Текст книги "Лебединая стая"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Там по вечерам пахнет чередой и до самого утра играет духовой оркестр. Меди в том оркестре много, а вот кларнета нет, после каждой поездки туда отец становился таким хвастуном, что матери приходилось вмешиваться в разговор о его музыкальных способностях, и уж тогда он замолкал надолго.
Был как раз тот час, когда над Вавилонской горой курились дымки, а Фабиан кончал мирские дела и брался за книжки, чтобы постичь тайны мироздания, над полями угасали ветры, останавливались ветряки, умолкали кузницы, в хатах подавали кулиш, затертый конопляным семенем, заквашивали в дежках хлеб, запаривали красную закваску для борщей, запирали от злых людей ворота и пастухи выгоняли в поле колхозных лошадей, а парни с девушками собирались на качели. Так мне все это представлялось на расстоянии, пока мы не подошли к хате Бездушных.
Сыновья у Бездушного молчаливые, понурые, а сам он встретил Явтушка вроде бы и приветливо, накидал на стол деревянных ложек на всю ораву, дал поужинать. Но речь за ужином повел осторожную, неприятную для Явтушка.
– Куда ведешь малышей?
– В Зеленые Млыны, к дяде…
– А Вавилон, что же, прогнал вас?
– Сами ушли… – Явтушок мигнул Присе, чтоб не сболтнула лишнего.
– Как это сами? Верно, есть причина?
– Никакой. Вон тот – сынок Чорногора, – он показал на меня, чтобы отвести разговор. – Видите, какой. Дядя у него помер от чахотки. Знаете, Андриан, тот, что колодцы копал…
– Как не знать. У меня во дворе колодец его. А теперь колодцы нужны, как никогда. Согнали скотину в одно место. Воды не хватает, колодцы же, знаете, какие. Жаль того мастера. А есть в парнишке от него что-то. В глазах, – Бездушный покосился на меня.
– А чахоточные все похожи. Глазами. К деду едет. Коровку обобществили, молока нет, вот и едет на молочко.
Я непроизвольно:
– Не было у нас коровы…
– А тебя не спрашивают! – Явтушок прицелился дать мне по лбу ложкой.
– А это все твои?
– Мои, – усмехнулся Явтушок. – Ох и ребята! Просто чудо в дороге. Только поспевай за ними.
Бездушный встал.
– Там Зеленые Млыны так и ждут вас. Как раз! Поворачивай, дружище, в свой Вавилон, пока не забрался далеко, и живи, как все. Не хитри, не мудри, все равно ничего не намудришь. Докатится и до Зеленых Млынов, хотя там народец хитрющий и непокорный. Я лемков знаю…
– Нет. Пускай уж лучше Зеленые Млыны, – поднялся и Явтушок. – Пойдем…
Там Лукьян Соколюк ведет людей от ветряков, весь в муке, идет Фабиан с вавилонскими мальчишками, идет Рузя, совсем выздоровевшая, нормальная, навеки влюбленная в Клима Синицу, идет Савка Чибис, поумневший во сто раз, скрипят возы с мукой, а мы отбились от лебединой стаи и получаем за это ночь, дорогу нам переходят овечьи отары из Овечьего, и визжат, визжат колеса возка.
Последние километры мы уже, как во сне, подсознательно идем и идем за Явтушком, словно так все и будет вечно скрипеть впереди переселенческий возок, гоня нас неведомо куда. Нам уже не надо ни теплого молока, ни свежего хлеба. И никакие духовые оркестры здесь не играют, и отцовский кларнет на возке ни к чему. Ночь, тишина и неизвестность. В ночи из Европы в Азию тяжело идет поезд. У домика моего деда прокричал паровоз. И мы на этот крик изо всех сил. Вот он, осокорь с выжженной душой, вечное дерево в этом маленьком государстве с длиннющими домами, похожими на фантастические поезда. Паровозы погасли, не дымят, и поезда остановились в беспорядке неведомо где…
К каждому хозяину здесь своя дорога, вот дедушкина – еще никогда возок не катился так стремительно. Приехали, поставили возок, Явтушок постучался в окно. За стеклом появилась фигура в белом – уже начинало сереть. Дедушка, должно быть, узнал Явтушка, бросился к двери и, отперев, остолбенел. Что же он молчит? Мы прошли тридцать пять километров, а он молчит… Дальше мы уже не можем ступить ни шагу, а дядя Явтуха живет на другом краю селения. Малыши попадали в траву…
– Вас не останавливали? – спрашивает Чорногор в белом.
