355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Новый мир построим! » Текст книги (страница 11)
Новый мир построим!
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:23

Текст книги "Новый мир построим!"


Автор книги: Василий Смирнов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

Глава XI
СКАЗАНИЕ О СОВЕТЕ ВСЕЯ РУСИ

Григорий Евгеньевич порывисто прошелся по свободной половице от окна к книжному шкафу и обратно. Он весь горел и светился. Ребята давно не видывали таким своего школьного бога и солнышка. Пожалуй, он походил на того Григория Евгеньевича, который великим постом, как пролетела со станции в уезд тройка с солдатами и кумачовым флагом, говорил в классе, что начинается новая жизнь с красной строки, этот день, как заглавная буква, пусть они запомнят. Может, нынешний вечер в читальне с письмом Ленина в газете и разговорами мужиков тоже заглавный?

Он, Григорий Евгеньевич, чем-то немного смахивал на радостно растревоженных батек. В то же время он был и самим собой. Но каким! Он был и как богатырь Илья Муромец, когда они, ребята, висели на нем горой, ухватясь за шею и плечи, и учитель таскал их по школьному коридору в перемену, на зависть остальным классам, и единым махом сбрасывал со смехом на пол; они, барахтаясь, устраивали «малу кучу», а Григорий Евгеньевич, не теряя минуточки, баловал других, чтобы не завидовали. Он был одновременно непередаваемым, таким, как зимой, когда стал на защиту мамкиных коров, не побоялся стражников с ружьями и офицера с револьвером и плеткой, приехавших в село отбирать скотину для фронта; он спас тогда коров и прогнал потом из школы инспектора в медвежьей шубе, осмелившегося делать ему за это выговор. И он был, конечно, больше всего самим собой, Григорием Евгеньевичем, в лучший школьный час, забравшимся удобно с ногами на парту, читающим третьему классу ужас какую завлекательную книжечку, что они, ученики, оцепенев, не слышали звонка сторожихи Аграфены.

Вот каким виделся сейчас Шурке (и ему ли одному?) его свет и правда – Григорий Евгеньевич. Да он никогда и не был другим, не мог быть, иначе он не был бы Григорием Евгеньевичем.

– Черт возьми!.. А ведь знаете, друзья мои, в этом большом деле есть и наша с вами ярославская кровинка, – проговорил учитель волнительно-задумчиво, блестя мокрыми глазами, пылая жаром щек, запуская пальцы обеих рук в серебринки волос. – Вы знаете, Совет как форма общерусского правительства впервые возник именно у нас. Да, да! В Ярославле в начале семнадцатого века, в борьбе с нашествием польских интервентов… Нуте-с, представляете, Совет всея земли русской?!

– Не сочиняйте, Григорий Евгеньевич, – строго, как в классе ученику-выдумщику, заметила Татьяна Петровна. – История не любит преувеличений.

– Я не преувеличиваю. Говорю то, что было.

И рассказал поразительную бывальщину из смутного времени, которую совсем не знали ученики старших классов, батьки ихние и матери и подавно не слыхивали.

Известно было, что в 1612 году, весной, на пути в Москву для ее освобождения от поляков, в Ярославль пришло из Нижнего Новгорода памятное народное ополчение героев тогдашнего времени – купца, земского старосты Козьмы Минина и князя Дмитрия Пожарского – и было принято населением с большой честью, как сказано в древних сохранившихся бумагах. Ярославские отряды тотчас вступили в общую рать… Ну, все это ребята учили в школе и гордились, что ихние земляки в давности числятся храбрецами и, говоря по-теперешнему, сознательными гражданами, как мастер добавлять к месту и не к месту столяр Таракан – старший из Крутова. Еще запомнилось ребятне, как Григорий Евгеньевич, сияя, толковал им на уроке, что ярославцы звали к себе войско, ратных людей не спасать их, а чтобы двинуться сообща на Москву и прогнать врага, так как у них, ярославцев, уже «многи люди и снаряд в городе мног», идти супротив поляков есть с чем, говорил по-старинному учитель.

