355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Новый мир построим! » Текст книги (страница 23)
Новый мир построим!
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:23

Текст книги "Новый мир построим!"


Автор книги: Василий Смирнов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Шурке мешала разглядывать народ чья-то цветастая, праздничная шаль. Он отводил взгляд в разные стороны, шаль все ему мешала, притягивала и не отпускала и ровно была знакомая. Он признал свою мать по этой питерской шали, и не сразу узнал по лицу, и порадовался, какая нынче его мамка хорошая, разрумянилась от жары в классе. Она стояла в самом его конце, где не было парт и теснились опоздавшие делегаты и неделегаты – Солина Молодуха, Минодора, Катерина Барабанова, Коля Нема, работник попа и бессловесная Володькина родительница-питерщица, такая несхожая с мужем Афанасием Сергеевичем.

Коля Нема, должно, гугукая, пытался рассказать что-то мамкам на пальцах.

Ковровая шаль, спущенная на плечи мамки, играла и переливалась «Варвариным цветом». Шурка глядел на шаль, а видел дядю Родю вчера в избе. Он осторожно-бережно, точно боясь уронить и разбить, держал мамкину руку. «Должно быть, нам вместе жить… ребят растить, Пелагея Ивановна… Поля», – тихо-медленно, с запинкой, говорил он. Мать не отвечала, руки не отняла. Темная от загара, с вспухшими, покривившимися пальцами, эта знакомая до каждой трещинки, мозолей, до всякой зажившей и незажившей царапинки, ласковая и строгая материна рука, которая шлепала и баловала Шурку и Ванятку, лежала теперь беспомощно в большой, сильной ладони дяди Роди и казалась очень-очень маленькой и беззащитной.

Шурка оторвал влажный взгляд от ковровой шали и торопливо, не зная зачем, отыскал и схватил Катькину теплую, мягкую ладошку.

Растрепа вырвала руку, зашипела:

– Как не стыдно!.. Видят…

Бритый дядька в пальто на лисьем меху, с отогнутыми огненно-рыжими вытертыми бортами и котиковым, вовсе стареньким воротником, дядька, не похожий на деревенского, зло жаловался Гореву, что они, городские агитаторы, большевики, все рабочими их, мужиков, потчуют, в нос им суют мастеровщину. Пролетариат, везде пролетариат заправляет, честь ему и хвала. А где же крестьянин? Ведь Советская власть и мужицкая, не одних рабочих. Вон в декретах Ленин-то ее рабоче-крестьянской властью прозывает. А послушаешь иного товарища из города, по его суждению выходит – мужик был и есть сбоку припека. Обидно! Каравай – мужик подавай, управлять миром – не вышел рылом…

Вот она, контрреволюция в старой лисьей шубе с котиковым воротником! Малые большевики кипели, негодовали. Им бы сейчас волю, полетел бы из шубы останный лисий мех.

Эвон и сход насторожился, притих одобрительно. Может, и ему, всему сходу, обидно? Кругом контрреволюция, кругом!

Но Афанасий Сергеевич почему-то разговаривал с лисьей шубой дружелюбно.

– Да ведь и рабочий – тот же мужик, из деревни вышел. Чего же тут обижаться на своих? – сказал он. – Деревня – мать родная рабочему человеку, всему рабочему классу. Как же они, сыновья, против матери пойдут? Или она, мать, против своих сыновей?.. Да что! – проникновенно воскликнул Афанасий Сергеевич, – скажу, не постесняюсь: вся Россия вышла из деревни!

– А? Вся Россия из деревни? – радостно-удовлетворенно переспросил дядька и, облегченно вздыхая, распахнул широко богатую когда-то, может, дедушкину, крытую касторовым сукном шубу, а утерся, как нищий, рукавом. – И я говорю: мужик сделал Россию. Москва-то, слышно, из деревни повелась!

– А Питер? – подсказали из класса. – Кто его строил на болоте?

– Вот видите, как складно получается, – совсем ласково, по-приятельски заключил Горев. – Чего же сердиться?