– Нет, никто не останавливал… – отвечает Явтушок. – Внука вам привели.
– Вижу, вижу… – Чорногор шагнул ко мне.
– А мы уж как-нибудь потащимся к дяде…
– Вчера тут конюшню сожгли. Колхозную…
– И тут колхоз?.. – ошалело переспросил Явтушок.
– Сгорели лошади… Волы… Какие волы!.. И мой один…
– Так как нам ближе пройти к дяде?
– Выпроводили их сегодня из Зеленых Млынов. Дядю с теткой и еще нескольких поджигателей. Забрали у него маслобойню, вот он, дурень, и кинулся… Отчаянные вы люди, Голые. Хотя не такие уж и голые. Пососал из нас маслица ваш дядя… Чего же вы стоите? Ведите ребятишек в дом. Возок можете оставить тут. Ну и возок! Не мог Вавилон дать вам настоящую подводу?
– Мог… – проговорила Прися, подымая с травы малышей.
– Телеги есть… А лошади плохонькие… Не дошли бы. На шлеях виснут… Моих там пара. Одного вы видели, как мы приезжали сюда… Чалый… Пристяжным ходил…
– Ага, вспоминаю… А Каштан жив еще?
– Крутит привод, – сказал Ивасько, старший.
– Ох, трудно все начинается… Что там поценнее, тоже тащите в дом.
– Кларнет, – напомнил Явтушок.
– А кто будет играть? – спросил дедушка.
– Я.
– Ну-ну… – И он пошел к навесу за соломой. Для нас.
– Вот что значит, Явтуша, отбиться от Вавилона, – бросила мужу Прися, держа на руках двух малышей. И понесла их в чужое жилище.
Дня через два за Явтушком пришли. Кто-то из Вавилона донес, что он здесь, в Зеленых Млынах. Его повезли в Копайгород, а уже оттуда переправят в Глинск, к Македонскому. Это он заинтересовался беглецом, а у этих, из Копайгорода, вроде претензий к нему нет. Для них он гражданин Голый Я. К.
– Это вы?
– Я… – сказал Явтушок. – Явтух Корниевич… и Голый…
Каждую ночь Присю будят поезда…
А рожь цветет у самого порога. И поезда ходят мимо хаты из Азии в Европу и из Европы в Азию; и каждый почему-то считает своим долгом свистнуть именно здесь, хотя никто им не угрожает; лошади из открытых вагонов глядят на эту землю почти человечьими глазами; в иных вагонах за перегородками котятся овцы, кричат от страха; а рожь белеет и утихает…
И она проклинает и любит здесь свой Вавилон, как никогда. Зеленые Млыны не для Приси… А Явтушок зло сказал, что, если все будет благополучно, он вернется сюда, может, и навсегда… Вавилон же пусть обратится в руины!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
И опять этот игрушечный маленький поезд, на «бечевочке» – как насмешливо назвала узкоколейку Иванна Ивановна, когда Тесля провожал ее в Краматорск, где поезда и станция не чета этим! Туда приходят со всех концов гиганты, въезжают прямо на завод и грузят, что им надо, из огромных шумных цехов, одним из которых командует Иванна Ивановна. Она обещала переехать в Глинск уже этой весной с детьми, со всеми пожитками, но и сама еще не уверена, отпустят ли ее с работы. Металлургический завод выполняет теперь исключительно правительственные задания, Тесля был на этом заводе слесарем, пришел туда из Лебедина в восемнадцатом, там они и поженились с Иванной, потомственной краматоркой. Максим воевал в Краматорске с гетманцами, разоружал это воинство, показал себя отважным бойцом и агитатором. Тогда же и в партию вступил. Потом война с нэпманами в самом Краматорске, как будто и мирная, но жесточайшая война. Когда Тесля прибыл в Глинск, в коммуне, которая представляла собой едва ли не единственный оплот новой власти в районе, Соснина уже не было. И вот они вместе с Климом Синицей воевали, перемеряли своими ногами новый мир вокруг коммуны, вместе прошли через важный перевал, чтобы вместе прийти и на эту маленькую глинскую станцию и самим воспользоваться «бечевкой», жизнь на которой, впрочем, очень оживилась этой весной.
У Тесли неприятность. Он оказался… сыном единоличника. Вот как бывает. Старый Сак там, в Лебедине, поставил своих серых волов и новую пятиоконную хату превыше всех идей, превыше всех знамений времени, над судьбой сына, надо всем, чем славился род Тесли в новые времена.
– Копили и мы с Иванной на эту хату, отрывали от детей и от себя. Подавай ему пять окон, не меньше. А весь век прожил в лачуге, богатей несчастный. Сожгу я эту хату. Клянусь, сожгу. Ты еще, Клим, не знаешь меня. Тут на меня покрикивают, а я, если надо, человек решительный. Подумать только – сын единоличника! А еще пока доберусь туда, недолго стать и сыном этого самого… Представляешь? Глинским воякам только дай…
Сак не послушался ни сыновних писем, ни лебединских коммунистов, которые жаловались Максиму, что одного вола отец уже прирезал и с другим собирается сделать то же самое. Пара волов – вроде бы и ничего особенного, не перекинься эта зараза на весь Лебедин, так что колхоз мог оказаться без самого лучшего тягла, лошади-то в Лебедине никакие, там всегда отдавали предпочтение волам. Несколько десятков волов уже пало ни за что ни про что, мясо у них, как известно, никудышное, жилистое, пропадает в бочках. Письмо было частное, но в Глинске есть Харитон Гапочка, так что на следующий день об этом уже знали все. В райкоме состоялось достаточно неприятное для Тесли заседание. Клим Синица, председательствуя на нем, еле утихомирил Чуприну и Рубана, которых бесило уже самое слово «единоличник». Тесля признал, что классовая борьба не терпит компромиссов, даже когда речь идет о родном отце. Вот он и едет теперь выручать не столько отца, сколько Лебединских волов… Верно, еще ни один сын за всю историю человечества не оказывался в таком тяжелом положении. Где Глинск и где Лебедин, а ему приходится отвечать за тамошних волов. Только подумай, Клим Иванович, какая напасть! Правда, волы там такие, что могут выручить из беды целую страну… Где Тесля ни бывал, ничего подобного не видывал. И все одной масти: серые, как валуны.
Он поставил чемодан на перрон, а сам отбежал на несколько шагов от Клима и показал:
– Вот такой длины. Вот такущие рога, – Тесля раскинул руки. – А сила!
На перроне мерцали полуслепые фонари, и при них лебединские волы в изображении Тесли показались Синице просто исполинами.
– А мясо, Клим, не такое уж плохое. Ты когда-нибудь молоденького зубра пробовал?
– Где бы я мог его пробовать?
– И у меня не было случая. Но кто пробовал, говорят, что вроде молодого вола – деликатес, Чудо, В этом вся сложность моей миссии, – Тесля улыбнулся одними ямочками на щеках.
У Тесли чемодан, шинель, местами протертая до дыр, привезенная еще из Краматорска, ее он положил на чемодан, зато парусиновые сапоги новые, шил для жаркого лета. Чудасия! В Глинске шестьдесят сапожников, а эти летние сапоги лучше всех шьет Шварц, австриец. Он давно уже бросил свое ремесло, узнав, сколько в Глинске сапожников, и возвращается к нему только в исключительных случаях, как он сам говорит: «По велька люди Глиньска» [19]19
«Для больших людей Глинская (польск.).
[Закрыть].
И отчего этим австрийцам так труден наш язык? Покосившись на разбитые сапоги Синицы, Тесля посоветовал ему обратиться к товарищу Шварцу, тот и ему сошьет зеленые парусиновые. Очень удобно.
– Я у иностранцев не шью… – ответил Клим, хотя и пекло ему ноги огнем в его яловых.
– Шварц переходит в наше подданство…
– Тогда и пошьем. А сейчас я вот о тебе думаю, Максим. Вижу, ты шинель взял, все взял…
– Кто знает, как там обернется. А что, если перед тобой стоит уже сын кулака? Может ведь случиться и так? По всему видно, отец не на шутку распоясался. За сыновней спиной, да еще при невестке в Краматорске. Куда там! А того не понимает старик, как тяжко этой спине. Нет, должен сын отвечать за отца. В особенности в такой момент. Скажу тебе, Клим, я сейчас готов на все. Ни одни враги не казались мне такими страшными, как отец с волами. Ведь это уже я. Я сам…
Выскочил дежурный в желтой фуражке, узнал обоих, поздоровался и побежал вызывать паровозик чуть ли не из самого Журбова. Сахарный завод считает состав своим еще со времен знаменитого сахарозаводчика Терещенко, который проложил «бечевочку» для вывоза свеклы, и поезда задерживают там безбожно.
– Время и о новой дороге подумать. По этой даже молотилку не привезешь, А тракторишки тоже станут крупнее, и все, Клим, станет крупнее. И притом скоро. Через год-два все потечет сюда другое, побольше, потяжелей. Для этой земли нужны большие машины.
– А я, Максим, мечтаю о машине поменьше, Нам бы такую, чтоб сама свеклу прорывала, маленькую да ловкую, как человеческие руки…
– И такую сделают. Вот только этого никто не заменит, – Тесля похлопал ладонью по груди, – души нашей… Кстати, что у тебя с Мальвой? Почему она опять в Вавилоне?
– Как вез ее из больницы, лошади сами свернули в Вавилон…
– Как же сами, когда на облучке сидел кучер… Я видел из окна, как вы ехали. Выезжали из Глинска. Любо было посмотреть со стороны.
– Так то со стороны… Попросила кучера. Юхим и свернул. Я не стал возражать.
– Бываешь там?
– Все реже и реже…
– Правильно. Есть положения, когда просто надо переждать. Я уверен, что любовь нам отмеряет на весах величайший скряга. Надо дождаться, когда отвесит на самых верных, тех, что на всю жизнь…
– Это все равно, что пережидать саму вечность.
– А вдруг… Вон у Рубана как, нежданно-негаданно…
Глинск угасал. Южный Буг, еще не отдышавшись после половодья, крался из-за скал в степь. Где-то вдали гудели тракторы, которые Тесля выучился сам спускать с узеньких платформ «бечевочки».
– А знаешь, чего я больше всего боялся, когда началось?
– Того же, что и все. Выстрела из-за угла…
– Когда старое ломается, то на первых порах вместе с ним гибнет и часть нового. Это факт. Ну, убили бы Теслю. Пришел бы на его место ты или Рубан. Больше всего я боялся, ну, как тебе сказать, чтобы наши внутренние противоречия не использовала мировая контра. Соберись-ка вся Антанта, ты представляешь, какой был момент для нанесения удара в спину?
– А я, между прочим, тоже думал об этом. Частенько беседовал с товарищем Марксом с глазу на глаз. Это и меня мучило больше всего, больше, чем сам Вавилон.
– Теперь уже нам ничего не страшно, теперь мы на коне…
– Вот за что я тебя люблю, Тесля. И все это у тебя от Краматорска. От Краматорска, братец, То, что не одним Глинском живешь. Хоть бы и вот это взять. Другому плевать бы на тех волов. Есть в Лебедине власть, пусть и решает. А ты… И я сделал бы так же. Вот тебе слово товарища. Только мой старик умер в глинище. Не дожил до хаты о пяти окнах… А Гапочка все-таки сволочь…
– Что сволочь, это да, но опыт его заслуживает уважения. Ни одна почта не работает, как наша. Выгони Гапочку, и все пойдет кувырком. Ты будешь получать мои письма, а я твои, и так далее. А тут ничего никогда не пропадает… Выкуем свои кадры, заменим гапочек.
Снова выбежал дежурный, повеселевший, довольный, словно сам вел вагончики.
– Сейчас прибудет.
Подошел состав. Сошло несколько пассажиров, и среди них милиционер с Явтушком. Милиционер был из Копайгорода, зеленый, не разбитной, и Явтушок сразу же стал показывать ему дорогу. Шли, мирно беседуя, верно, подружились в пути. Явтушка выдавал разве что мешочек, который он нес на спине, поддерживая рукой. Другой рукой он показывал, где тут что в Глинске.
Трижды ударили в рельсу. Паровозик тронулся и сразу побежал. Ему и разгоняться не надо. Клим Синица снял фуражку. Тесля стоял в дверях и тоже снял свою белую.
– А Харитона Гапочку с почты нецелесообразно… – крикнул он уже на ходу.
– Что, что?!
– Снимать пока нецелесообразно!.. Гапочку…
Коммунар улыбнулся про себя – в этом весь Тесля… Он утер набежавшую слезу. Дежурный с колотушкой стоял возле рельсы и не бежал к себе извещать соседа, что поезд отбыл из Глинска по расписанию… Еще Тесля запретил задерживать составы хотя бы на минуту и всех призывал относиться к этому виду транспорта со всей серьезностью, пока не начнут ходить в Глинск настоящие поезда. Кто не уважает малого, не научится уважать и большое…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Харитон Гапочка мог торжествовать, перехватив письмо Тесли из Лебедина, адресованное в Глинский райком, Климу Синице. Перечитывая его, почтмейстер удовлетворенно улыбался и дважды или трижды расчесывал гребешочком усы, которые некогда так подходили к фуражке с кокардой, все еще хранившейся в сейфе с той поры, когда в Глинске еще работала царская почта. В этих маленьких затаившихся чинушах дух реставрации живет едва ли не дольше всего. Харитон Гапочка не считал себя врагом нового строя, но боялся ломки старого мира и угрозы очутиться под обломками. Приходившие на глинскую почту громадные рулоны плакатов с лозунгами о гибели старого мира приводили его в ужас, зато каждое слово отчаяния или неверия, на которое он натыкался в частной переписке, оживляло злобное подполье его души. Вот он и расчесывал свои усы перед лупой, которая служила ему зеркальцем и с которой он никогда не расставался, чтобы не пропустить в чужих письмах чего-нибудь существенного.
Тесля, добравшись до Лебедина, уже не застал отца, его выдворили за пределы республики как злостного врага колхозного строя. (Тут Гапочка так рассмеялся, что вынужден был прикрыть ладонью рот.) Сыну же не оставалось ничего другого, как самому подать заявление в колхоз, обобществить отцовскую хату, а также вола и индюков, которых старший Тесля растыкал по родне, лишь бы птицы не достались колхозу. Впрочем, его, Теслин, приезд в Лебедин оказался не только необходимым, но и до известной степени своевременным – ему вместе с другими Лебединскими коммунистами удалось спасти от ножа сто семьдесят волов, а сам он стал старшим воловиком и теперь на его руках вся эта грозная сила, которой предстоит вытащить Лебедин в будущее. Но сто с лишним, и притом самых лучших, волов по почину папеньки было прирезано, а соли оказалось маловато, и с наступлением тепла мясо точат черви. Только сто шкур сняли с балок и сдали государству, выйдет тысяча пар подошв, что не так уж мало. Тесля ездил в Харьков к Косиору. Товарищ Косиор посмеялся над его злоключениями, а через два дня сам приехал в Лебедин, собрал сход и посоветовал избрать Теслю председателем колхоза. Новый председатель сеет. Волов много, а плугов нет, так закладывают по две-три пары в один плуг.
Заканчивалось письмо так:
«Пашем глубоко, так, наверно, римляне распахивали Карфаген. Ни одной межи, ни одного оврага не оставляем в живых, а отца мне жаль, отец у каждого один. Как Вавилон, как ты, какая там весна?»
Не миновал рук Гапочки и ответ.
«…Я тут, в Глинске, – писал Клим Тесле, – а коммуну, передал Мальве. Она взялась за дело горячо, да только дни коммуны, надо думать, сочтены. И там должен быть колхоз, коммуну теперь рассматривают как утопию мечтателей, но я с этим никак не могу согласиться. Коммуна была предтечей нашего будущего, и когда-нибудь мы еще возродим эту «утопию». А пока дни и ночи мотаюсь по селам, беда с семенами, добрая половина тягловой силы оказалась без упряжи (коварные акции врагов), присланные еще при тебе тракторы по большей части повреждены контрой и стоят, а то, что уцелело, собрал я в одну бригаду, бригадиром Даринка Соколюк (та, что училась на курсах в Шар-городе), подавили «бабий бунт», Харитона Гапочку придется отдать под суд за исчезновение большой партии плакатов, которые посланы в Глинск, но там не получены. На плакатах были лозунги «Бдительность, бдительность и еще раз бдительность! Враг действует тихой сапой». И рисунок. Представляешь себе, какая это потеря в данный исторический момент? Двоих приняли в партию: Лукьяна Соколюка и еще одного из Журбова, рабочего завода, он каждый праздник вешает на трубе красный флаг.
Пересылаю тебе письмо Иванны, пришедшее в тот день, как ты уехал, не знаю, что в нем, а Гапочка, наверно, прочитал, конверт побывал над паром… Привет еще от Вари. Как-то зашла в райком, расспрашивала о тебе. Я сказал, что ты уехал в Лебедин, а она: «Этот Лебедин, наверно, белый?» Не знаю, говорю, не бывал там. Вот так невзначай выдумали мы для тебя Белый Лебедин. И теперь мне все мерещится, что ты не в том реальном, где прирезано столько-то волов, а в Белом Лебедине. Вода в Буге еще холодная, купаться; негде, а Варя прелесть, я бы охотно перебрался.; к ней, не побывай у нее до меня в квартирантах мой друг из Белого Лебедина. Хо-хо-хо… Возвращаюсь из колхозов поздно, стелю на просиженном диване, ложусь спать без ужина, а с рассветом уже на ногах. Нет более неустроенных людей, чем мы, коммунисты, и так, наверно, будет еще долго, потому что никто так не умеет усложнять себе жизнь, как мы. Кто выдумал, что Варя Шатрова, эта чудо-женщина, не может стать женой коммуниста? Мы же с тобой и выдумали. А колесо твое под корчмой крутится. Только саму корчму я на время сева прикрыл, чтобы у сеятелей не дрожали руки. Теперь и самому поужинать негде. А вода в Буге холодная-холодная. Это правда, что ты и зимой мылся в Буге, даже прорубь свою имел?»
И еще Синица писал о Мальве, писал скупо, как о чужой…
Она живет в его комнате, ездит на его лошади, управляет коммуной. Горит материнское молоко, тогда Мальва в поле, не сходя с лошади, сцеживает его, а сына пестует старуха Кожушная. Как потеплеет, выносит его в корыте на качели и укачивает над обрывом. Младенец совсем отвык от домашней зыбки. Старуха клянется взлелеять нам нового поэта для коммуны. Как говорится, старый – что малый. Но когда поют вавилонские петухи, малыш слушает, навострив ушки. Ха-ха-ха! Старуха радуется более всего тому, что Мальва ее не бесплодна, как у нас болтали, а хоть и поздновато, но родила.
Вот уже месяца два мы живем в этом полуродном-получужом краю, который так славно зовется – Зеленые Млыны, хотя мельница здесь всего одна, паровая, черная, прокопченная, понемногу привыкаем к здешнему причудливо красивому говору, тонкости которого так и не могла за всю жизнь одолеть наша бабка Соломия и от которого быстро отвык в Вавилоне отец; привыкаем к поездам, будящим нас среди ночи не так своими гудками, как этим чертовым перестуком колес. На подъеме поезда натягиваются, как струны, звенят, паровозы кашляют, задыхаются, всякий раз мне хочется вскочить с пола, где мы все спим вповалку на соломе, выбежать и подсобить им. Когда их слушаешь ночью, кажется, что они перевозят колоссальную Азию в Европу, а мятежную Европу в опустевшую Азию. Днем мы к ним выбегаем, днем в них везут лошадей, те – стоят у перекладин вагонных дверей, как люди, грустные, задумчивые, вроде везут их в наши края, им предстоит заменить тех, что гниют на конских кладбищах и прослывут погибшими в великих исторических битвах; везут коров, прикованных цепочками к импровизированным яслям, разномастных, но священных и неприкосновенных, как в коммуне Клима Синицы; везут овец, белых и черных, навалом, в неимоверной тесноте, которую способны выдержать только овцы; одна окотилась в поезде и теперь стояла над своим ягненком в полном отчаянии; а еще везут камень (зачем?), везут кедры, еще не окоренные; расчехленные зеленые гаубицы; целый поезд новехоньких молотилок; везут солдат с противогазами – видно, в мире снова затевается что-то. Пассажирские поезда облеплены безбилетными крестьянами – в тамбурах, на ступеньках и даже на крышах вагонов, – все они где-то были, чего-то искали, а сейчас приближается жатва, вот и возвращаются из своих странствий домой.
Прися плачет каждую ночь – тихо, чтобы не обидеть Чорногоров, которые приняли нас, как могли. Люди они добрые, искренние, душу бы отдали, но не привыкнуть нам к их краю, даже к самому лучшему, что в нем есть, а у нас, может, никогда и не будет, зато все вавилонское стало для нас еще дороже, без него мы бы растаяли, пропали, изныли бы здесь.
Дедушка давно почувствовал нашу неутолимую тоску по родному дому, и, только созрели колосья и запахло в этих гостеприимных местах первым хлебом, он выкатил из овина наш легендарный возок, обносившийся и растрясшийся в пути, и перебрал его весь чуть ли не заново, потому что приметил все его недочеты. Конечно, можно было бы и здесь выпросить на несколько дней подводу, но дед был человек гордый и дальновидный. Сказал; худо возвращаться господами туда, откуда ушли нищими. А чтобы возок не так тарахтел, как на пути сюда, приладил к нему маленькое деревянное ведерко для дегтя, который лемки умели варить сами.
Выходить собрались затемно, чтобы встретить рассвет за селом – поменьше свидетелей, это уже ради Присиной гордости. Ее уговаривали: в Млынах есть свободные хаты, оставайся, живи. Сам учитель, Лука Модестович, приходил беседовать с нею. Учитель был заодно и капельмейстером и хотел заполучить в оркестр кларнетиста, не какого попало, а, как он сказал, божьей милостью. И таким оказался Ивасько, старший сынок Явтушка. Зато у меня учитель не обнаружил желанного слуха. «Это все Валахи виноваты, глухие тетери!» – проклинал я их, слушая, как Ивасько играет на кларнете. И все-таки Прися не согласилась остаться ради Иваська. А ведь это, может, именно Явтушок даровал сыну свой слух, свою любовь к священным и нежным звукам. Это ведь было для него не только развлечением, но как будто и потребностью. Вот Ивасько и мог бы теперь играть отцу, не отбейся тот от семьи…
Всю ночь нам прощально кричали поезда, а утром с полевого стана привезли в телеге Чорногора. Старик вышел на первую колхозную жатву, а энтузиаст он был великий, ну и старался не отстать от молодых, а вечером упал на покосе. С ним привезли и его косу, сточенную, но с новенькими грабками, которые припас для этой жатвы дед.
Возок наш снова пришлось закатить в овин. Похоронили дедушку возле кладбищенской каменной сторожки, узенькие окна которой походили на бойницы. Зеленые Млыны хоронили на этом месте выдающихся людей. Оказывается, у этих лемков еще там, в Карпатах, каждое селение имело свой вроде бы небольшой пантеон. А вот Вавилон хоронит всех подряд по вероисповеданию, не обращая внимания на все другое… В оркестре Ивасько играл на кларнете, удивляя лемков высоким ладом этого самого минорного из инструментов, а Лука Модестович сказал над Чорногором прекрасную речь, как учитель и капельмейстер. Нет на свете людей преданнее учителей и капельмейстеров.
Теперь никто не уговаривал нас оставаться здесь. Узнав, когда мы выходим, учитель пришел попрощаться, вывел наш возок далеко за околицу, потом стоял на предрассветном тракте, худощавый, мудрый, высокий, как придорожный крест, а путь перед нами был прямой, как линейка, которой тот добрый учитель бил когда-то моего отца по ладони за непокорство или непослушание. Отцовский кларнет везли на возке – учитель настоял, чтобы мы захватили инструмент с собой для Иваська, и теперь кларнет будет петь нам всю дорогу, все тридцать пять километров…
Детей за возком словно бы стало больше. То ли мы повзрослели сразу, шли все до одного босиком, все в длинных штанах, проворные, ловкие, дружные, как цыганята. Прися, красивая, гордая, с печальными глазами, до последнего дня не теряла надежду, что Явтушок вернется сюда, к детям. Где он, что с ним, жив или тоже умер где-нибудь на чужой стороне? Возок сам бежал, мы едва поспевали за ним, хлопая штанишками. Прися не положила дегтя в маленькое ведерко – мазницу, которое дедушка смастерил специально для нашего возка, зато на дне его ехал котенок, малышам захотелось во что бы то ни стало взять его с собой. Он всю дорогу спал, свернувшись калачиком, глупенький, и не представлял, что его везут в Вавилон…
На полпути возок завизжал, стал катиться все тяжелее и тяжелее. Спасало нас только то, что дорога домой казалась вдвое короче. Только оторвались от Райгорода, как уже Овечье, едва миновали Овечье, как показалась Боровка, за нею Новая Гать, а там и коммуна, потом Абиссинские бугры – вавилонская земля.
Из коммуны сделали колхоз, там в разгаре жатва, тарахтят жатки, их крылья погружаются в хлеба, как весла. На озере виднеются белые лебеди. А Вавилон так и живет без них. Прореют над ним, растревожат душу и летят куда-то все дальше, дальше на север…
В каждом селе нас отговаривали идти дальше, давали хату и все, что в хату, – живите! Тетка Прися нравилась всем председателям и всем бригадирам. Не то чтобы они ухаживали, нет, куда уж, когда за возком такая когорта, но просто все они когда-то слыхали, а теперь собственными глазами видели, что красивее женщин, чем вавилонянки, на всем белом свете не найти. А тут еще ездовых возле возка сколько! А их так не хватает всюду, ездовых!
Когда мы вкатили возок на Абиссинские бугры и увидели Вавилон в полдневном мареве, необъятный, родной, с кладбищем, с ветряками, с белыми дворцами, хотя это были всего-навсего самые обыкновенное мазанки, сгрудившиеся у подножья Вавилонских гор, Прися тихо заплакала. Нет ничего величественнее и прекраснее нашего Вавилона, когда возвращаешься в него из другой страны, оттуда, где поезда ходят из Европы в Азию прямо за стеной дедушкинского дома, где мы на предрассветной дороге оставили доброго отцовского учителя, худощавого, мудрого, высокого, в длиннющей белой рубахе, подпоясанной шелковым пояском с кистями, В Вавилоне ни у кого нет такого благородного плетеного пояска, а может, нам просто не случалось видеть такого на ком-нибудь другом; в Вавилоне нет поездов, нет сепараторов, которые в одну минуту отделяют сметану от молока, нет сноповязалок, легких, как птицы, которые сами косят и сами манильским канатом вяжут снопы, нет клуба, где каждую субботу играет музыка и лемки пьют тывровское бочечное пиво, от которого пенятся усы. В Вавилоне многого нет, но зато есть сам Вавилон, с которым не сравнимы никакие Зеленые Млыны, никакое Овечье, да и сам Глинск ничего не стоит без Вавилона, потому что и Вавилона другого нет на свете, за исключением разве того, который погиб когда-то в древней Месопотамии, как мы узнали еще в школе и от Левка Хороброго. Иногда требуется пройти и через мифы, чтобы довоеваться до высокого смысла жизни человеческой.
Вавилон – это исполинские, как сито, буханки хлеба, которые пекут только у нас; это величайшие пожары, вспыхивающие чуть ли не в каждую страду и вынуждающие Вавилон строиться и молодеть; это крещенское водосвятие, равного которому не устраивают во всем христианском мире; это веселые, скорее забавные, чем кровопролитные, войны с соседними «племенами» – «черными клобуками», «дохлыми мухами», «задирами», «капелланами» из-за их страсти прятаться в норах – и с бесчисленными другими племенами и народами, лучшие представительницы которых потом чудесно уживались в самом Вавилоне и плодили детей для будущих мировых войн, действительно жестоких и кровопролитных; это два мудрых Фабиана, один из которых, Левко Хоробрый, верно, жив и до сей поры; это высоченные черные бури, прилетающие с горячего юга и разбивающиеся о Вавилонские горы; это мы, тетка Прися, наш возок с котенком в ведерке и отцовский кларнет на возке.
Прися наставляет своих детей: не надо рассказывать, что их отца, Явтушка, арестовали в Зеленых Млынах. Всем скажем, что там он попал под поезд. Для малышей Прися добавила к этому, что отец был великий герой и не мог просто так умереть. Пусть они верят или не верят, но врагам, чтоб не тешились, надо лгать. «Зачем же мы идем к врагам?» – «Потому что эти враги свои, а не чужие». Прися выплакалась, передохнула, снова впряглась в возок, и мы потопали за нею, такие же проворные, храбрые, ловкие, дружные и по-своему мудрые. На нас из-под полуденного марева надвигался Вавилон.