Сердце замирало, в ушах звенело, до чего было приятно слушать. Точно и не Григорий Евгеньевич говорил, церковный колокол гудел призывным набатом: вставай, поднимайся, русский народ, иди бить ляхов, освобождать Москву!.. А вот про Совет всея Руси Григорий Евгеньевич тогда, в школе, почему-то промолчал. Неужели он считал это пустячным, чего можно и не запоминать?.. Зато теперь они будут все знать досконально и уж из голов ничего не вылетит.

Да, вот так было дело в то давнсе-предавнее времечко. Началось собирание сил для наступления на врага, занявшего столицу с согласия, слышно, богатых русских бояр. Каковы, негодяи, изменники! Оказывается, и прежде они водились, как теперь. Говорят, буржуи не прочь нынче сдать немцам Питер, чтобы задушить революцию в России. Не поверишь, до чего могут дойти богачи, им, кроме себя, никого и ничего не жалко… Пардон, сволочи, не выйдет! И тогда не вышло. То есть вышло чуть, на недолечко. Поднялся русский народ на бессовестных ляхов. В эти-то славные деньки и была создана в Ярославле временная общегосударственная власть, как сказал Григорий Евгеньевич.

Назвали ту власть «Совет всея земли». Даже монетный двор был свой, чеканили денежку – серебряную и медную, а может, и золотую. Пожарский и Минин разослали по городам грамоты с призывом идти в ихнее войско, кто не трусит. И будто бы в тех грамотах явственно было написано присылать в Ярославль из всех чинов человека по два для земского всемирного Совета, и этак он еще прозывался, старинный тот Совет на Руси. В него входили добрые молодцы ярославские и прежде всего, конечно, нижегородские атаманы, тогдашние вожди Минин Козьма и Митрий Пожарский, всамделишные Оводы, по-другому не скажешь, не подумаешь. Состояли в Совете, как теперь уполномоченные депутаты из деревень, представители городов: бедное служилое дворянство и простой люд – посадские, стрельцы, сиречь солдаты…

– Всея русской земли Совет… Нуте-с, понимаете, какая великолепнейшая идея тут была заложена! Я хочу сказать, вполне современная мысль, пожалуй, очень схожая с той, что вы слышали сейчас в газете… в письме… Ленина. Всей землей, всем миром, как говорят крестьяне, решать государственные дела, всем народом советоваться, как, допустим, вы это делаете на сельском сходе.

– Ну, мужиков-то, наверное, в ваш Совет всея земли не пригласили, – с усмешкой возразил Терентий Крайнов.

– Представьте, пригласили! – горячо ответил Григорий Евгеньевич и покосился на жену, точно ждал от нее опять упрека в сочинительстве. – Откуда мне известно, спросите? Видите ли, был у нас в учительской семинарии преподаватель истории Феофил Игнатьич Преображенский, чудесный, дотошный старикан, влюбленный по уши в свой предмет. Так вот, он раскопал где-то, в древних архивах, что ли, имя одного мужика из «Совета всея Руси». Честное слово! Редкостное имя, врезалось в память, извольте: Дружина, Ивана Родина сын… Нуте-с, что скажете?

– Да такого угодничка, кажись, и в святцах нет, – усомнился Олегов отец.

– Дружина – русское древнее имя… может, и не православное, – сурово отрезала Татьяна Петровна.

– Да-с! Нет в святцах, есть в истории, – вызывающе добавил Григорий Евгеньевич. – Если был Дружина Иванович в Совете, уверенно можно предположить, что были и другие представители крестьян.

– Что же этот Совет всея Руси… Куда опосля подевался? – спросил с интересом пастух Сморчок.

Учитель пояснил: после освобождения Москвы от поляков Пожарского и Минина оттерли от управления государственными делами, Совет распустили якобы за ненадобностью.