– Ну! – Дядька устало махнул облезлой барашковой шапкой-пирожком. Пот с него лил ручьями, он боролся с ним шапкой. – Прощенья прошу. Недопонял… Обижаться, конечно, не приходится, ежели по истории…

Строго, неприступно глядя в класс, довольный, красный, мокрый пошел на свое место.

Нет, контрреволюции тут не было. Просто дядька в лисьей, точно чужой, шубе хитрил: сомневался сам в себе и теперь успокоился, вот и все. Класс четвертых, старших, самых сообразительных и революционных учеников, дружно сдвинулся к столу, чтобы преданно глядеть на Володькиного умного-разумного отца, настоящего большевика-рабочего и вместе с тем мужика из ихнего села, глядеть не с затылка, с лица и слушать, что он еще скажет правильного.

Афанасий Сергеевич переглянулся с улыбающимся президиумом, сам мягко улыбнулся, помолчал, послушал одобрительно говор делегатов и, насмешливо щурясь, добавил добродушно, по-соседски:

– Но ведь и Рябушинские, миллионеры, тоже из деревни, калужские… Ась?

Тут уж мужики в школе так заржали, загоготали, затряслись, почище, чем на шутку Митрия Сидорова про гранату. А ведь сказана была им совсем не шутка.

– Восемь братейников, волки один к одному, вцепились в горло рабочему, рвут мясо зубами и нажраться не могут. Они давно хозяева в России, – рассказывал Горев, и теперь смуглое, с бородкой клинышком и усиками торчком, крендельками, добродушно-насмешливое лицо его было настрого-строгим и даже злым, и ребятам оно таким особенно полюбилось. Большевики добрые, но коли нужно, умеют стать беспощадными к врагам.

Слушай, слушай, дядька в лисьей шубе, и на ус себе мотай, пригодится. Нету усов? Оттого и недопонимаешь, растяпа. Колька Сморчок и тот все понял и фигу тебе кажет.

– Набольший, Павел Павлович Рябушинский, чай, слыхали про такого, вожак всей буржуазии в России. Мало ему фабрик, рвется к государственной власти, спит и видит себя царьком… Он вам пожалует земли по три аршина на брата.

Горев опять помолчал, усмехнулся. И ребята усмехнулись, точно заранее знали, что он скажет еще что-нибудь, хорошее, правильное.

– Рабочих помянуть не грешно. Если бы не они, не рабочие, не питерский гарнизон (солдаты опять-таки те же мужики!), не сидеть бы нам с вами, дорогие мои друзья-товарищи, здесь, в школе… Будем строить жизнь без богачей, сами, рабочие и крестьяне, вместе, одной семьей… Говорю: вот мы в школе собрались, это знаменательно. Придется учиться… Учиться жить по-новому, по-советски, учиться строить эту новую жизнь.

В классе появился Трофим Беженец в армяке и бараньей своей высокой папахе, с кнутом под мышкой. Он так и не уехал в свое ридное мисто, под Зборов, остался в усадьбе; старался, работал, ходил за лошадьми, и Гася нарядила его в господское кучерское одеяние. Трофим делал Гореву красноречивые знаки папахой и кнутовищем. Афанасий Сергеевич извинился перед съездом, кратко объяснил, куда и зачем он сейчас поедет, не дожидаясь конца собрания. И всем понравилось, что этот человек в городской военной кожаной одежине – в прошлом мужик из села, отходник, всем это известно, – не теряет зря времени, едет в уезд устанавливать Советскую власть, как он установил ее, слава богу, уже в волости.

– Сейчас батя станет рассказывать про календари! – весело шепнул на ухо Шурке счастливый Яшка.

– Про какие календари?

– Узнаешь!

В молитвенно-торжественной и жадной тишине, читая Декрет о земле, дядя Родя действительно рассказал волостному съезду Советов, между прочим, удивительную, отрадную историю. Декрет о земле все давно и хорошо знали, но выслушали еще раз с благоговением и отрадную, веселую историю на лету запомнили, потому что она говорила, казалось, о малом, а в сущности, об очень большом, может, о самом важном, дорогом.

– Перед отъездом из Петрограда захожу в Смольный, за декретами, мы скажем. В комендатуре – матрос в три аршина ростом, любо-дорого посмотреть, в патронных лентах крест-накрест, с маузером у пояса, подает мне сверток и два отрывных календаря. Смотрю – старые… «Зачем мне, спрашиваю, численники за шестнадцатый год?» – «А затем, браток, – отвечает матрос, – чтобы ты дорогой, в вагоне не раскурил на цигарки декретов о мире и земле, что везешь в деревню. Бери! Сам товарищ Ленин распорядился снабжать вас, делегатов, календарями на курево. Специально грузовой автомобиль посылали к книготорговцу Сытину… Оторви листок из календаря, бумажка что надо, согни ее на угол, накосо – пара крючков. Сыпли махры и зобай на здоровье… Бери, не задерживай других!»

Дядя Родя порылся в шинели, сброшенной на стул, и появились на свет один, другой новехонькие отрывные численники, такие хорошенькие, не мятые, аккуратными как бы стопочками, как из лавки Быкова в рождество.

– Вот они, календарики… Декреты сохранил и численники, мы скажем, не раскурил! – похвастался дядя Родя с особой охотой и под смех и хлопанье пустил календари по партам.

– А оторвать листик можно? – спросил крутовский столяр Тараканов.

– Хоть все.

– Какой человек, какой человек!.. – растроганно бормотали делегаты, делили численники уж не столько, может, на курево, сколько на память. – Все предусмотрел… Обо всем подумал!

Дядька в лисьей шубе пытал с места Яшкиного отца:

– Какой он, Ленин-то? Видал его?.. Я спрашиваю, Ленина знаешь?

– Еще весной, на Финляндском вокзале встречал. На руках нес… – тихо, сокровенно и оттого особенно доверительно произнес дядя Родя. Он всегда так рассказывал о Финляндском вокзале и как нес Ленина на руках. – И на съезде, в Смольном, повидал, – добавил он.

– Да каков он обличьем?

– Ну какой? Скуластый, с бородкой и усами. На крестьянина похож.

– А? На мужика?!!

– И на рабочего. В пиджаке, мы скажем, при галстуке. Говорит понятно, заслушаешься.

– Свой, значит, человек?

– Мало так сказать. Он вождь наш, Владимир Ильич, – ответил дядя Родя, и голос его сорвался от волнения.

И снова гремел, раскатывался в школе гром, и ребятня хлопала досыта, не беспокоясь о матице и потолке. А мужичок-боровичок с ясными детскими глазами, не утерпев, соскочил с парты-печи, одернул свою сатиновую белую рубашку, поправил ладно поясок и рассказал, кстати, свою историю.

– В волостном селе живу. Кажинный, почитай, день встречаюсь с Мишкой Стрельцовым, старшиной, председателем земельным, пес его знает, как по-теперешнему назвать… Седня, как сюда ехать, остановил меня, спрашивает, дескать, зачем едешь?.. Я ему и говорю, богачу, лесопромышленнику: «Ленина не знаю, не видал пи разу, а я ему верю, Ленину-то… Тебя знаю годков двадцать, не меньше, как облупленного знаю. И не верю ни одному твоему слову… Почему? Догадайся!.. Вот оттого и еду на сход».

Мужичка-боровичка наградили и смехом и большим хлопаньем. Ему, видать, это пришлось весьма по душе, он топтался у стола президиума, ие хотел уходить на свою печь.

– Барынька у нас рядом, именье… Уж такая ядовитая барынька, Софья Миколаевна, чисто смерть! Житья от пес нету мужику. Всех норовит укусить… Ну, стало быть, дорога на станцию через ённую усадьбишку. Не разрешает! Ни проехать, ни пройти. Собак спускает… А крюк, почитай, верста.

Он шаркнул валенками с калошами, помялся у стола и, ласково смеясь, ослепляя наивным, ребячьим светом глаз, признался:

– Ноне я прямо-тка мимо ее дворца прокатил на телеге. Чуть было крыльцо не задел, пожалел… Не пикнула! Софья-то Миколаевна, говорю, не пикнула. Только занавеску в окошке отдернула эдак, зыркает бельмами… А надо бы крыльцо-то задеть!.. Ну мы теперь, по декрету, не одно крыльцо, всю ее землю заденем, отберем и поделим.

Декрет о земле, как и о мире, был принят единогласно.

С задней парты поднялся Евсей Захаров, намытый, начесанный, в суконном пиджаке, занятом, наверное, у кого-нибудь из соседей, как на свадьбу. Нескоро его и признаешь, Колькиного батьку, разве что по дареному когда-то Устином полушубку, который нынче бережно висел на согнутой руке.

– Расцвела душа… Теперича ей не будет удержу, душе-то. Все сломит, сделает, – значительно, убежденно сказал Евсей Борисович, ласково-добро глядя на народ, точно видя перед собой эту расцветшую человечью душу. – У меня, ребятушки-мужики, желание, чтобы все у нас было, как в Питере… как у Ленина: Совет Народных Комиссаров… волостной.

Школа ахнула от этакой приятной неожиданности, от неслыханного предложения. Потом школа немного пришла в себя, покумекала и загудела согласно, радуясь и дивясь, как это ни у кого до сих пор не загорелось дивное такое желание. Хо-хо, пас коров, а надумал самое умное!

Одинаковое с Питером – одинаковая с ним власть – всем страшно польстило. Но делегаты робели, стеснялись: удобно ли такое?

– Высоконько хватил, Борисыч! Упадешь… дуй те горой! – пьяненько крикнул из угла глебовский Егор Михайлович.

Ему отвечали со смехом:

– В самый аккурат колокольня… Не свалимся!.. По душе, именно!

Митрий Сидоров, стуча деревяшкой, нетерпеливо потребовал:

– Голосуй!

Дядя Родя, кажется, растерялся – ребята заметили.

– Как-то неловко, – сказал он осторожно. – В Петрограде, сами знаете – центральная власть, у нас – волостная. Назовем обыкновенно: волостной Совет.

Куда там! Предложение Евсея ужас как всем понравилось. Делегаты шумно поддержали. Колькин батька упрямо-важно настаивал, твердил:

– Совет Народных Комиссаров… как Ленин прозвал. Уж он знает, что ладит, травка-муравка…

И рассердился, полушубка не пожалел, швырнул на пол.

– Слушайся народа, леший тебя побери!

Пришлось дяде Роде подчиниться, послушаться.

Ой, как здорово получилось, когда тут же, не расходясь, выбрали Яшкиного смущенного отца председателем волостного Совета Народных Комиссаров! Смеялись: «Первый в Совете, первый и в ответе… Чур, без попятного!» А Петух, вместо того, чтобы радоваться, гордиться, утирался шапкой и ни на кого не смотрел. Шурка дал ему малую затрещину, Яшка, должно быть, и не почувствовал. Дяденьку Никиту Аладьина определили тоже на хорошее место: народным комиссаром земли, Терентия Крайнова – комиссаром волостных денег. Не забыли и Тасю из усадьбы – она стала хозяйкой всего волостного государственного имущества. Устин Павлыч в шутку предложил себя народным комиссаром по торговле, кооперации и продовольствию. «Голодными, дорогунчики мои, не оставлю, всех досыта накормлю и допьяна напою. Хе-хе-хе! Лавочку мы живехонько побоку: бери в ней задарма чего хочешь…» Шутить пошутили, а выбрали другого, неизвестного школьникам дядьку, что жаловался па рабочих, потом извинялся и пытал дядю Родю про Ленина, каков он обличьем. Сельские предлагали и Осипа Ивановича Тюкина уважить, дать ему должность – гранаты швыряет, смельчак, – но спохватились: а кто же останется в сельском Совете председателем? И не слушали, как ворчал насмешливо Осип: «Без меня меня женили… Скажите хоть, какое жалованье?»

А Евсея Борисовича единодушно, под хлопанье ладошами, утвердили волостным судьей, комиссаром. Он удивился, отказывался, но его не послушались. Отказывался и Григорий Евгеньевич, когда его назвали комиссаром волости по просвещению, культуре и призрению. (Просвещение означает, конечно, школы, понятно, про культуру тоже можно догадаться, а вот что такое призрение, четвертые, разумные головы, не сообразили. Уж не презрение ли к врагам революции? Так презирает всякий, не только народный комиссар…) Отказа Григория Евгеньевича съезд тоже не принял, и уж тут четвертый класс показал себя: первый из первых долго хлопал своему Красному Солнышку.

Господи, прозвища-то какие складные, ровно декреты, так и звенят в ушах, так постоянно и запоминаются, как все новое: народный комиссар… комиссар волостного государственного имущества… волостной Совет Народных Комиссаров – всему голова, а сокращенно, как пишут иногда в газетах всякие названья, волсовнарком. Прямо пулеметная очередь: вол-сов-нар-ком. Огонь по Ване Духу, Шестипалому, Мишке Стрельцову!

Заспорил съезд о военном комиссаре: нужен он или не нужен? Некоторые делегаты сердито спрашивали: «Зачем? Кончать войну по декрету Ленина!» Другие отвечали им: «Вот чтобы кончать войну и нужны комиссары. Афанас-то Сергеич как пояснил? Не пойдут буржуи на мир, будем защищать революцию с винтовкой в руках. Комиссары-то обязательно и потребуются». Поспорили и согласились, выбрали волостным военным комиссаром матроса Удалова со станции. «Зараз Удалой и есть, подходит!» Но ребятам военный комиссар спервоначалу не больно понравился, бескозырка с лентами, по околышу тоже лента, на ней золотом пропечатано «Полтава», и рубаха выглядывает из ворота полосатая, морская, а поверх ее – засаленный, в сборах, и рваный бабий полушубок. «Скрывался после июля, разыскивали, большевик» – многозначительнократко пояснил Кирюха-железнодорожник. Свернутое на сторону, с детства, лицо его страшно улыбалось, и это почему-то примирило отважных героев у стены с плакатами: комиссар тоже будет страшный для врагов, живо запросят мира.

Волостной съезд Советов все никак не мог закончиться.

Придерживая пенсне, Татьяна Петровна писала в протокол, ровно ученица диктант, настойчивую бормотню того самого насмешливо-веселого мужичка-боровичка с ребячьими светлыми глазами, что не знал Ленина, а ему верил и пожалел крыльцо барыньки. Может, и не слово в слово записала, но похоже, зачитала съезду:

– 1) Поручаем революционному комитету в городе поскорей созвать уездный съезд Советов и избрать на нем органы власти, такие же, как в Петрограде. 2) От имени волостного съезда единодушно выдвигаем на пост председателя уездного Совета Народных Комиссаров кандидатуру нашего земляка т. Горева А. С. Ему же просим доверить составление уездного Советского правительства. 3) Низкий поклон и крестьянское спасибо партии большевиков – защитнице мужицких интересов. Да здравствует навечно Советская власть и ее Председатель тов. Ленин – Ульянов Владимир Ильич!»

По настойчивому требованию все того же делегата с ясными глазами Татьяна Петровна приписала еще в протокол: «Принято единогласно, с большими рукоплесканиями».

Председатель волостного Совета Народных Комиссаров присел за стол и помолчал. И все в президиуме и в классе посидели недвижимо-молча. Так поступают всегда перед дальней дорогой, чтобы она была счастливая. Шурка с Яшкой опустились на пол. И все старшеклассники их послушались, шлепнулись рядом, кто как сумел. Стало в школе так тихо, что слышно было, как скрипело перо Татьяны Петровны, она что-то дописывала в свой длиннющий протокол, наверное, выводила красивым своим почерком положенные подписи: председатель, секретарь.

Потом дядя Родя поднялся во весь свой могучий рост, позвенел для чего-то в школьный колокольчик и объявил съезд закрытым.

– Полагалось бы, мы скажем, по новому революционному порядку спеть пролетарский гимн «Интернационал», – добавил он. – Да ведь, наверное, слов-то еще не знаете?

