятам Ганс в бескозырке и тут же упал наземь: не болтай глупостей.
Янек, пристукнув каблуками, вскидывая руку к впеку, вежливо сказал Минодоре:
– Пардон, мадам!
И за что-то поблагодарил:
– Спасибо…
Народ смеялся, Минодора больше всех.
Вот она какая, твоя дочка-недотрога, дедко. А ты и не знал, старый?..
Минодора стихла, поднялась со скамьи, оправила волосы, закрутив их кое-как узлом. Поискала шпильки на полу и не нашла. Лицо у ней было мокрое, красное, печально-молодое и такое красивое, каким его еще не видывали. Да женись, Янек, поскорей! Другой такой невесты тебе не сыскать ни в России, ни в Австро-Венгрии.
– Ну, прости ты меня, тятя, за кулаки, – сказала Минодора внятно-громко и опять заплакала. – Не мои они, кулаки, беды моей… Кабы могла, обкусала себе руки по локти… Отрублю на культяпки, вот те крест! – выкрикнула она.
– Что ты? Что ты? Бог с тобой! – заговорил тревожно дед, пододвигаясь к дочери. – Эх, не надо было мне жалиться! – сокрушался он, переступая босыми ногами, не зная, куда ему идти и что теперь делать.
Принялся уговаривать:
– Родя, милый человек, приседатель дорогой, забудь, – не приходил я к тебе, ничего не баял, не требовал… Минодорушка, деточка, и ты все позабудь. Каюсь: нескладно про тебя сказал, нехорошо… Пойдем-ко мы с тобой скорееча домой. Ребятенышки, поди, без нас соскучились.
Молча пошла вон Минодора. Дед Ангин семенил за ней, шлепая по полу сбитыми подошвами.
– Заседанье скоро, – напомнил дядя Родя вслед Минодоре.
– А пропади все пропадом!.. и заседанье ваше! – ответила зло та, не оборачиваясь, и выбежала из избы.