В читальне наступило молчание. Точно все жалели, что Совет, о котором им поведал Григорий Евгеньевич, попросту сказать, разогнали бояре. Должно быть, в нем, в этом Совете всея земли, что-то было хорошее, схожее с теперешним, не по душе богачам… Но ведь Кузьма Минин – купчина, городской староста, Митрий Пожарский – князь, что же в ихнем Совете не устраивало бояр? Уж не были ли эти воины – управители первого на Руси Совета большевиками? Почему бы и нет? Дружина-то Иваныч наверняка таскал за пазухой грамотку от пославших его мужиков, удостоверяющую, что он ихний выделенный в Совет человек, вот тебе и паспорт. По этому паспорту Дружина и выполнял мужицкие наказы – отбирал у бояр лишнюю землю, хлеб, всякое добро. Чем не большак? Грамотка все равно что дяди Родина красная партийная карточка, говорящая, что он состоит в партии РСДРП. Он постоянно носит карточку в нагрудном кармашке гимнастерки, а Дружина Иваныч носил свою грамотку за пазухой, вся и разница. И фамилия Родин не случайна. Чуть-чуть не дядя Родя. Вот оно как выходит!.. Что же ты, брат Дружина Иваныч, товарищ Родин, уступил боярам? Иль маловато вас сидело в Совете, мужиков, силенки не хватило как следует сцепиться с боярами?

У ребятни под шапками назойливо стучало и спрашивало. Да и батьки с мамками разохотились, позабыли про ужин, что пора по домам расходиться, нетерпеливо поглядывали на учителя и учительницу, ожидая, что они еще скажут, как все пояснят. Но Григорий Евгеньевич и тем более Татьяна Петровна ничего больше не сказали, никак не пояснили непонятное, может, запамятовали, время-то давнее, позабыть легко. Они занялись книгами, вечным своим каталогом, читательскими билетами, которых и было-то в ящичке раз и обчелся, крохотная горсточка. Только дяденька Никита Аладьин, негромко, проникновенно-значительно вымолвил как бы всеми невысказанное, главное, повторил любимое изречение-суждение Евсея Борисыча:

– Как жить семьей, не советуясь промежду себя? Никак невозможно. В государстве – тем более… Совет, стало быть, советоваться, оттого этак и прозывается. Потолковали вместе, решили и сообща сделали. Вот как по-нашему, по-деревенски, миром… Вишь, из древности такое идет, гляди-ка, в грозную годину и вспомнилось. Умней не придумаешь и сейчас.

– Царская дума тоже советовалась, – напомнил Апраксеин Федор.

– Хватил! Да кто в ней сидел, дуй те горой, о чем трепался? – живо возразил Егор Михайлович, глебовский депутат. – В письме-то Ленина, чу, как сказано? Вся власть – рабочим, солдатам, крестьянам… Вот в чем вся соль. А что же дума? Совет, а народу в нем нет… Какой же это, к псу, Совет? Дума и есть дума, царская. Да не слушались ее никто, те же правители, одни тары-бары…

– А нонышный Совет в Питере больно слушаются? Кто? Князь Львов? – с досадой плюнул Федор. – Наоборот, его слушаются, князя Львова!

– Эсеры и меньшевики, – добавил Яшкин отец.

– Да уж не большаки, конечно, – согласился Федор. – А им верят, эсерам и меньшакам! Ха!

– До поры до времени. В письме прямо сказано: скоро народ их, меньшаков, эсеров раскусит и пошлет к чертовой бабушке! Возьмет власть в свои руки.

– Дай-то бог… Поскорей бы! – вздохнули и перекрестились которые мамки-умницы.

Митрий Сидоров, весельчак, Шуркин герой на одной ноге, смеясь, добавил:

– Се бон!.. По-нашенски – это хорошо!

Потешая народ, рассказал, между прочим, что он намедни вычитал в ярославской газетке «Голос» насчет нынешних Мининых и Пожарских. Вишь, есть там, в городе, известный туз, махорочный фабрикант Вахрамеев. Чай, все помнят его полукрупку, проезжий-то, как его, Будкин, надысь угощал. Забориста, пробирает до кишок. Ну и сам Вахрамеев ей под стать, забористый, зубоскалил Митрий. Вот, сдрена-зелена, обратились к Вахрамееву с просьбой поддержать Временное правительство подпиской на заем Свободы. «Да-а поддержи, – ответил тот с сомнением, – а обратно деньгу и не получишь». Ему говорят: «Минин, жертвуя свое купецкое имущество, не спрашивал, получит ли обратно». «Нынче Мининых нет!» – резанул Вахрамеев и подписался на гроши, так, чтобы только отвязались.