Ему сконфуженно-стеснительно откликнулись с парт:

– Слыхали… Да где запомнить?.. Не знаем слов!

Дядя Родя подумал, сдвинул брови, и постоянная, сокрушающая препятствия, скрытая сила проступила на его побледневшем лице.

– Ну так я вам прочитаю «Интернационал», – решительно сказал он. – Прошу встать и снять головные уборы.

Жаркий мороз радостно-сладко пронзил Шурку с головы до пяток. Все с шумом поднялись, стуча крышками парт. Шапки и картузы давно у многих были сняты, только ребятня по привычке парилась в ушанках. Содрав их, вскочили с пола. Растрепа сдернула вязаный материи платок и рассыпала, добавила меди и золота на лисий воротник. Другие девчонки повторили фокус с платками и шалюшками, только золота и меди на их воротниках не оказалось.

Было душно и дымно, делегаты потихоньку так накурили, что не продохнешь. Все были кирпичные, потные и заметно довольные.

Сильным, крепким своим голосом дядя Родя стал читать «Интернационал», и торжественно-молитвенная строгость легла на мамкины румяные щеки, на тугие багровосиние Минодоры, Солиной тетки Надежды, на бородатые лица мужиков. Эта торжественная строгость так там и осталась по твердо сжатым и удивленно раскрытым губам, напряженным от внимания и слуха, прищурам доверчивых глаз, сурово нахмуренным, и блаженно заломленным бровям.

Никто не скрывал, что слышит «Интернационал» от слова до слова впервые, иные знали с пятого на десятое по пению, понаслышке от солдат и ребятишек-школьников.

А тут громко, внятно читают им, и каждое слово стучится молотом в грудь, в разбереженную душу и откликается в ней правдой, смелостью, гневом и добром. И то, что все набожно встали и мнут шапки и картузы, а не крестятся, – не в церкви они, в школе! – было ново и удивительно; и то, что громко-отчетливо и выразительно произносил Родион Семенович Петушков, по прозвищу Большак, и был он с этого часа председателем Совета Народных Комиссаров, такого же, как в Питере, только волостного, тоже было удивительно и ново и чем-то еще более удивительно знакомое, свое; и от всего этого у народа, как у Шурки, как у всех ребят, перехватывало дыхание. Они, ребятки, не прочь были петь «Интернационал», многие его знали, кто чуточку, кто от начала и до конца, недавно разучивали с Татьяной Петровной на уроке пения. Володька-питерщичок уж и рот раскрыл. Но дядя Родя говорил, не пел, и школьники послушно, терпеливо молчали. Они повторяли про себя каждое словечко вместе с председателем волсовнаркома, не отставали от него и не забегали, и не смели шелохнуться, так им всем, замерев, было хорошо, как и отцам и матерям, одинаково радостно-торжественно.

Все было справедливое, желанное, что читал отец Яшки Петуха:

 
– Никто не даст нам избавленья —
Ни бог, ни царь и не герой,
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Чтоб свергнуть гнет рукой умелой,
Отвоевать свое добро,
Вздувайте горн и куйте смело,
Пока железо горячо!
 

Ну дяденька Прохор их, молодцов-удальцов, этому давно научил: раздувать горн в кузне-слесарне и ковать диковинки. Но тут был другой горн, и они догадывались, какой, и гордились.

– Лишь мы, работники всемирной Великой армии труда,

Владеть землей имеем право,

Но паразиты – никогда! – гремело в школе.

– Подходячая песенка, – невольно, весьма одобрительно откликнулся кто-то из мужиков.

На него зашикали.

– А что? – оправдывался тот, оглядываясь на соседей за поддержкой. – Правильно говорю – наша песенка. Про нас!

«Да, про всех голодных и рабов… И про меня», – подумал Шурка. Его мальчишеское сердце громко, ответно билось, душа трепетно пела:

 
– И если гром великий грянет
Над сворой псов и палачей («Грянул! Грянул!..»),
Для нас все так же солнце станет
Сиять огнем своих лучей…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю