Текст книги "Лебединая стая"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Потому что Глинск есть Глинск, чего не поймет, то выдумает, лишь бы навредить всем, а первым делом Тесле.
Всю ночь над Фабианом покачивались человечьи качели. Он умирал, должно быть, почитая свою смерть прекрасной, ведь он достиг недосягаемой для него высоты. Утром козла нашли под качелями уже холодного. Никто не знал, как он погиб. Иные считали, что его смерть – предостережение для философа, который не в меру усердно помогал буксирщикам откапывать спрятанный кулачьем хлеб, потому что, всю жизнь живя впроголодь, не мог не заботиться о голодных. И все же Левко Хоробрый составил себе более или менее правильное представление о смерти друга. Но обо всем, что знают философы, потом узнают все. Левко Хоробрый не мог не рассказать о последнем приключении своего козла. Позднее появилась легенда, будто козел каждую ночь приходит на качели и самозабвенно летает на них. Кто-то будто бы даже видел его, и это было необычайное зрелище – козел на качелях!
Философ был заинтригован и однажды ночью сам пришел туда. Он спрятался неподалеку и стал ждать. И то ли ему померещилось, то ли на самом деле, но около полуночи качели между старыми вязами заскрипели.
«Козел!» – решил Левко и, выбравшись из укрытия, подошел ближе – ночью он плохо видел и в очках.
Качались двое из буксирной бригады. Тайком от Вавилона они взлелеяли тут свою любовь. Летали высоко, как будто готовились вырваться из ночи к звездам, к синему небу, на котором обрисовывались их фигуры, крылатые и красивые. Фабиан узнал их.
– Это вы, Фабиан? – спросили с высоты.
– Я.
– Вставайте между нами.
– А не сорвемся?
– Нет.
– Попробую.
Они остановили качели. Он стал между ними боязливо, не очень охотно, и они помчали его в иные, неведомые миры. Он и впредь наведывался к качелям. В селе распространился слух, что каждую ночь философ приходит сюда качаться со своим козлом.
– Это правда, Фабиан? – спросил его Савка.
– Отчего ж, правда… – улыбаясь, отвечал философ.
Однажды ночью Левко Хоробрый привел на качели неизвестную женщину, с которой не мог, а быть может, и не хотел показываться на людях. Догадывались, однако же, что это могла быть Прися. Они качались долго и красиво, до третьих петухов. Без козла он снова стал Левком Хоробрым. Вот и жил теперь не вселенскими масштабами, а заботами о колхозе да еще о детях Явтуха Голого. Он сам вывез козла за Вавилон на скотомогильник и, похоронив, сказал: «Мир праху твоему». И снял шапку. Смерть друга казалась ему достойной и своевременной.
«Вот так и гибнут люди, – думала Прися. – Одни разбиваются на качелях, другие умирают на белых подушках с вышитыми наволочками, а вот Явтушок считал, что белые подушки только для того, чтобы от них в хате было светлее, и боялся замарать их своим лицом. Ни одной весточки от Явтушка, как в воду канул. Лучше бы я здесь прорубила для него прорубь на водосвятии, хоть знала бы, что его уже на свете нет», – убивалась Прися, сторожа сон мальчиков, в глазах которых дядя Фабиан так много терял без козла. В особенности в глазах самых маленьких. Те дивились матери, не желавшей понять сию истину и отдавшей предпочтение этому человеку, которого она даже облачила в отцовский касторовый жилет. Последнее возмущало даже старших, и они поглядывали на философа с едва прикрытой неприязнью.
Прослышав, что Мальва родила, Клим Синица поздним вечером выбрался в Глинск. Лошади едва совладали с грязью, он чуть было не повернул с полпути домой. Между тем тропка на обочине просохла, и пешком он бы, вероятно, дошел. И как раз по этой тропке шел навстречу путник, в котором Синица уловил что-то знакомое. Не то в походке, не то в шапке, не то в манере небрежно нести на спине почти пустой мешок. Однако был уже вечер, и разглядеть путника так и не удалось.
– Вот молодец! А я, дурак, выехал на подводе…
В этих краях заведено здороваться в пути, даже если люди и совсем не знакомы. На приветствие Синицы путник снял шапку и, не проронив ни слова, прибавил шагу. Клим потом несколько раз оглядывался с подводы, озирался на путника…
Из слякоти тщетно порывались в небо ожившие в лунном свете вавилонские ветряки. Небо походило на нивы, где местами уродило славно, а местами только кое-что, как на бедняцких полосках. Путник остановился, поднял голову, он искал по звездам свое бывшее поле. Там ведь его озимь. И нашел. Это был Явтух Голый.
Он бежал с поезда. На какой-то многолюдной станции пошел по воду для всего вагона-теплушки, незаметно растыкав перед тем по карманам свое добро, а кое-что положив в ведерко, и больше не вернулся к вавилонянам. Они и там, в пути, ставили его ни во что, попрекали непоследовательностью, легкомыслием, грязными портянками, которыми он прованивал каждый вечер теплушку, когда разувался перед сном. Кроме него, никто не сомкнул глаз за эти ночи, пока не выехали из заметенных снегом маленьких станций и не стали на широкую колею. А Явтушок спал как убитый, и это вызывало у его трагических спутников еще большую злость. К тому же у него было несколько кусков сала, пара буханок хлеба, он хорошо ел, а ночью и это давало себя знать помимо его воли. Когда же Явтушка будили, его охватывала тоска по Присе, ребятишкам и по самому Вавилону; просто не верилось, что там уже никогда больше не будет Явтуха Голого, чей род восходил к реестровым казакам. С каждым километром дороги у Явтушка накипало желание бежать, и он осуществил его, заранее продумав все до малейших подробностей. Надо отдать ему должное, кое-что он мог предусмотреть, пасовал лишь, когда дело шло о выборе между жизнью и смертью.
Он добрел до дома ночью, постучал в боковое оконце, выходившее в поле, – все это было обдумано предварительно. Напугал своим стуком Присю, разбудил и старшеньких ребят, спавших на кровати валетом. Так тихо запер за собой наружную дверь, что она даже не пискнула. Ни одна живая душа в Вавилоне не должна знать о его возвращении. Соколюкам и не приснится, что он уже тут, дома. Только когда остановился посреди комнаты, Прися объявила проснувшимся мальчикам:
– Отец пришел…
Явтушок положил мешочек, подойдя к кровати, нащупал руками в полутьме детей, всех до одного, сказал:
– Это я, детки… – и заплакал.
Он был одетый, в шапке, грязный, на полу виднелся мешочек, в котором, верно, не было для них гостинцев, а то с чего бы ему плакать? Кто-то из старших проговорил вдруг:
– Чего вы, папа? Нам было хорошо без вас. Фабиан приходил…
– Фабиан? – Явтушок отступил от кровати.
– Козел… – успокоила его Прися. – Рассказывай лучше, как добрался.
– На то голова да ноги… – усмехнулся Явтушок. – Чего мне там? Что я там потерял?.. Раз мои детки тут… – показал он на детей. – Вот и махнул. Из-за Харькова уже. Что там делается, Прися! Мужик и там зажиточный, на черноземе, растрясли богатеев, как грушу, а в колхоз не захотели, так их в вагоны со всеми бебехами, с корнями и с ветками. А как тут? Что тут?
– Я вступила в колхоз…
– Вступила?!
– А что ж я, хуже других?
– Значит, я туда, я, можно сказать, на смерть решился, а ты в колхоз? – он надвинулся на нее из темноты. – Ну, ну, я слушаю, Прися, слушаю…
– Обобществили лошадей, телегу, весь инвентарь…
– Весь начисто?
– А на что ж он без поля? На что? Железки, Явтуша.
– И плужок отдала?
– И плужок, и мельничку… Только борону оставила. Для огорода. Все оставляют, и я оставила.
– Так!.. А ты знаешь, что я и по сей день не рассчитался за этот плужок с Моней Чечевичным? А? – захлебываясь от злости, шипел на Присю Явтушок.
– От Мони Чечевичного одно воспоминание. Разве его не на том же поезде, что и вас?
Это немного успокоило Явтушка. Он не терпел ходить в должниках.
– Вот наказанье! Только отвернулся, и, глядишь, голяк-голяком… Что вы там цапаетесь, добра бы вам не было! – заорал он на детей, которые посмеивались на кровати. (Уж не над ним ли?) И потянул свою нитку дальше: – Ну, ну, так как же вы тут живете? На картошке? Хлеб-то забрали у вас?
– Я сама семена отдала. Сеять вот-вот начнем… Был пробный выезд в поле.
– Кто начнет сеять? Кто? Рубан? Откуда он знает, как сеять и что сеять? Скажем, овес. Его бы уж пора сеять. Овес в грязь – будешь князь. А откуда это знать Рубану? Он городской…
– Он заместителя себе взял из наших… – усмехнулась Прися.
– Кого? – застыл от любопытства Явтушок.
– Левка Хороброго…
– Фабиана?! – Явтушок так и подпрыгнул, а потом подловато засмеялся. – Слава Иисусу! Вот на ком теперь Вавилон. Так вам и надо. Этот выведет вас в люди, мать вашу за ногу… Такой плужок отдать Фабиану! А ты хоть видишь его?
– Фабиана?
– Плужок наш! – вскипел Явтушок.
– А то как же. Был на пробном выезде. Все целехонько. И лошади, и плужок, и мельничка. Телегу только не могу признать. Издалека вроде наша, а подойду – не наша…
– У нашей было по тринадцать спиц в колесе… Потому я и обгонял всех, что на чертовой дюжине.
– Нет, у той столько не будет, – подумав, сказала Прися.
– Ясно. Нету телеги. И какой телеги! Все пойдет прахом… И сам Вавилон. Как там в библии сказано? Парфена нам читала в дороге… – Он снял шапку. – «И сошел господь посмотреть город и башню, которую строили сыны человеческие. И сказал господь: вот один народ и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же и смешаем там язык их так, чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город. Посему дано ему имя – Вавилон, ибо там смешал господь языки всей земли и оттуда рассеял их господь по всей земле».
– А дальше, Явтуша? Чему еще вас Парфена научила?
– Пойдем отсюда… Если хотите иметь хозяина, а детям отца.
– Куда, Явтуша? Куда пойдем?
– За тридцать пять километров…
– В Зеленые Млыны?
– Туда. К лемкам [18]18
Этнографическая группа украинцев, населяющая в основном северо-восточные склоны Карпат. Отдельные поселения лемков встречаются и в других районах Украины.
[Закрыть]. Я вот только оттуда. По дороге заходил. Словно другая держава. Уплатили налог, и никому до них нет дела. До самой Москвы достучались. По конституции живут. У дяди Лаврина маслобойня, лесопилка. Обогрел, встретил как родного, говорит, иди забирай своих и приходи. Бунта, говорит, вам Советская власть никогда не простит. Лемки, Прися, это тебе не мы, это хитрый народец. От австрийского императора в прошлом веке ушел и от колхоза уйдет. Без бунта уйдет, по-хорошему. По конституции. Лемки все знают. Еще ведь Ленин говорил, что это дело добровольное. Только в Зеленые Млыны. Другого выхода у нас нет… У меня нет другого выхода… Примак Валахов тут?
– Где ж ему быть? В колхоз вступил.
– Небось кларнет не обобществил, как ты плужок?
– Играет для Валахов… Чуть не каждый вечер. Как пришла весна… Я с тоски тоже послушать хожу.
– С кем?
– Одна, с кем же еще?
– Его тоже туда просят. Старый кларнетист умер. Ну, и просят его. Эти клятые лемки шагу не могут ступить без музыки. Пиво тывровское пьют, музыка, гульба каждую субботу… Куда нашему Вавилону до Зеленых Млынов! Как Глинску до Шаргорода. Совсем другой район. Другие нравы и права. А Вавилон без нас рухнет.
Явтух снял полушубок.
– Отдохну денек, и айда!.. Не такая уж даль. Тридцать пять километров. Я вон тысячу отшагал. Из-за самого Харькова. Всю Украину перемерял. Сапоги пропали. Зато штаны новые. Парфена подарила. С Бубелы. Взяла-то их, верно, для Данька. Великоваты, правда. Но вещь. Английское сукно… Спите уж вы там! – прикрикнул он на детей.
Потом подошел к Присе, поцеловал легонько с дороги в теплые волосы. Любил ее в дороге, как никогда. Удивительная особенность дороги…
– А люлька, вижу, пустая?
– Скидучее зелье пила. Бабки говорят, была бы девочка.
– Ай-я-яй! Какая потеря! – И вдруг: – А как там соседи наши?.. Уже думали, верно, что я пропал? Хо-хо!
Прися голубила Явтушка, как впервые… Готова была идти за ним хоть куда глаза глядят. Не будь детей, поехала бы с ним еще тогда, после крещения.
– А про Соколюков чего спрашивать, какого от них ждать добра, когда брат пошел на брата. Лукьян и доныне с ружьем на Данька ходит. И Савку Чибиса с собою берет. Боятся, как бы не сжег колхоз или еще чего не натворил бы. Один ты, Явтуша, на всем белом свете. Не больно-то удачливый, и несчастливый, и натерпелся всего, а все мой… Дети уснули, Вавилон спит, так раздевайся, буду тебя купать с дороги. А штаны хороши, так и шуршат, проклятые. Умели господа о себе заботиться.
Утром вавилоняне уже знали, что Явтушок явился, но никто не трогал его, никто не собирался выдавать. Левко Хоробрый сказал, что Явтушок отдохнет день-другой, полюбуется на детишек, а там придет в колхоз и выйдет со всеми вместе сеять. Так же думал и Лукьян. Куда же деваться Явтушку, если Прися уже с ними и все добро отдала в общий котел? Решили не сообщать в Глинск о его возвращении. Сжалились над детьми и над ним самим, уж больно непривычно было, что не стоит он в праздник за плетнем. Приняли во внимание и любовь Явтушка к земле, к полю. Для нового колхоза это был бы не лишний человек. Только плохо они знали его душу…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
На следующую ночь Явтушок пришел и разбудил отца. Валахов так много, что они не имели привычки запираться на ночь и с весны до поздней осени держали наружную и сенную двери настежь. Поэтому Явтушок появился на пороге как привидение, постоял там и на оклик отца:
– Кто такой? – ответил так, словно пришел к себе домой:
– Это я, Северин, я…
– Явтушок?
– Он самый. Или не узнал? – «Штаны на мне другие, вот почему не узнал», – подумал он. – Прости, что так поздно. Не мог иначе. Я ведь там числюсь у них… Здесь только дух мой, хо-хо…
«Дух» повернулся и вышел, а отец надел сапоги, накинул свитку и за ним. Отец очень уважал Явтушка за одно качество, которого не находил больше ни у кого из вавилонян. Один только Явтух мог зайти как-нибудь вечером и попросить: «Так что-то грустно, сыграй-ка мне на кларнете». Отец вынимал из футляра кларнет и играл ему одному. Играл лемковские мелодии, импровизировал. Явтушок, бывало, послушает, прослезится и уходит. А отец говорил этим глухарям Валахам, что душа у Явтушка лежит к музыке, как редко у кого. И еще, хотя об этом ни разу речь не заходила, объединяла их причастность к тем самым Зеленым Млынам: из всего Вавилона только у них двоих были там родичи, только они оба могли отправиться туда. Вот и теперь они долго сговаривались на Андриановой лавочке, отец многозначительно покашливал, а Явтушок горячо убеждал в чем-то нашего лемка, на котором с некоторых пор держались Валахи. Уйди он от них, и Валахи сразу приобрели бы другой оттенок. Развалины замка Замойских, на которых они возвели свою халупу, и разбитый паровик в репейнике достаточно свидетельствовали об их нелепых порывах в прошлом. А в иные времена на прошлое граждан обращают больше внимания, чем на их нынешний день.
Когда отец вернулся со двора, все Валахи не спали, встревоженные появлением «духа». А ведь утром им вставать на зорьке сеять овес…
Б другое время отец любил заранее готовиться к путешествию за тридцать пять километров. Еще с вечера смазывал телегу и застилал луговым сеном, старательно проверял и налаживал упряжь, натирая до блеска медные пряжки, которых на сбруе было бесконечное множество, и, может быть, поэтому наши неказистые лошаденки приобретали победный вид. Он и самих лошадей начищал, чтобы они утром лоснились не хуже тех медных пряжек, а за муки, которые они терпели, давал им на ночь лишнюю мерку овса. На кнут с плетеным вишневым кнутовищем, каких теперь уже и в заводе нет, он повязывал красную китайку и ставил кнут в угол под образа как символ крестьянской бескомпромиссности, В те вечера перед путешествием жилище наше наполнялось торжественностью – все, кому выпало завтра отправляться в путь, мылись в корыте, надевали свежие рубашки, и нам, самым маленьким, мерещилось далекое и вольное царство, в котором строго и справедливо правит дед Чорногор, отец нашего отца. Мы там уже побывали несколько раз, и нам там очень понравилось. Село все состоит из хуторов, дома огромные, длинные, с высокими стрехами, у нас лошади ходят в шлеях, а там в хомутах, коровы там одномастные, рыжие, посреди села кладбище с белой каменной часовней, обнесенное непролазной сиренью. И есть там еще одно диво, ради которого стоит ездить за тридцать пять километров: мимо самого дедушкина дома ходят из Европы в Азию товарные и почтовые поезда и каждый паровоз почему-то считает нужным под самой стеной свистнуть. Когда-то, сто или даже двести лет назад, на этих хуторах жили немцы-колонисты, но они не хотели отдавать сыновей на службу в русскую армию и царь прогнал их за пределы империи, а потом за какую-то крупную военную услугу, а какую именно, это и доныне тайна, позвал на оставленные хутора лемков с гор.
Лемковский род крепко держался своего говора, обычаев и даже своей кухни, они неохотно смешивались с местными жителями и деда нашего считали чуть ли не первым отступником от этих генеалогических традиций. Но, когда его сын привез свою молодую, нашу мать, и показал ее гордым лемкам, они простили ему прегрешения против рода – нашли ее похожей на самых красивых своих женщин. Пожалуй, именно с тех пор и растеклось их молодое поколение по окрестным деревням и начался великий распад старого рода-племени ему же на пользу. Наши родители, занесшие в Зеленые Млыны эту благодетельную заразу, ездили туда два-три раза в год – на пятидесятницу, на спаса да еще на крещение (на этот, самый красивый, праздник нас, малышей, не брали из-за больших морозов, зато здесь, дома, мы переносили эти морозы стойко и на вольной волюшке). Иногда наши родители брали с собой Явтушка, у которого был там дядя, тот самый Лаврин Голый, поселившийся в Зеленых Млынах еще молодым парнем.
Эти семейные путешествия стали редкими, а потом постепенно и вовсе прекратились после смерти Андриана, когда наш двор опустел и притих, как притихают дворы после пожара, и только разбитый паровик, который Валахи захватили в экономии уже калекой, напоминал нам, что здесь готовились вершить дела, явно непосильные для Валахов. Вокруг паровика все еще не росла трава, когда-то выжженная пролитой нефтью, но я не раз видел перед паровиком отца, погруженного в мечты, и догадывался, о чем он думал.
Прежде чем прийти в этот двор и остаться в нем навсегда, отец служил в продотряде, «выкачивал» хлеб для голодающих Поволжья я сено для Первой Конной армии, ко влюбился в юную хозяйку этого сиротского гнезда, а после землеустройства схватился за землю. На первые же деньги, вырученные от земли, отец купил конный привод, за который чуть не попал в кулаки. Спас отца Рубан, сообразивший, что привод с крестовиной нельзя считать машиною и потому он не может стать средством обогащения. Теперь по совету того же Рубана отец обобществил привод и наш слепой Каштан крутил его на колхозном дворе, крутил сам, без погонщика, достаточно было запрячь его утром, а выпрягаться он умел сам, без чьей бы то ни было помощи. Слепота стала Каштану величайшим подспорьем, потому что зрячие лошади не выдерживали столь длительной ходьбы по кругу, впрочем, как и люди, а Каштан крутил привод играючи, еще и детишек катал на крестовине – бывало, усядутся рядком, как воробушки, и давай.
В свое время эта нехмудреная машина, появившись у нас во дворе, не на шутку всколыхнула крестьянские умы. Молодежь на некоторое время даже забыла о качелях и каждое воскресенье сходилась к нам покататься на приводе. Это очень не нравилось отцу, его авторитет в глазах вавилонян сразу вырос. На радостях отец доставал кларнет, и под его музыку прямо тут, на току, возле привода, начинались танцы, длившиеся иногда до поздней ночи. Когда мать попрекала отца за эти гулянки, он отвечал, что без них совсем разучился бы играть на кларнете, ведь музыка живет, только пока приносит радость людям. Мне отец больше всего нравился именно в эти минуты, с кларнетом, он тогда весь преображался, становился вдохновенно нежным и окрыленным, похожим на великого чародея, но, может быть, больше всего восхищали меня его пальцы – обычно жесткие, мозолистые, неповоротливые, на клавишах кларнета они достигали неслыханной грациозности.
Однажды ночью к Валахам снова прибежал Явтушок.
– Все! Еду в Зеленые Млыны. А вы? Не думаете туда?
Уздечки с потускневшей медью висели без употребления где-то в чулане, а нам вспомнилось недавнее, и в доме снова воцарилась неизъяснимо трепетная торжественность – неужто в Зеленых Млынах и до сей поры ходят товарные и почтовые поезда, на этот раз уже из Азии в Европу, и так же весело, как тогда, кричат у самого дома паровозы (особенно необычайны их гудки по ночам), и лемки справляют свадьбы, пышные, шумные, с перехватами, выкупами, неистовыми драками и примирениями, до которых мой отец был большой охотник, тем более что обладал уже и вавилонским опытом, до которого выходцам из Лемковщины было еще ой-ой как далеко.
–. Я остаюсь здесь… – сказал ему отец. – Вот только старшего моего захватишь к деду на парное молоко. Начал кашлять, наверно, заразился от Андриана чахоткой, а у меня коровки, сам знаешь, нет. Потом приеду за ним…
– Как знаешь… Ведь что тебе Вавилон? Чужая земля… Не то что мне…
Бежать Явтушок собирался потихоньку, тайком, неожиданно для односельчан, и, кроме нас, только Фабиан был посвящен в тайну, за это ему отдавали хату со всем, что нельзя было взять с собой. Так он внезапно стал чуть ли не богатейшим человеком в Вавилоне. Он и в самом деле походил на магната, когда осматривал пришедшие в упадок угодья Явтушка, дольше всего любовался грушей, которая в этом-то году уже наверное уродит. Кажется, философ остался доволен осмотром, хотя и сказал Явтушку на прощание:
– Если вы когда-нибудь вернетесь сюда, я снова переберусь на Татарские валы, к себе. Мне все равно, где жить… Внизу или наверху… Я теперь больше думаю о жилищах для других…
«Совсем рехнулся Фабиан», – подумал Явтушок.
Еще бы! Великие философы никогда не посягают на чужое и лишены чувства зависти. Но у них есть другой изъян, которого не учел Явтушок. Они не умеют скрывать свои открытия от человечества, чем и приносят ему немалые убытки. Еще в тот же вечер в хату набилось полно родни, дальней и ближней, и все умоляли Явтушка не идти на чужую сторону, остаться здесь. Что там может быть иначе – за тридцать пять километров? То же все и там. Если уж сбежал, так лучше сидеть здесь, чем брести с детьми в какие-то там Зеленые Млыны…
Но уже стоявший посреди хаты самодельный возок красноречиво свидетельствовал о непоколебимости намерений хозяина. Явтушок мастерил его из разного хлама прямо тут, одно колесо прихватил у Соколюков, и теперь главное, чтобы этот возок смог пройти тридцать пять километров.
Последним пришел Лукьян Соколюк, не только как сосед, но и как председатель сельсовета. Вялый, изможденный, с лопнувшим стеклышком в очках и величайшей драмой в душе: Данька он так и не поймал, и теперь можно ожидать от него чего угодно.
Трещинка в стекле мешала ему, раздражала глаз, он все мигал им, однако обещал, что вот после сева поедет к самому Петровскому, председателю ВУЦИКа, и выпросит Явтушку помилование. Он сидел на лавке, еще теплой от родичей, раскинув руки, а Явтушок все пробовал приноровиться к возку, который сделать-то он сделал, а вот как вывезти во двор, не сообразит. Лукьян, должно быть, догадался об этом, внимательнее смерил на глаз размеры возка и, посмотрев на дверь, незлобиво улыбнулся.
– Далеко? – спросил он для приличия.
– Нет. Тридцать пять километров.
– Далековато, – протянул Лукьян словно про себя, прикидывая на свои теперешние, усталые ноги. – Думаешь, там другое государство или власть другая?..
– То самое, только там ходят поезда, так что полегче. Подамся, куда захочу, коли что…
Прошлогодний мак стоял в горшочке, так и его Прися высыпала в мешок…
– А все крещение… – Лукьян встал. – Я знал, что это добром не кончится, да что я мог против Вавилона…
– Ты? То же, что и мы. А вот Рубан мог же заступиться? Не убил же я его. Пусть живет да строит свою коммуну. А вот меня, видишь, согнал с родного гнезда. Хату я доверил Фабиану, так что будет сосед аккурат по тебе. Одна душа, одна власть. А я не таков, О нет, я не из таких!..
– Явтуша, Явтуша! Бить тебя некому. Сколько детей, а он бежит с обрезом. На кого? Против кого? Явтух Голый в стрелки побежал?..
– Ничего, кулачье вывезли, спасли, а вы тут сами подохнете с голоду. Вспомните еще Явтушка… Там я тебе должен гроши какие-то, так ты уж подожди маленько, я передам оттуда. Люблю занимать, но и отдавать люблю. Я такой.
Лукьян подошел к бадейке с водой, зачерпнул медной кружкой и, прежде чем напиться, сказал:
– Ну, ну, посмотрим…
Он долго пил, что-то его жгло, сосало. Когда вышел, Прися сказала:
– Бедный Лукьяша, совсем уморился… Даринку на курсы отдал, брат в бегах. Вот что делает должность с человеком. А ведь какие были ребята Соколюки!..
Явтушок вспомнил еще что-то, выбежал за Лукьяном и закричал в ночь:
– Эй, Соколюк!
Они долго еще бубнили о чем-то за воротами, а посреди хаты стоял самодельный переселенческий возок оглоблями вверх, весь уже в пути, и детишки уснули, так и не дождавшись отца. Нигде мне так хорошо не спалось, как тут.
Разбудили нас до света. Не фыркали спросонок лошади, как бывало, не слыхать было обычного в таких случаях хозяйского гомона во дворе. Возок уже был там, его, верно, вынесли из хаты боком, и, когда мы вышли к нему, Явтушок вдруг вспомнил еще о чем-то, не обнаруженном в последнюю минуту среди других пожитков. Это был кларнет, который дал отец, чтобы великий тамошний капельмейстер выучил меня играть по нотам. Сам отец не знал нот, а у меня слух был плохонький, и без нот отец выучить меня не смог. Явтушок положил кларнет в возок, сказал:
– Это тебе, чтоб там не лоботрясничал…
Потом он впрягся в возок и, выкатив его за ворота, твердо двинулся вперед, словно всю жизнь готовился к этому путешествию. Я редко видел его таким решительным, как сейчас, на узенькой улице, с которой начинались тридцать пять километров.
У креста с распятьем Явтушок остановился. Отсюда открывался вид на всю Вавилонскую гору, здесь всегда прощались с родным селом новобранцы. Стоило бы кому-нибудь из нас добежать до школы, это в двух шагах, постучать в окно к старенькой доброй учительнице и сказать ей, что мы уходим из села и пускай больше не ждет нас за парты, на которых остались наши бессмертные имена на случай, если мы никуда не дойдем.
В сельсовете было темно, Савка Чибис еще спал на лавке. Утром он узнает, что нас нету, загогочет. Он всегда смеялся некстати, но дело свое знал. Буксирщики называли его железной метлой, он нюхом угадывал, куда кулачье зерно запроторило. А сам жил впроголодь, ни лоскутка не взял себе из кулацкого добра.
Пока выходили из села, расцвело утро, тихое, розовое, с черными крыльями ветряков и целым океаном степи, стоявшей без росы, без единой живой капельки на паутинке. Это к ветру. Сейчас он подымется, ударит Явтуху в грудь, и тогда всем нам придется воевать против него, и легче всего будет вон тому, меньшенькому, который топает за возком у самой земли, а труднее всего мне, я ведь, пожалуй, и впрямь заразился от дяди и теперь, если приходится идти против ветра, всегда кашляю. Но ветра еще нет, только тронул ноздри запах, горький, полынный, с привкусом чебреца. Я вдыхаю его полной грудью и не могу понять, почему Явтушок остановился. Нам за сухой ботвой не видно степи, а он уже заметил людей под ветряками.
Скоро именно оттуда сорвался ветер, послышался густой человечий гам, торжествующий рокот, а потом ветряк, который как раз поворачивали под ветер, шевельнул крыльями, поколебался и забился, как живой великан. Сосед его проделал это уже намного быстрее, без треска, без старческого скрипа, внезапно и отчаянно. Гам утих, только в упряжи заржали лошади, привезшие зерно на помол. Мы бросили возок и, как завороженные, возбужденно пошли к ветрякам, Там пахло хлебом, жизнью, счастьем, всем самым высоким и самым обыкновенным, из чего состоит человек. Фабиан в заячьей шапке благоговейно сложил руки и смотрел на крылья, восхищенный, загипнотизированный их летом; Явтушок распрощался с ним и заплакал, когда заговорил о хате и обо всем.
Все утро мы сражались с ветром, проходя через поля. Мне мерещилось, что вот сейчас выйдет известный всему Вавилону бандит Назар с плоским носом и оберет нас до нитки, убьет Явтушка, который вместе с другими однажды гнался за ним.
У Павлюковых хуторов и в самом деле кто-то вышел из зарослей, махнул рукой – мол, стой! – и пошел нам наперерез.
Явтушок стал, не выпуская из рук возка, мы все тоже остановились и сгрудились вокруг него, готовые принять смерть вместе.
Но это был Данько Соколюк.
Подойдя к нам, он узнал Явтушка, усмехнулся невинно и беззлобно, засунул за пояс обрез и спросил:
– Далеко?
– В Зеленые Млыны… К лемкам…
– Бывал там. Когда-то у них водились славные племенные жеребцы. А теперь не знаю.
– Все как было, – сказал Явтушок.
– Думаешь, там не найдут тебя?
– Это уж как будет…
– Найдут. Везде найдут…
Загоревший на ветру, в распахнутом полушубке, со шрамом, которого раньше не было, в новеньких хромовых сапогах, он сошел с дороги, и мы двинулись за Явтушком дальше. В зарослях ржал стреноженный конь Данька, когда он прыгал, нам было видно его голову и гриву, черную-черную.
– Но-о, лошадки! Эх, лошадки вы мои, лошадки! – с облегчением сказал Явтушок, довольный, что все обошлось.
Мы подтянулись, сгрудились, почти на руках внесли свой возок на Абиссинские бугры (вон куда дотянулась вавилонская земля!). Когда Данько Соколюк пахал их и засевал, с них срывались смерчи, а теперь бугры отбунтовались, обессилели и на чернеющей пашне только нервно шелестела поземка. Мы долго взбирались на эти бугры, а всадник взлетел на них, как ветер, обогнал нас и, круто осадив коня, стал ждать на самой вершине. Конь и сама гора придавали ему суровости и величия. И Данько, бывший хозяин этих адских бугров, сказал:
– Вы так торопились на гору, что я едва догнал. Забыл спросить, как там мои. Лукьяша, Даринка… Живы?
Явтушок кивнул, мол, слава богу, все живы, здоровы, вот только про него, Данька, ничего не знают, где запропастился.
– А ты вон где. Я так и думал, что ты где-то тут.
Данько улыбнулся, больно уж любопытным и новым изобретением показался ему наш возок. Всадник проводил нас до рва.
– Еще хотел спросить… Про Парфену…
– О ней не горюй, не пропадет. А ты, вижу, помнишь ее…
– Любил ее… – бросил Данько с коня вроде бы и нехотя, но, видно, искренне, потому что долго молчал после этих слов. Возле рва он отстал, свернул в заросли, и дальше мы пошли одни.
Первое село, которое мы прошли, было Семиводы. Я его хорошо помню еще с тех пор, как проезжал его с отцом. На пятидесятницу все хаты тут украшали ветками, в них пахло зеленью, а на спаса от них шел запах спелых груш. В одной из таких хаток жил товарищ отца Артем Буга, тихий, умытый, в вышитой рубашке, он держал пасеку, и его жена Дуся всякий раз, как мы тут останавливались, угощала нас медовыми пряниками, никто не умел так печь их, как она. Хата их стояла на пригорке, двор был подметен, весь зарос спорышей, в окна боковой стены заглядывали мальвы, и ни одной сломанной или сорванной – у хозяев не было детей. Под коньком на гвоздике всегда висела соломенная шляпа с порванной сеткой, в ней Артем Буга выходил на пасеку, чтобы добыть для нас сотового меда. Полусгнившая шляпа висела на своем месте и нынче. Однако хозяев дома не было. В огороде на прошлогоднем репейнике чирикали воробьи, на вязе в колесе-гнезде стоял аист и, верно, ждал возвращения хозяев, потому что, как только мы остановились, он взмахнул крыльями и стал выбивать горячим клювом песню семьи. Но мы не стали дожидаться хозяев и все надежды теперь возлагали на Новую Гать, где у отца и Явтушка были еще более близкие знакомые, чем эти, и где они не раз останавливались, а однажды даже заночевали. Семья там была большая, трудолюбивая, вся состояла из взрослых, заночевать у них нынче в самый раз, а уже от них, от Бездушных (бывают же такие несправедливые фамилии!), останется полдороги. Впереди еще Овечье, Райгород и страна, о существовании которой мир не подозревает.