– Нету, нету Мининых и Пожарских… перевелись, – вздохнул, пожалел Устин Павлыч, и все почему-то рассмеялись.

Шурка не рассмеялся, хотел тоже вздохнуть, пожалеть, но ему помешали, толкнули в спину, давая кому-то место в кути. Он обернулся и обомлел: возле него стояла Катька Растрепа. Она не обращала на Шурку внимания, очутилась с ним, плечо к плечу, конечно, случайно, но и этого было достаточно, чтобы жар-холод прошел под рубашкой и нечем стало дышать. И он не дышал, горел и мерз, старался глядеть на поднявшегося за столом Яшкиного отца, а видел одну Катьку.

– Не знаю, как там было при Минине, а вот в пятом году, в Иваново-Вознесенске, близехонько от пас, но Владимирской губернии, слышал я, действительно выбран был Совет рабочих-ткачей. Это, мы скажем, точно, история не очень давняя, памятная, – задумчиво проговорил дядя Родя.

Лицо его против воли казалось печальным. Он смотрел поверх мужицких картузов и шапок, в окно, куда-то вдаль, в гаснущую зарю, видел там свое, неотступное, которое грозило ему и что он не мог отвратить. Он сдвинул бугры над бровями, отгонял то, что видел, но печаль не проходила, хотя говорил он про одно приятное.

– С них, ивановцев, и повелись, пожалуй, настоящие Советы, рабочие депутаты, – сказал он.

– Бери ближе. В том же году и в нашей губернии, похоже, вспомнили Минина и Пожарского, – добавил Крайнов, с удовольствием разглаживая вислые черные усы запорожца. – На карзинкинской фабрике собирались не однажды сходы – тот же Совет.

Никите Аладьину не сиделось за столом. Преображенный, ласково-веселый, он не находил себе места. Отмахиваясь от дыма цигарок и трубок, толкался в горнице-читальне, задевая вытянутые по полу ноги пастуха и Капарули, мешая мамкам таращиться и шушукаться. Подошел к книжному сосновому, начавшему рыжеть и темнеть шкафу, который до этого не замечался, раскрыл дверцы и погладил, поласкал обеими ладонями корешки книг.

– Тридцать, никак, буковок в азбуке, совсем малость… А запомнишь, выучишь – все на свете будет твое, – возбужденно пробормотал он, бережно вынимая со средней полки, из тесного ряда, одну, самую толстую книжищу, в переплете, листая страницы оттопыренным средним пальцем. Он не смел, как обычно, послюнить палец, и, когда листы не поддавались, точно склеенные, Никита Петрович по привычке дул на них, разворачивая, и, не утерпев, пробегал строчку-другую, уронив голову на плечо, жадно-близоруко щурясь. – Люблю, грешный, уважаю печатное слово. Все в книгах! Кто читает, тот много знает, – торжественно-значительно вымолвил он, и большие, выпукло-карие его глаза, перестав щуриться, вспыхнули глубокой позолотой.

К Аладьину как-то любопытно-несмело присоединился Апраксеин Федор и, наклонясь к книгам, закрыл своей бородищей сразу с десяток.

– Сроду, со школы, кажись, в руках не держал, – признался он застенчиво, не похожий на себя. – Дай-кось какую поменьше, попробую подержать… почитаю.

– Пожалуйста, пожалуйста! – Подошла поспешно к шкафу Татьяна Петровна, и пенсне, опять повиснув на шнурке, запрыгало у ней на груди. – Что же вам дать почитать? Хотите, по истории?

– Таня, дайте товарищу Чехова, «В овраге»! – закричал Григорий Евгеньевич и схватился за чистые, незаполненные читательские карточки. – Плотника Костыля пускай послушает: жизнь долгая – будет еще и хорошее и плохое, всего будет! Велика матушка Россия! – кричал и улыбался Григорий Евгеньевич.

Шурка все это замечал и не понимал, потому что видел еще другое: вздернутый, отчаянный носик, бисерные капельки пота на жаркой, повернутой к нему щеке и на червонных, выбившихся из-под платка, растрепанных волосах около маленьких горящих ушей; в капельках отражался свет лампы, и они мигали алмазно-голубыми звездочками, – так бы и смахнул их в ладошку на память; он видел половинку зеленого кошачьего глаза, который определенно косил в его сторону.

А возле книжного шкафа уже образовалась порядочная очередь.

Мужики сняли шапки, перестали курить. Они сконфуженно оглядывались на мамок и ободряли друг друга шутливыми возгласами:

– Господи, просто, в чужую кладь пусти… подсоби ума нагрести и вынести!

– Больше грамотных – меньше дураков…

– Э-э, сват, мы в книжки не глядим, а пряники писаные едим!

Бабы покатывались со смеху.

– Нет, вы поглядите, милые, на них, очумелых читальщиков! Как ребятишки малые тянутся к соске. Не подавитесь! Не захлебнитесь! – дразнили насмешливо довольные мамки.

Они-то уже брали за весну книжки, прятали за божницу, на полку, подальше от ребятни, и, не найдя свободной минуты и просто забыв, потом вспомнив, возвращали книги учительнице и учителю непрочитанными.

– Грамотеи, книгоеды, а кто пахать завтра в ноле поедет?

– Азбука – наука не токо вам, ребятам, на свежие мозги молодые – мука!

– Неправда! – загалдели вокруг Шурки в кути, и он очнулся.

– Смотри, мужики-то, книжки берут! – удивленно-радостно шепнул он Растрепе на ушко, как будто они не ссорились, не были врагами. – Да самые толстенные выбирают, хитрюги, чтобы на дольше хватило, – одобрительно и завистливо вздохнул он.

– Не прочитать, – охотно, поспешно ответила Катька. – Картинки поглядят и обратно книжки принесут, я знаю.

– Горький… Ишь ты, какое, ну, прозвище! – дивился гость из Сломлина, нукало, листая тонкую, как тетрадка, книжечку в густо-малиновом, упругом одеянии.

– Фамилья горькая, а сочиняет, поди, сладко. Врут они все, книги-то, потешают народ, – отозвался привычно из-за стола кто-то, не пожелавший идти к раскрытым книжным полкам.

– Нет, брат, – живо возразил Аладьин, перебирая сокровища, не зная, на чем остановиться, словно не прочь взять шкаф в охапку и унести домой со всеми его шестью передвижными полками, набитыми книгами. – Нет, брат, – повторил он, – есть которые и не врут, много таких… большинство. Не потешают, бередят сердце. Этот Максим Горький оправдывает свою фамилию. Его книжки, мало сказать, горькие – со-ле-ные, разъедают глаза, чтобы лучше видели жизнь, и в нос бросаются, как свежий хрен… И все в красных обертках. Чуешь?

– Вы говорите про «знаньевские» издания рассказов Горького? – вмешался Григорий Евгеньевич, оживленно счастливый, как никогда. – Есть и в зеленых обложках, синих, не важно.

– Красных больше, – настаивал на своем дяденька Никита. – И очень важно, что обертки красные: зовут!..

Все немного стихли, точно прислушиваясь, – зовут их или не зовут красные книжки Максима Горького. Потом снова заговорили.

И этот, казалось, пустяковый разговор про обложки, фамилии, эти насмешливые возгласы мамок и шутливоодобрительные промежду собой толки застенчиво-сконфуженных мужиков, и эта вдруг установившаяся на какую-то минуту торжественная тишина у книжного шкафа, и, главное, всамделишная очередь за книгами, эти набожно снятые с голов картузы и шапки, потушенные, спрятанные в рукав цигарки и трубки – все-все было невиданно значительным, просто невозможным дивом из див-чудес, самым дорогим для Шурки и, может быть, и для Катьки.

– Слушай, – зажегся внезапно неслыханной придумкой Шурка, – давай и мы с тобой возьмем для батей по книжечке? Романы! И потихоньку, украдкой почитаем, а? Терпенья нет посмотреть, что за книги печатают для взрослых… Девки говорят, больно интересны романы… про любовь.

Катька покраснела.

– Татьяна Петровна не даст. Я пробовала.

– Какая ты непонятливая! Не нам – батям книжки! – втолковывал торопливо змей-соблазнитель, Кишка долговязая. – Они велели взять по книжечке, наши бати. Эвон тятька головой мне кивает, приказывает. Самому-то ему, без ног, неловко подползти к шкафу, затолкают… И дяде Осе одному скучно в шалаше, во мху… – Шурка запнулся, но тут же вышел из положения: – Я нечаянно сказал, ничего не знаю, ей-богу! Нету твоего отца в библиотеке, и все тут… А ему смерть как хочется почитать… Ну, живо! За мной! Не зевай!

Они выбрались бочком-бочком из кути в горницу, стали в очередь за Устином Павлычем, который был последним в хвосте у книжного шкафа. А Петух, Олег и другие ребята не расслышали Шуркиной придумки, сами не догадались. И напрасно.

Им повезло, негодным выдумщикам, обманщикам. Книги они получили толстые, для взрослых, в мраморнокрепких, почти деревянных переплетах с кожаными корешками, тисненными золотом. Татьяна Петровна нынче была сама не своя, такая добрая, поверила, что они берут для родителей – отцы строго-настрого наказывали без романов и домой не возвращаться.

– Уж так-таки и не возвращаться? – посмеялась, пошутила учительница (Татьяна Петровна шутила! Такого с ней, кажется, никогда не случалось). – Пожалуйста, возвращайтесь с романами. Да научитесь правильно выговаривать: роман, а не роман… И спать, спать у меня, марш!

Григорий Евгеньевич, светясь пуще прежнего, заполнил быстро, красиво читательские карточки-формуляры на Осипа Ивановича Тюкина и Николая Александровича Соколова. Спросил год рождения ихних батек – такой порядок, надобно знать библиотеке возраст читающих. Ребята, конечно, не слыхивали, они и свой-то год рождения знали плохо, путались. Обещались спросить дома и непременно сказать другой раз.

Слава богу, Григорий Евгеньевич словно не заметил Шуркиного отца в читальне, иначе было бы плохо, совсем-совсем нехорошо. А возможно, притворился, что не видит, не окликнул батю, не спросил его год рождения и что ему дать почитать, тогда совсем-совсем отлично, замечательно.

На великих-превеликих радостях Шурка и Катька даже не заглянули в книжки, что получили их стараниями отцы. Конечно, самые завлекательные романы выбрала Татьяна Петровна, спасибо, обязательно про любовь. Они были ужасно счастливы, что держали в руках таинственные тома, каких не полагается школьникам и понюхать, а они, сообразительные Кишка и Растрепа, сунут запросто нос в романы и все-все будут знать… Ну, покривили душой, обманули немножко учителей, негоже, так делать, они больше не станут, только разик. Да и не обманули, а… И ведь не украли, прочитают и принесут книжки обратно в библиотеку, целехонькие, обернутые в бумагу, чтобы мраморные корки не портились. И, может стать, ихние батьки действительно поглядят в романы хоть одним глазом. А главное, они, Шурка и Катька, совсем-совсем взрослые, пора им знать все на свете.

Была и другая причина, пожалуй, дороже романов про любовь, почему они, возвратясь в куть, не толкались и не щипались больше с друзьями и недругами, а держались незаметно за руки, как Григорий Евгеньевич и Татьяна Петровна недавно, стоя у окна, довольные.

– Нонче зорька-баловница поздно спать кладет, да рано будит, – позевал во весь рот Устин Павлыч и ушел с Олегом ужинать.

И мамки побежали поскорей к себе домой с мужьями, которых удалось с грехом пополам увести из читальни. Григорий Евгеньевич и Татьяна Петровна, закончив выдачу книг, собрав с долгого стола газеты, закрыли шкаф на ключик и, весело-громко попрощавшись, оживленные, пошли к себе в школу. С ними отправились восвояси дальние: сломлинский депутат и Капаруля; Водяному надо было еще переезжать на лодке Волгу. Но большинство мужиков разошлись не сразу, пообещав Григорию Евгеньевичу, что с куревом будут осторожны, огня не заронят, лампу-«молнию» потушат и, уходя, притворят за собой дверь в крыльце на щеколду.

Оставшись одни, мужики, вспомнив, посмеялись над крутовским столяром-депутатом, он неделю как не заглядывал в читальню.

– «Гляди-и-и!», «К чему?», «Сознательность!» – передразнивал любимые выражения Пашкиного родителя Апраксеин Федор, ухмыляясь в бороду. – Эвот она, сознательность, пока не коснулось дело собственного пуза: не замай*, мое!

– Что толковать! – хмурился, покашливал Никита Аладьин, точно сам был в чем-то виноват. Он бережно завязывал взятую книгу в платок, уступленный ему женой, – тетка Ираида простоволосой полетела домой собирать мужу поздний ужин. – Разделили теперь на весь церковный приход, по справедливости. Был сосняк Крылова – стал нашенский… Зазря не рубить, беречь лесок, вот о чем балакай.

– Послушаются тебя, как же!

– Евсея Борисыча напустить, устыдятся.

– Сказками печку в избе не натопишь.

– Сказками?!

Колькин батька от возмущения вскочил с пола. Он сделал это легко, по-звериному. В холстяной, будничной, потемнелой за весну от слякоти, обогнушке, а мохнатым лицом светлый, добрый, не умеющий долго сердиться. Вскочил и остыл, урчал больше для виду:

– Отродясь сказками не баловался. Завсегда баю правду, от души… Дерево, как человек, жить хочет. Живое! Все чует и понимает.

Кругом ахнули:

– Живое? По-ни-ма-ет?! Да ты рехнулся, никак?

– Гросс врал! Пардон, пардон, сказник!

– Окстись*, Евсей, что ты болтаешь, дуй те горой? – попытался остановить глебовский Егор Михайлович, посерьезнев.

Но Сморчок, как в барском бору на порубке, сказывал, видать, самое дорогое ему, сокровенное, и его нельзя было остановить.

Да и не надо, не надо – ребята, разинув рты, слушали пастуха второй раз о живых деревьях и верили каждому словечку.

– Говорю вам, все на земле живое и землей дышит. И всякое дерево живо: сосна там, береза, ель, липа… как есть все живехонькое. Не обманываю, истинно так… Ну, голосом бог обидел дерево. Да ничего, приспособилось. Зашумит листьями, иголками, ветками – слушай, соображай – говорит с тобой… Злодей с топором подойдет – замрет моя ольха, березка, сосенка. Норовит как-нибудь утаиться, спрятаться, подальше убежать. А как тут без ног схоронишься, убежишь? Стало, не жди пощады. Вот и дрожит, заживо помирает… А добрый чело-вече идет мимо – так и наклонится к нему деревцо, норовит прижаться ветками, ровно руками хочет обнять. Не замечали? А вы понаблюдайте, увидите, правду говорю. Еще ниже их приспустит, веточки-то, шалунья, по щеке тебя гладит, по волосам. Ласкается, шумит, разговаривает с тобой… Да ведь как говорит – заслушаешься, травка-муравка!

Евсей, улыбаясь, неслышно-мягко опустился на свою половицу, помолчал. И все оставшиеся в библиотеке-читальне мужики молчали. Они нещадно курили и прятались в табачном дыму от самих себя. Одни ребята в кути не удивлялись и не скрывали радости. Теперь и они, когда пойдут на Голубинку, в Глинники и Заполе, станут разговаривать с березами и соснами.

– Так-то, ребятушки-мужики, – вздохнул Евсей, доставая кисет. – На свете все живое, окромя камня.

Подумал, свертывая крючок из газетного лоскута, и, не закурив цигарки, добавил:

– Да, может, и он, камень, живой.

Оцепенение в читальне прошло. Все задвигались, зашевелились, стали обыкновенными мужиками.

– И трава живая? – для смеху, наподзадор спросил Митрий Сидорович, отрываясь от взятой книжки.

– И трава, – кивнул важно пастух. – Каждая былинка растет, значит, живет. Ходи да поглядывай, не топчи понапрасну. Не рви зазря, – поучал Евсей.

Но тут уж вся библиотека-читальня грохнула хохотом, точно бревна в горнице раскатились.

– Корове не закажешь! Жрет твою живую траву и выменем говорит хозяйке спасибо.

– И косить нельзя?

– А как же рожь жать? Запрещаешь?

– Да мир-то, Евсей Борисыч, с твоего запрета подохнет… с голодухи!

Сморчок смеялся вместе со всеми. Должно быть, понимал, что где-то в своих россказнях хватил, как всегда, немного лишку, плеснул через край, по-ребячьи. Шурке стало обидно на смеющихся мужиков и жалко Евсея Борисыча, что ему не верят, что он сам немножко смеется над собой.

А ведь он ходит, точно на самом деле боится примять траву, и, когда пасет стадо, лежит в поле, под кустом ивняка, увидит подле себя какую былинку, цветок – не сорвет, притянет чуть к себе, погладит, подует и отпустит, точно скажет: «Живи!». Все это Шурка помнит и видит сейчас, и ничего в том, что сказал Колькин батя, нет смешного.

– Эвот она, правда-то какая, мужики-ребятушки, – заключил Евсей, чиркая спичку, раскуривая крючок. – Похожа на небыль, что верно, то верно… Так ведь хорошее-то завсегда такое, не верится, что оно есть. А тут возле тебя, в тебе самом… Живи по энтой правдухе, про которую я вам баю, не обижай ни дерева, ни человека – и тебя не обидят… Разумею: как станут все этак-то жить-поживать – ни тебе ссор, ни тебе обмана, обиды…

Грустно-ласково взирал на Евсея Захарова Яшкин отец, председатель Совета, большак-революционер. Казалось, он все одобряет, со всем, о чем толкует Сморчок, соглашается.

– Лев Толстой, говорит, то же самое, похожее проповедовал, – осторожно, мягко сказал он.

Косоуров живо-весело спросил:

– А чего же тогда делать нашему Сахару Мечовичу или Ване Духу?

Отвечали Ивану Алексеичу наперебой Матвеи Сибиряк, починовский запорожец Крайнов, балагур Сидоров Митрий:

– У Медка-Сахарка своя правда: обмануть тебя и по головке погладить, чтобы ты ничего не заметил.

– Ласковая-то чужая ручка и в кармане по слышна: очистит – не почуешь.

– У Вани Духа тоже своя правда-кривда есть, другая: мало объегорить человека – с кишками проглотить и не подавиться от жадности.

– Точно! Даже не поперхнется.

Шуркин отец почему-то вспомнил, помянул:

– Тихонова баба платок на левую сторону носит, чтобы не выгорел раньше времени.

– Муж, поди, приказал. Он на такие дела маста-ак. Как из избы уходит, часы останавливает, чтобы зря не шли, не портились.

– Хо-хо! Это на него похоже.

– Да что часы, – сказал, морщась, Аладьин. – Прежде, в Тифинскую, помню, выпьет, вылакает своего и чужого лишку, вино-то у него обратно изо рта лезет вместе с закуской. Он пригоршню подставит, чтобы не пропало… Тьфу! Тошно говорить.

В сенях зазвенело, покатилось опрокинутое пустое ведро. В распахнутой двери из темноты проступило испуганно-бледное, милое лицо Таси из усадьбы.

– Дяденька Родион Семеныч, – тихонько позвала она. – Иди скорееча домой… Беда!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю