355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Новый мир построим! » Текст книги (страница 15)
Новый мир построим!
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:23

Текст книги "Новый мир построим!"


Автор книги: Василий Смирнов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Глава XV
ЗАГАДКИ И ОТГАДКИ

Не много прошло времени, и будто не было в Колькином просторном доме, в Сморчковом чертоге, слез и жалоб деда Антипа и страшной, немыслимо-горькой и оттого схватившей за сердце, за душу исповеди Минодоры. Точно дядя Родя не поднимал с лавки заплаканную Минодору и Шурка не сулил ей до этого березового кругляша, а тут неожиданно для себя простил кулаки и сердился теперь на глухого Антипа, что он такой бестолковый, недогадливый. Потом Шурка ни на кого не обижался, ие сердился и, как все в избе, не вспоминал о случившемся, не осуждал за глаза и не точил зубы на чужой беде.

«Ах, кабы эта беда и верно оборотилась в Минодорино святое счастье!..»

Наверное, и другие так думали, может, уж и надеялись, – в хорошее-то нынче скорей верится.

Словно оттого и вокруг становилось по-иному. Кабы не знать, кого ждут и по какому такому случаю, можно было подумать, что готовятся к свадебному Минодориному пиру. По распоряжению Яшкиного отца вынесли скорехонько на улицу, в тень, хозяйский старый стол, прикинули – тесновато, и добавили второй, от Андрейки Сибиряка, благо, рядом, сдвинули вместе, и белое облако упало с неба и легло на столы. Скатерти хватило с достатком Оказывается, бережливая, расчетливая тетка Люба прежде складывала скатерть вчетверо, а нынче не пожалела, раскинула щедро, во всю крахмальную, нетронутую доль и ширь, – одно приятное удивление.

Какой же, братцы-товарищи дорогие, надобно стол по такой длинной и широкой скатерти! И что за этим престолом божьим делают? Неужто пьют чай и обедают? Если так, понятно. Но погоди, постой, сколько же сопля-ков-баловней у князя Куракина? Ведь это его добро с выведенными пятнами, заштопанными дырами, – он, подарочек, он самый, привезенный из Питера Кикиморами. Помнится, они кудахтали и плакали по стриженой девчонке и мордастом парнишке в очках, с которыми нянчились. Экая радость, счастье – плевака и капризник, каких свет не видывал, в одежке с отложным воротником, в чулках и туфлях с бантиками. А девчонка, кажется, ничего себе, похожая на Ию из усадьбы. Не ахти велика Куракинская семейка, хватило бы Колькиного обыкновенного стола! Нет, поглядите, полюбуйтесь, коли не лень, какой был стол, если этакое полотнище расстилали, ровно холст по насту весной… Гостей, что ли, зовут каждый день богачи, в будни и праздник, чтобы не пустовали ихние громадные столы?

Догадываться некогда: из ближних горниц понанесли скамей с запасом. Все, все загадочно. Зачем столы расставили на улице и лавок, табуреток натаскали? Не покидала еще знакомая опаска: держи локти подальше, не прикасайся к невиданному обедальнику, не мни его и не пачкай.

Писаря раньше депутатов пристроились к краешку белого облака на зависть Кольке (его они обещали потом пустить к столу), разложили осторожно школьные чистые тетради и острые карандаши, сидели прямо, не шевелясь, и почему-то начали трусить. Зато не робели депутаты, собираясь на свое спешное заседание. Так казалось по крайности ребятам.

Все уполномоченные деревень, конечно, знали отлично, по какому поводу созвал их верховод Родион Большевик, попросту Родя Большак, как его прозывали, поначалу насмешливо, а вскорости за пустырь и бор любовно-ласково; по народу и депутаты привыкли так звать дядю Родю промежду себя. Знать-то знали, почему собрались, недаром же надел председатель Совета гимнастерку с медалями и стал солдатом-фронтовиком, выздоравливающим дома от ранения, а словно притворялись, что им ничегошеньки неведомо, сошлись на Совет решать текущие дела, как всегда.

И вот неторопко, въедливо кумекают, как помочь безлошадным семьям, солдаткам вывезти навоз в поле и запахать пар.

– Опоздаешь – воду хлебаешь…

– Да уж к тому деньки бегут, полосы-то вороньими опестышами, что елками, зарастают. Тяни дольше – и плуг не возьмет.

Судили-рядили, но много не наскребли в затылках, хотя затылки эти были, как известно, самые умные, не зря выбраны митингом в Совет. Постановили просить справных, приделавших все хозяев, как сознательных граждан (пригодилось – любимое словцо Таракана-старшего, столяра из Крутова, к месту пришлось!) добровольно и желательно бесплатно дать отдохнувших коняг нуждающимся соседям хоть на уповод* какой, на два, три, как подскажет каждому его революционная совесть.

Еще толковали о покосе – не заметишь, и Тихвинская подойдет, всегда делили и закашивали покупной волжский луг на второй день престольного праздника, вечером. Погуляли в охоту – и за работу. Нынче решили не делить траву, косить сообща, меньше ругани да и спорей – весенняя пашня и сев на пустыре и в низине Гремца, слава тебе, показали это заметно, очень даже хорошо показали. Только, чур, глебовских не забывать, дьяволы сельские, как в четырнадцатом году, чуть не перерезались тогда косами.

Яшка и Шурка записали решение в тетрадку и только после спохватились: луг-то ведь барский, а Совет распоряжается им, как своим собственным, без оплаты, как распорядился недавно пустырем и господским сосновым бором в Заполе. Неужели в самом деле запамятовали, кто прикатил из Питера и почему они нынче сидят здесь, у Сморчковых хором в тени черемухи, и не праведниками на небе, на облаке, а просто мужиками за снежно-белым и длинным, как поваленная береза, столом?

Может, погодить записывать в протокол? Вычеркнуть?

Писаря запнулись, заколебались. А вдруг они просто ослышались, неправильно сочинили протокол, с ошибками?

Дядя Родя заметил беспокойство своих помощников.

– Пишите, пишите! Не ослышались, – сказал он.

И все депутаты за диковинным столом, покуривая, посиживая свободно, иные облокотись на скатерть, приминая ее, осыпая пеплом, подтвердили дружно и как-то странно-весело:

– Валяй, ребята, строчи! Будет вам ужо на калачи… Хо-хо!

Даже Шуркин батя, сидя рядом с председателем, такой же высокий, будто с ногами, и в такой же зеленой суконной гимнастерке, хоть и без наград, погремел масленкой с табаком, развертывая ее, и тихонько распорядился:

– Пишите…

Совет сызнова вернулся к лошадям.

– Хорошо бы на усадебных кляч завести очередь, – злобно плюнул на цигарку хохловский депутат.

И эта внезапная злоба будто отразилась на всех лицах, как в зеркале. Веселье пропало, мужики угрюмо насупились, замолчали, точно наконец вспомнили, зачем они тут прохлаждаются в будничный день, кого ждут.

– Кабы Василий Ионыч, мы бы, как весной, живехонько с ним поладили, – невольно вздохнул Никита Аладьин, уронил голову на плечо и не поднял. – С хромыгой да с безглазым не сговоришься: один – хозяин, другой – приказчик… Не поладишь.

– И не надо. Хватит ладить! – сказал спокойно-решительно Родион Большевик, и такая сила проступила в его могучих буграх над прищурами глаз, в набрякших кистях рук, которые он тяжело положил на стол, что у вихрастого, с гребнем и веснушками, секретаря карандаш принялся изображать в тетрадке дикие каракули, – за такое творение в первом классе выговаривали, ругали, а в третьем, на чистописании, без лишних слов отправляли столбом в угол, к печке. Другой секретарь на смену схватился за отточенный Фабер, но и у этого старателя писания не получилось, потому что он больше таращился на председателя Совета, чем на бумагу, радостно косился на мужиков, восседавших все-таки как на небе, на престоле, чудотворцами-праведниками за белым облаком, – им, народным угодникам, все нипочем, что захотят, то и сделают.

Сила дяди Роди опять отразилась у всех депутатов теперь в сдвинутых к переносьям бровях и заходивших желваках по скулам, в сжатых кулаках; их не прятали под скатерть, на колени, выставляли напоказ: чей кулак больше и крепче.

Никто и по столу не постучал, сидели тихо-смирно, а уж Митрий Сидоров, из Карасова, поднялся на яблоневую, с полковой, громкую ногу и, моргая беспощадно телячьими ресницами, прыская хохотком, напросился:

– Пошлите в усадьбу нас с Егором Михайлычем на пару: поваднее. Мы, едрена-зелена, в минуту выведем всех рысаков из конюшни.

Депутаты заскрипели табуретками и скамьями, ворочаясь, трясясь животами.

– Пора!

– Дуй-те горой, согласен, Митрий, веселый ты человек!

– Всех не всех, а сколько надобно, по очереди, как сказали, условились, – напомнил и осторожно настаивал Шуркин батя. – Рушить хозяйство грешно, чье бы оно ни было.

– Да вернем коней. Пустоглазому и не разглядеть, что деется на конюшне.

– А маньчжурскому вояке не догнать!

За эдакими-то вот охотными разговорчиками – не то в пустую шутку, тары-растабары, не то в настоящий серьез – не слыхали, как с шоссейки, от усадьбы, вывернулся городской тарантас с откинутым верхом, запряженный сивой худой парой, и мягко подкатил луговиной переулка к избе пастуха. Хозяин вскочил было за столом, приветливо-ласково урча, кланяясь, одергивая короткую, дорогую ситцевую рубаху, но, заметив, что председатель Совета, до того высившийся горой, опустился на свое красное место и все его товарищи, оборачиваясь, косясь на тарантас, усаживаются покойнее, удобнее на скамьях, Евсей Борисович невольно тоже плюхнулся на табуретку, словно его какой магнит к ней притянул. Вот опыт, так опыт, почище школьного! Смекай, ребята-большаки, догадливые геноссы и камрады, что сей опыт с магнитом означает…

Готово! У писарей разгадка – хоть в протокол записывай. Но тут два молодецки-революционных сердца грохнулись на питерскую скатерть, подскочили и забились. И было от чего: в тарантасе ребята увидели того самого носастого инспектора, что приезжал к ним в школу зимой на тройке, в медвежьем тулупе, фуражке с кокардой и крутым козырьком, кричал и топал на Григория Евгеньевича, посмевшего заступиться в селе за мамок, не пожелавших отдавать скотину на убой незнамо для кого. Тогда учитель, сам не свой, выгнал в беспамятстве инспектора из школы, тот не успел тулупа сызнова на плечи накинуть, волочил его в охапке по коридору и фуражку потерял. Сторожиха Аграфена выбегала на мороз, подавала ее рябому ямщику в форсистых голицах* «Вон… Во-о-он!» – все кричал Григорий Евгеньевич, стоя на парадном крыльце, в распахнутой двери, белее инея, а Татьяна Петровна плакала, обозвала инспектора жандармом и грозилась пожаловаться земской управе. Но, когда тройка укатила, они тревожились несколько дней, как виноватые, чего-то ожидали, однако страшного больше ничего не произошло.

Бритый, с двойным важным лодбородком инспектор нынче был в той самой фуражке с кокардой и крутым козырьком, в расстегнутой от жары форменной темной шинели со светлыми пуговицами; мясистый, свекольный нос густо алел и синел. Рядом с инспектором в тарантасе располагался, вертко оглядываясь по сторонам, чернявый дядька с аккуратной бородкой и усиками, в плоской твердой соломенной шляпе и мутного цвета накидке, с зонтом в клеенчатом чехле. Известный ребятам косоглазый милиционер, с клюквенным бантом на гимнастерке, в ремнях, с наганом, был за кучера. С ним теснился на передке тарантаса управляло в дымчатых очках. Самого Крылова не видать.

Писаря глядели во все глаза и все примечали.

Депутаты так раззаседались, что все еще никак не могли закончить свои «текущие дела». Пришлось жданным да незваным гостям напоминать о себе. Освободивши тарантас, который распрямился, скрипнув рессорами, будто вздохнул облегченно, приезжие подошли к столу и поздоровались.

Вертлявый дядька даже шляпу свою приподнял, показалось мало, помахал ею над курчавой головой, инспектор дотронулся слегка до крутого козырька, а управляло и этого не сделал: протирал на ходу очки, щурился, точно никого не видел.

– Здг’авствуйте, здг’авствуйте, това’гищи г’аждане… дог’огие мужички! Пг’имите нас в свою дг'ужную компанию, – картаво припевал и раскланивался множество раз чернявый дядька, и его усики и бородка на румяном, подвижном лице прыгали от движений улыбающихся губ, и сам он подпрыгивал, взмахивая зонтиком.

Тут уж и депутаты за столом прекратили свои толки, оглянулись как следует, по-настоящему, степенно кивая, как всегда бывает на деревенских сходах, когда вваливаются посторонние и вежливость требует от собравшихся, хочешь не хочешь, отвечать на приветствие.

– Милости просим, присаживайтесь, – пригласил Яшкин отец. – Мы тут, поджидая, кое-какие дела решали… Теперь можем и вас послушать. Пожалуйста!

Инспектор оглядел стол, скамьи, черемуху.

– Зачем на улице? – нахмурился он.

– Духота в избе. Мухи обеспокоят, – ласково пояснил Евсей.

Это в Сморчковом-то холодном сарае – духота?! Завсегдатаи Колькиных хором, с карандашами и тетрадками, дивясь, переглянулись. Тараканы, и те перевелись, останных по стенам, в щелях, и на печке и полатях вышпарили девки кипятком на пасху. И мухи не успели еще развестись, ребят не посылают мамки в лавку за ядовитыми листочками, рано…

Инспектор фыркнул из-под козырька, недовольно ворочая короткой шеей. Ему особенно почему-то не понравились лишние скамьи и лавки. Усаживаясь, он пнул ногой одну, мешавшую ему, заметил ребят за столом, строго распорядился:

– Дети, идите гулять.

– Протокол пишут, – отозвался дядя Родя.

– О господи! – воздел руки к небу инспектор.

– Это мои лучшие ученики, – вызывающе-резко сказал Григорий Евгеньевич, внезапно появляясь у стола. – Прекрасно справляются со своими обязанностями, я знаю… Впрочем, извольте, могу заменить… Ну-те-с, ребятки, отдохните, – обратился он к писарям.

Яшка и Шурка беспрекословно уступили место за столом и пуще возненавидели школьного инспектора.

Вот так уездный комиссар Временного правительства! Один свекольный носище да лаковый крутой козырек. И не признает Григория Евгеньевича… Ну и Григории Евгеньевич его не признает и очень правильно делает.

Пока уездное начальство рассаживалось за столом в середке депутатов (дядя Родя не уступил своего красного председательского места), откашливалось, сморкалось в чистые платки, кидая вокруг исподтишка настороженно-чужие взоры, а новый управляло имения, тискаясь к властям сбоку, принюхивался быстро к народу и, позабыв темные очки, глазасто листал записную книжку и чесал под картузом в волосах карандашиком, пока милиционер с наганом, скрипя неношеными ремнями, отводил тарантас подальше в переулок, к колодцу, вынимал из-под кожаного сиденья торбы с овсом и навешивал, налаживал их к нетерпеливым лошадиным мордам, – у сморчковой развесистой черемухи, один по одному и группами, появлялись сельские и из ближних деревень мужики, подходили мамки. Все были одеты не по-будничному, схоже, как в воскресенье. Точно услышали благовест к поздней обедне в большой праздник, но попали не в церковь, по привычке, а сюда, на собрание своего Совета. Располагались молча, неслышно на лавках и лишних скамьях, иные оставались на ногах, другие опускались на траву. Мамки, конечно, пожалев нарядные юбки и кофты, торчали за мужьями цветастым частоколом. Прилетела, не прозевала сельская ребятня, без нее не обошлось, попадала на луговину как придется.

– Это что же, митинг? – с неудовольствием, почти грозно спросил дядю Родю уездный комиссар.

Его инспекторская распахнутая шинель, крутой козырек и свекольный нос под ним – все вдруг стало сердитораздраженное, с блеском пуговиц, лака, огнем в ноздрях и синью поверху, с колыханьем двойного подбородка.

– Кто разрешил? Зачем? – сверкало и клокотало, переливалось с пеной через брыластый край. Честное школьное слово – извержение Везувия, а нестрашно.

Может быть, потому нестрашно, что помощники секретаря Совета вылезли из-за стола. Как только они это сделали, так и перестали трусить. Ну, а депутаты и собравшийся народ, видать, совсем разучились бояться. Никакими вулканами их, должно быть, не прошибешь, не напугаешь.

– Народ пришел послушать. Дело-то всех касается, – заткнул извержение Яшкин отец простым ответом. – У нас не принято скрываться от массы. Сами к ней принадлежим.

– Не беспокоитесь, не помешают. Тутошный народ смирный, тихий, – ласково отозвался Евсей Захаров на правах хозяина.

Депутаты за столом невольно заулыбались. Смешок пробежал по лужайке, частоколу и скамьям, добродушный, кажись, смешок, и не поверишь.

Вулкан, сотрясаясь, фыркнул раз, другой и потух. Инспектор вздернул плечами. Нет, поежился он, словно боялся народа. А картавый дядька, вертясь, осклабясь широким, зубастым ртом, усиками и бородкой, вроде как был доволен.

Он всем подходившим мужикам и бабам кивал, ровно знакомым, приподнимая шляпу. Да он, оказывается, и впрямь был кое-кому известен. Яшка и Шурка слышали подле себя тихий разговор мамок:

– Это ж аптекарь! Ну который в городе на Воздвиженской улице торгует лекарствиями. Неужто не узнала?

– Как не узнать, он самый… Хороший, добрый человек, шутник. В долг верит, ай ей-богу!

– Бабке Ольге зимой и вовсе даром отпустил агрома-адную банку цинковой мази.

– Чудак! Солнышко печет, а он прикатил, смотри, с зонтиком…

– Уж такая привычка. Зонтик у него в аптеке завсегда висит на стене.

Около Шурки и Яшки очутилась Катька Тюкина. Она так вся и горела-сияла, дышала часто и жарко, – гляди, еще вулкан проснулся. Чуть меньше – кипяток в самоваре.

– А я чего знаю! – шепнула она Яшке в непонятной радости.

– Говори, – снисходительно разрешил Петух.

– Не скажу. Тайна.

– Тогда проваливай со своей тайной подальше.

Катька не обиделась, весело пересела ближе к Шурке.

– Читал про Лойку Зобара и цыганку Радду? – тихонько спросила она.

– Одним глазком пробежал вчерась, – признался Шурка, любуясь Катькой. – А какая у тебя тайна?

– Тятенька домой вернулся из Заполя.

– Что ты говоришь?! – ахнул Шурка. – Да ведь косоглазый милиционер тут. Заберет!

– Мамка не пустит тятеньку на улицу. Он на печи отдыхает.

И вернулась к самому дорогому, о чем они шептались.

– Интересно, да? Настоящий роман про любовь. Здорово?

– Страсть как здорово, – согласился Шурка. – Только Зобар больно горд. Ух ты!.. А Радда еще почище… Оттого и убил ее Лойко. И его самого зарезали.

Катька кивнула и живо прибавила:

– А мы с тобой… не гордые. Правда? Промежду собой. Да?

И залилась румянцем, даже маленькие ушки покраснели. Ах, как бы в пунцовые эти раковинки да продеть золотые сережки полумесяцем! Растрепа была бы как картинка. Не хуже Радды.

– Ты меня не зарежешь? – спросила цыганка Катька, смеясь одними зелеными глазами.

– Обязательно зарежу, – сказал зловеще Шурка. – И всю кровь выпущу!

Его обуревало нестерпимое желание дернуть Растрепу за рыжую косичку. Без платка нынче Катька, перестала девкой притворяться, прически наводить – бантик в косе дрегается. Хватить – и поминай как его звали, – очутится бантик у Шурки в кармане. Ему бы ответили приятным щипком, а то и горячей, милой оплеухой, принялись отнимать голубую ленточку, а он не отдавать…

Повозиться, понаслаждаться не пришлось. Петух потребовал тишины. За белым столом приподнялся ненавистный инспектор. Он не снял учительскую, с кокардой, фуражку, только сдвинул пальцем чуть выше на лоб дурацкий козырек, и ребята увидели его строгие, водянистые глаза. И то, что он остался за столом неуважительно в фуражке, хотя все депутаты давно сидели без шапок и картузов и теплый полдневый ветерок гулял по их разномастным лохмам, вороша их и приглаживая, и почему-то особенно то, что инспектор глядел на народ бесцветно строгими, прямо враждебными и одновременно скучными глазами, обидела ребят. А поделать ничего нельзя – сиди и хлопай ушами.

– Прежде чем разговаривать по существу дела, из-за которого мы все тут собрались, прошу выслушать представителя уездного комитета общественной безопасности Льва Михайловича Красовского. Он уполномочен комитетом разъяснить вам некоторые, возможно, неясные, м-м… проблемы нынешнего состояния революции в России и… м-м, будущего ее развития, м-м…

Картавый дядька быстренько стащил соломенную шляпу и обеими руками взбил кудрявые волосы. Ему, видать, так хотелось говорить, не терпелось, что он не дождался, когда перестанет урчать и мычать уездная власть, живо раскрыл свой большой, широко улыбающийся, красный, влажный рот:

– Пламенно пг’иветствую всех вас, здесь собг’авшихся, дог’огие товаг’ищи, пг’иветствую от имени вышеозначенного комитета и от себя лично, как социал-демокг’ата, и желаю от души и сег’дца богатыг’ского здог’овья, всяческого добг’а и г’еволюционного, демокг’атического счастья. А? Так, не так?.. Вы спг’осите: долго ли ждать свободного счастья и добг’а? Скажу. Вы не дети, вам нужны не капли датского ког’оля, а земля… Так, не так? А? Вы ее получите, землю. Ског’о. Очень ског’о. Но надобно уметь ждать, тег’пеливо ждать. И надо помогать Вг’еменному пг’авительству, чтобы это ског’о пг’ишло. А? Не так, так?

Приподнимаясь за столом на цыпочки и опускаясь, как бы качаясь на качелях, зубасто улыбаясь, размахивая зонтиком, аптекарь картаво-мягко, приятно и торопливо, захлебываясь своим бархатным голосом, топил мужиков и баб в словах, как в воде. Утонешь не утонешь, не скоро все разберешь, а заслушаешься. Он не рядился под крестьянина, как оратор-эсер из земства, – в сбитых сапогах с голенищами, застиранной косоворотке и в железных очках. Теперешний оратор был в городском костюме на загляденье, в крахмальном воротничке и галстуке. Он не притворялся, не прикидывался деревенским краснобаем, не смешил мамок, рассказывая для понятливости, что квашня подвела государство, жидковато растворены блины, не пузырятся и сковорода еще не накалилась, потому и получаются сырые, не станешь есть, надобно подождать. Лев Михайлович Красовский ничего не обещал, а только, как бы схватив крепко за горло, ласково требовал, настаивал и тут же, освободив горло, даже погладив, терпеливо пояснял, хлопая по плечу, наставлял понятно и непонятно и опять держал парод за горло, душил, приказывал, стращал. И все это он говорил будто чужими словами, такие они были готовые, хлестали из рта фонтаном.

И оттого, должно быть, его обезьянья вертлявость, невозможное, небывалое, на митингах и собраниях пожелание здоровья, добра и счастья, как пишут грамотные, наторелые в обращении питерщики в письмах домой, постоянно широкая, безудержная улыбка, не сходившая с чернявого лица, даже с усиков и бородки, это подскакивание как на качелях, и особенно взмахи зонтика в чехле, бархатная картавость, эти вопросительно-восклицательные аканья, таканья и неканья заметно веселили и смешили народ. В захоты, конечно, никто не хохотал, не валился на траву, не хватался за животы, но все открыто посмеивались, переглядывались, подталкивали друг дружку плечами и локтями. Один Совет безмолвствовал и бездействовал за долгим снежно-праведным своим столом. Да еще уездный комиссар Временного правительства, нахмурясь, леденел, сдвинув крутой козырек на его старое место, на нос.

Аптекарь картаво хлестал и хлестал словами, и они даже ребятам казались отчасти знакомыми, хотя многие и непонятными. Шурке почему-то вспоминался старый, рассохшийся ушат под застрехой, за крыльцом избы, поставленный с весны на все лето, чтобы осенью можно было рубить в нем и квасить капусту. В дождь, особенно в ливень, вода с разной дрянью потоками падает с драночной, мшалой крыши и мутной пеной бьет через гнилой край ушата, хлещет по обручам, бежит ручейками из щелей и огромная лужа за крыльцом не просыхает неделями.

Если черпать ведерком из ушата слов Льва Михайловича, то получалось приблизительно и сокращенно следующее:

– Товарищи мужички, Россия не созрела еще для социальной революции. Народ не готов брать власть в свои руки. Такие попытки только на руку реакции… Посему: контроль над Временным правительством. Поддерживать поскольку-постольку… Критиковать! Подталкивать! Поить валерьянкой… Направлять. Но не свергать. Тем более сейчас, когда правительство коалиционное, в нем социалисты – наши вожди и товарищи… Мы – революционная демократия. Наша умеренная, общенародая платформа оказалась приемлемой для всей страны… Имущие классы, значительная их часть пошла на соглашение с демократией. Выступать против означает развязать в стране братоубийственную гражданскую войну, утопить в крови дело революции… Немцы только этого и ждут. Явятся тут же и посадят нам на шею опять царя Николая, своего родственника… Не допускать врага! Драться с ним! Защищать революцию!.. Наш священный долг – осуществить народные чаяния, вывести страну на светлый путь свободного гражданского устроения. Россия будет парламентской республикой. Только не спешить… И надо работать всем вместе невзирая на классы, ибо все мы, русские, народ и родина, ее судьба нам всего дороже…

Нет, мужики и бабы посмеиваются не над тем, как аптекарь подпрыгивает за столом, старается, размахивает зонтиком, утирается платком.

Ей-богу, народ про себя смеется над речью чернявого дядьки! Не он их потешает, а они над ним втихомолку веселятся. Провалиться Шурке, Катьке и Яшке сквозь луговину, до самой середки земли грохнуться, если это не так. Так, так! А «не так» пусть остается у аптекаря, на его картавом языке.

Словно бы отцы нынче все понимали, о чем хлестал и душил их словами новый оратор, и не соглашались с ним. А мамки, которые догадывались, может, и не обо всем (конечно, не обо всем!), они верили своим муженькам. Как же им не верить, коли они кажинный вечер сидят в библиотеке-читальне, не выпускают из рук солдатских газет и «Правды», завели знакомство с учителем и учительшей и даже почитывают разные-преразные книжечки.

И мамки правы. Не те нынче батьки, какими их знала прежде ребятня. Совсем на себя не похожи, вот они какие теперь, мужики.

Прежде, как скинули царя и зачали проходить по шоссейке, со станции, мастеровые из Петрограда и солдаты с фронта, как зачастил в село заика Митя-почтальон с газетами и новостями, толков было много разных. Да вот, пожалуйте: Шурка будто сызнова торчит на волжском косогоре» в ледоход среди мужиков, на гумне в пасху, вечерами в кути читальни, как она открылась, он опять видит растревоженный народ и слышит его речи:

– «Мы политикой не занимаемся, – малограмотные, неученые. Нам земли бы – вот и вся наша политика. Жалованья мужику никто не платит. Оно в земле лежит, наше жалованье. Сколько земли – столько и хлеба…»– «А земля где, соображаешь? У тебя эвон лесу – всего ничего, а у Крылова – бор в Заполе на три версты во все стороны– Ему – житье, нам – вытье… Двор, гляди, крыт светом, обнесет ветром…» – «Запретить куплю-продажу земли и леса! Наложить арест!» – «Не разрешать наем работников!» – «Пленных – домой отправить, в обмен на наших, которые в плену, ай, ей-богу!» – «Мое помышление такое: вся земля – всему народу, по божеской цене, по справедливости…» – «Стой, погоди, свояк, как так – всему народу? По какой-такой цене? Народ, знаешь, бывает разный и цены разные, хоть и божеские, а все ж – цены…» – «Верно! Делить землю среди бедных, у которых ее мало или вовсе нету. И без выкупа… Покупать? Свою-то?!! Да мы не чужие какие, не из Америки приехали. Эти барские поля, леса, долы сто раз нами оплачены потом и кровью». – «Справедливо. Мы Совет выбирали не выкупать господскую землю, а брать и делить». – «Догляд, мужики; нужен в энтом деле. Обманут! Без догляда нельзя». – «Да больше сыта ие съешь…» – «Иной лопается, а все жрет, не может отвалиться». – «Вот я и говорю: нам таковского Совета, который покупает землю, – не надобно. И таковского, что раздает ее направо, налево, – тоже не надобно». – «То-то помещики и наши мироеды орут, будто с них лыко дерут!» – «В Ярославле, чу, крестьянский Совет вовсе запретил трогать землю…» – «Да-а, видать, и Советы бывают разные». – «А ты как думал? Чья рука зараз – того и приказ». – «Рука-то, бают, энтих самыих, как их… серых». – «Эсеров? Хорошо сказал – серые и есть, как волки».

Кажется, немного пролетело времени, все было словно вчера, еще не заглох в ушах гром и звон от сильно злых, ненавистно-раскатистых мужичьих глоток, как произошла незаметно перемена из перемен: спокойно-насмешливо, как-то по-хозяйски разговаривает дядя Родя Большак или кто другой, Никита Аладьин, починовский Крайнов, Митрий Сидоров из Карасова, а может, и Нукало из Сломлина, неважно кто, – речь у всех одинаковая, так кажется Шурке.

– Изменили мужику, господа-товарищи эсеры. Поначалу верили вам, деревнями поголовно записывались в вашу партию. Как же, партия социалистов-революционеров землю обещает! Кто там на трон забрался – нам наплевать, у нас свои дела, сурьезные… Слушали вас, эсеров, ждали. Тут один из ваших частобаев прямо обещал каждому по двадцать семь десятин с четвертью. К-ха, тьфу, как высчитал! Стриг черт свинью, визгу много – шерсти клочка нету… Ваш Чернов в рот помещикам глядит, шарахается от требований народа. Ай да мужицкий министр!.. Эсеры за перераспределение угодий? Переселение? Спасибо! У нас вон Матвей переселялся в Сибирь, да и вернулся без штанов… Изверились мы в вас, серые, защитники народные. Зачали соображать иначе: э-э, политика-то, смотри, штукенция важная, можно сказать, самая необходимая. Без политики мужику не обойтись. Чья власть – тому и сласть… Газетка ваша орет: «В борьбе обретешь ты право свое!» А вы этой борьбы, оказывается, как нечистый дух ладана, боитесь. Кричите: «Да здравствует народная воля!» А знаете ли вы ее, народную волю? Она у нашего брата одна-единственная: кто чем кормится на свете, тем и кормись. Но без захребетников!.. Стало быть, мы скажем: земля – крестьянину; городскому люду, мастеровым ихний корм – заводы, фабрики… И конец войне! Мир! И свобода!.. А где она, к слову сказать, ваша свобода? Дали народу в феврале понюхать и в карман спрятали. Мы, дурачье, почихали, утерли нос – вот и вся ваша свобода, революция… Вместо замирения – наступление… Да вы та же царская власть, только прозвище другое… А ну вас, растуды-твою-туды, к лешему! Дождетесь, шарахнем гранатой. Есть у одного смелого человека, для вас, может, и припрятана… Мы сами управимся с землей и лесом. Как хотим, так и сделаем! Большевики нам подсобят. РСДРП не чета вашему клиросу… Представьте, познакомились, самого Ленина узнали. Одобряем!

Надысь слушали его письмецо в солдатской газетные – закачаешься, до чего правильное, нашенское…

А сейчас мужики, складно рассевшись на луговине и лишних скамьях у избы пастуха, возле своего Совета за белым, строгим и добрым столом, спокойно курили на вольном воздухе досыта, до отвала, их никто не оговаривал, и бирюзовое, пронзенное солнцем облако дыма стояло над их головами и не расходилось, не проходило. Да, батьки сейчас не кричали, не бранились, только слушали, жмурясь и посмеиваясь. Не разноглазый великан-богатырь с одной ревущей глоткой и множеством кулаков-булыжников, грозных указательных пальцев, пятерней, которые заранее чесались (к счастью, как говорят), нынче каждый батя сам по себе, каким его бог уродил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю