Текст книги "Лебединая стая"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
– Скоромные! Стойте! – звал их Рубан, но тем только придавал им прыти. Они бежали так, словно отец ничего не весил… Страшный, в исполосованной рубашке, с растрепанными волосами, весь еще в пылу боя, Рубан в восхищении смотрел, как они несли прах самого храброго из вавилонян. Последними рассыпались, словно стайка вспугнутых воробьев, дети. Над опустевшим местом побоища, по которому, вороша меховые рукавицы, платки и шапки, гуляла поземка, слышался плач Мальвы Кожушной, это рыдал в ней еще нерожденный младенец… Поземка гнала куда-то высокую шапку Киндрата Бубелы, потерянную вторично, на этот раз Даньком. Савка, выбравшись из-под коня, поймал ее и принес Рубану.
– Вот она…
Тот смотрел на Савку безумными глазами и ничего не понимал. Он словно все еще стоял на кресте. Наконец кто-то из коммунаров догадался накинуть ему на плечи полушубок, он как-то сразу пришел в себя и бросился обнимать Савку.
Рузя подобрала шапку, взяла убитого Джуру за ворот, подняла ему голову, чтобы лицо не билось об лед, и поволокла домой. Клим Синица поздоровался с ней, но она не узнала его или не признала и продолжала тащить своего Джуру, которого боялась всю жизнь. За нею шли в черном, словно не от мира сего, вавилонские старухи, чтобы обрядить убитого. Возле запруды старухи взяли Джуру на руки и понесли. В хате его положили на лавку перед трактором, который тоже, казалось, вместе с хозяином остыл навеки.
То на том, то на другом краю Вавилона подымался вопль причастных к бунту. За какой-нибудь час их собрали у сельсовета. Туда же сошелся весь Вавилон. Из Глинска на нескольких санях примчался с людьми Македонский. С ними вернулся и мой отец, который вроде бы тоже поехал за батюшкой, а привез начальника милиции. Еще на рассвете, к нам прибегала Рузя, предупредила отца о бунте и умоляла не показываться на пруду.
В брошенных на произвол судьбы дворах ревела непоеная скотина, кричали голодные свиньи, выли по хозяевам псы. Недавние вавилонские заправилы сбились в кучку на санях Гусака.
Парфену привезли с хутора одну – Данько бежал куда-то верхом – и так одну и препроводили к сельсовету. Она сидела на своих одноконных санках. Будь рядом Данько, Парфена сочла бы себя просто счастливой, хоть и оставляет хутор навсегда.
Явтушок, скорчившись, плакал среди своих детей на казенных санях, потому что собственных у него не было, а на сани Гусака он сесть не захотел.
Рубан огласил постановление Вавилонского сельского Совета об аресте бунтовщиков и стал читать список. Каждый поименованный отвечал внятно: «Я – Хома Раденький», «Я – Матвий Гусак», «Я – Проц Гулый», «Я – Панько Кочубей» и так далее.
Когда Рубан назвал Явтуха Голого, за него ответила Прися:
– Явтушок тут, а как же, – сказала она, желая хоть этим подчеркнуть его добропорядочность и послушание властям.
Причиной всего был обрез, который Явтушок держал в тайнике (Соколюки ж рядом!). Обрез – это оружие. Явтушок умолял Присю не забывать его, ждать до самой смерти. Прися клялась мужу в великой любви и преданности, жалела, что не сшила ему новых штанов, теплых, суконных, как у зажиточных хозяев, и ему предстоит ехать в жиденьких полотняных штанах. Она так и не уговорила Явтушка взять с собою праздничную вышитую рубашку и черный касторовый жилет, он не стал надевать их на водосвятие, думал, что там придется биться на кулаках. Уже здесь, в санях, он попросил Присю снять с шеи нитку красных корольков, она сняла и бросила ему в котомку с хлебом, несколькими кусками сала и новеньким рушником, еще не беленым и жестким, как жесть.
Левко Хоробрый попрощался с Явтушком по славянскому обычаю – трижды расцеловавшись. Явтушок жалел, что философ не едет – все-таки было бы веселее, если отправят далеко, – и он снова заплакал.
– У тебя своих деток нет, так уж пригляди за моими, – попросил он под конец. – Твой козел любил летом обедать с нами под грушей.
Левку хотелось выручить Явтушка, вернуть его детям, да и жаль было, что теперь по воскресеньям не видно будет больше над плетнем этого дива – Явтушка в вышитой рубашке и касторовом жилете. Фабиан несколько раз бегал то к Рубану, то к Климу Синице.
– Я насчет Явтушка. Ничего кулацкого в нем нет, он середнячок натуральный, вы же видите, давайте отпустим его с миром.
– Я не против, – сказал Рубан, – только согласится ли Македонский…
Тот понял, о ком речь.
– Пусть едет, в Глинске разберемся. Все видели на пруду Явтушка с обрезом. Вывезли мятежников в полдень. В здешних краях об эту пору то и дело метет. Вихри, затаясь в Кумовой балке или еще где, дремлют там тихонько всю ночь, а только в Кумову балку заглянет солнце, вспархивают оттуда, налетают на ветряки, а потом допоздна озоруют над Вавилоном. Первая тронулась на своих санках гордая и красивая Парфена, а уж за нею потянулись к Глинской дороге остальные. У запруды остановились – на пруду одиноко лежал исполинский крещенский крест, он багрово сверкал, и было в нем что-то трагическое, фатальное. Все затихли перед этим вечным крестом, даже конвоиры не торопили арестованных, дали им возможность вволю налюбоваться последним крещенским крестом, возле которого мог бы разыграться чудесный и веселый праздник с катаньем на каруселях.
Кресту еще долго лежать на пруду, до шквальных весенних ростепелей, и только козел Фабиан, гонимый голодом, изредка будет наведываться к нему, преимущественно ранними утрами. Старику все будет мерещиться, что произойдет чудо и люди снова выйдут на водосвятие с печеным и вареным. Но чуда не произойдет, а красный свекольный рассол вымерзнет начисто, и крест приобретет размыто-синюю колодную окраску, пока паводок не подхватит его и не прибьет к запруде вместе со льдами.
На рыночной площади в Глинске полыхали костры, для поддержания которых ломали нэпманские ларьки. Вавилонский костер отличался от других. Его развела Парфена с женщинами, а грелся возле него и жарил сало на железном пруте Явтушок. Озаренный пламенем, он походил на маленькое лохматое существо, которое хотело согреться и тянулось к огню. На суде над мятежниками Тесля все время возвращался мысленно к трагической фигуре Явтуха Голого. Еще чуть-чуть, и в нем созрел бы новый Бубела – ядовитый плод старого Вавилона. Поставь он собственный ветряк на горе, ощути за спиной крылья, и уже не снять его с горы голыми руками нипочем…
Кулацкого вожака Дороша, который на площади в Прицком убил председателя сельсовета Майгулу, приговорили к расстрелу. Он сказал, что зачинщиком бунта на самом деле был Бубела, еще при жизни, а он, Дорош, только ходил у него в подручных. Дескать, еще неведомо, как бы все сложилось, не замерзни Киндрат. После свержения власти на местах предполагалось захватить Глинск.
– И провозгласить здесь кулацкую республику, – уточнил Тесля.
Македонский при этом улыбнулся. По совету Тес-ли он в свое время освободил Бубелу, чтобы виднее было, кто группируется вокруг него, и чтобы лучше распознать намерения кулаков. Но внезапная смерть Бубелы несколько усыпила бдительность Македонского. С мертвым Бубелой оказалось труднее бороться, чем с живым.
Рубан выступал на суде, клеймил Джуру как изменника и ренегата, но здесь, в Вавилоне, пришел на его похороны, произнес гневную речь против тех, кто сделал его таким, в чьи тенета Джура попался и загубил не одну только свою жизнь. В тот же день хоронили и отца Скоромных, которому на водосвятии и в голову не приходило, что может дойти до вооруженного столкновения. Рубан простил сыновьям Скоромного свой арест, он еще в момент бунта увидел, что те были спровоцированы кулаками. Чутье подсказывало ему, что Скоромные будут ему надёжной опорой в дальнейшем.
«Мастерская» Джуры с трактором так и осталась своеобразным клубом, куда приходили все, кроме Мальвы. Она тяжело перенесла крещенскую трагедию, болела, не выходила из дому. Вавилонские бабки, у которых на все был свой взгляд, пророчили ей чахотку, которую она могла захватить еще от Андриана. Рузя боялась мертвого Джуры, боялась большой хаты, трактора, ей все мерещилось, что он может сам завестись среди ночи и натворить бог знает каких бед. А тут еще кто-то (уж не Савка ли?) имел неосторожность сболтнуть, что раз ночью, проходя мимо хаты, слышал, что заводят «Фордзон». «Это не иначе, как Джура», – окончательно опечалилась Рузя. Она перебралась к Кожушным, ухаживала там за Мальвой, но на вечеринки в «мастерскую» приходила, натапливала печь, прибирала, вообще чувствовала себя хозяйкой, пока в хате толпились люди. Когда клуб перейдет в другое место, ее хата надолго угаснет, как угасло когда-то Рузино счастье.
Вскоре после крещения Прися родила семимесячного. Он умер, едва всплакнув, – задохнулся вавилонским воздухом. Никакого плача по нему не было, а лишь тихое удивленье, что он родился и умер так не в пору. Фабиан смастерил для него гробик, самый маленький из тех, какие когда-либо делал, поставил на детские санки, на которых старшие Явтушата катались с горы, и вечерком вывез на кладбище. Это были совсем тайные похороны, чтобы лишить Вавилон сплетен и пересудов о такой выдающейся женщине, как Прися, до сих пор не ведавшей поражений в приумножении рода человеческого. На похоронах был только козел Фабиан, свидетель надежный, похоже, заметно поумневший после крещения.
…Со временем Харитон Гапочка, который любил рассматривать мир через глинскую почту, обратил внимание на письма издалека к односельчанам и родственникам. Он поступал с этими письмами, как всегда, но ни разу не попались ему письма от Явтуха Голого. Ни одной весточки ни жене, ни детям. Однако из одного скорбного письма почтмейстер узнал кое-что и о Явтухе…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Еще не утихли над Вавилоном крещенские вопли и стрельба, они словно бы смерзлись, оцепенели в воздухе и теперь оживали от малейшего ветерка; не успели еще исчезнуть, рассеяться страшные проклятья, которыми кляли Вавилон на веки вечные кулаки-выселенцы. Изреченные злобно, яростно, эти проклятья носились в воздухе, как чума, и могли еще поразить кого-нибудь насмерть. Но Вавилон уже готовился к новому, неизведанному.
Рубан, выбранный председателем колхоза, летал на коне как ошалелый с хутора на хутор, чтобы падкие до легкой наживы вавилоняне не разобрали кулацкого добра, перешедшего в собственность общины. Метались по селу оба Фабиана, взявшие на себя осиротелых собак, которые не признавали новых хозяев и не пускали никого в пустующие жилища богачей, пока Фабиан не привлек этих сторожей к себе с помощью козла, их старого знакомого, быстро находившего общий язык с этой сворой. Правда, несколько псов все-таки пришлось пристрелить из сельсоветского дробовика. Это сделал Савка Чибис собственноручно и без колебаний, поскольку сам в прошлом, как исполнитель, немало натерпелся от них.
Уничтожив это последнее кулацкое отродье, активисты горячо взялись за дела. На Бубелин хутор свели коров, лошадей, волов. Скотина за один день выпила весь колодец (обстоятельство вовсе непредвиденное), а возить воду было не в чем, потому что не оказалось ни одной исправной бочки на колесах. На хутор Павлюков согнали овец, которые долго не могли сообразить, что случилось, и тосковали не то по своим овчарням, не то по хозяевам. А всю домашнюю птицу, в том числе и несколько индюков, этих изящных великанов, любимцев Рубана, считавшего их истинно вавилонской птицей, собрали в хлева и сараи Матвия Гусака, где индюки плодились издавна. Рубан полагал, что для этих птиц важнее всего правильно выбрать место под небом. Председатель было так разошелся, что посулил на следующий новогодний праздник подарить каждому вавилонянину, по индюшке, многие ведь не пробовали этого мяса отродясь.
Впервые за всю историю Вавилона на ветряках мололи без помольного, и, хотя ветры, как нарочно, дули слабенькие, люди сразу ощутили преимущество нового порядка, а сколько еще этих преимуществ впереди, про то мог знать один Рубан. И чуть ли не самой большой заботой для председателя стал трактор Джуры, в который пока никто не мог вдохнуть жизнь. Ближе других подбиралась к трактору Даринка, но и для нее он продолжал оставаться загадкой. Однажды, заведя его и включив скорость, она едва не разрушила Рузин дом.
А тут на глинскую станцию прибыли на открытых платформах первые наши трактора. Занесенные снегом, тихие, словно бы настороженные. И тогда еще раз вспомнили Джуру. Машины некому было снять с платформ. Не оказалось трактористов, людей только еще посылали на курсы в Шаргород. Из Вавилона туда по настоянию Рубана поехала Даринка Соколюк. Лукьян провожал ее на станцию к поезду, всплакнул, чудак, словно она уезжала не на три месяца, а на целые годы. Волновался, верно, еще и потому, что на курсах она была единственная женщина, а все остальные – мужики и парни. Безумная затея Антона Рубана – непременно послать женщину. Впрочем, была и причина: а вдруг у Даринки и впрямь талант, склонность к машинерии?
А где-то вокруг этих первых радостей и неудач, как изгнанный из стаи волк, бродил Данько. Каждую ночь Лукьян, которого избрали председателем сельсовета, брал сельсоветский дробовик и выходил в засаду на брата, боясь, как бы тот, снедаемый злобой за отнятый хутор, не причинил беды новому колхозу, Данько почуял опасность и не показывался. А тут еще просочился слух, будто с дороги бежали сыновья Павлюка – Махтей, Роман и Онисим – и скрываются в соседних селах, угрожая из своего подполья отомстить Вавилону за разор.
– Дураки, – сказал Рубан, прослышав о них, – сами же были у родного отца батраками. Пришли бы, открыли бы кузницу, ошиновали телеги к лету, а там, может, их и приняли бы в колхоз. Сам добился бы на это согласия в Глинске, пошел бы к Тесле просить за них – какое же будущее можно строить без кузнеца? А тут целых трое.
Рубан послал Фабиана искать их, тот обшарил окрестные села, но вернулся без кузнецов, привел только молодого бродячего гитариста Иону, которого тотчас пристроили на хутор Павлюков сторожем колхозных овец и заодно кузнецом, хотя на самом деле он не был ни тем, ни другим. Иона оказался невероятным лентяем, зато он чудесно пел под гитару цыганские романсы и весь актив по вечерам сходился на хутор слушать его. Философ радовался своей находке, пока Иона не сжег однажды ночью дотла хату Павлюков, сам при этом едва не задохнувшись на печи. Перед этим в дымоходе все похлопывало, его следовало прочистить, но Иона заботился только о тепле, вот и вспыхнула сажа. Иона тут же сбежал, но, прослышав о пожаре, пришли с повинной сыновья Павлюка, все трое. Философ и тут нашелся: он сказал, что, не сожги Иона хутора, они, пожалуй, так бы и не явились.
Первой из вавилонянок навестила их Прися. Утром пришла, поздравила молчаливых гигантов с возвращением, подумала, что хорошо бы и ее сыновьям стать кузнецами, когда вырастут, и осторожно спросила о Явтушке.
– Там он, – Онисим показал на север и стал поворачивать клещами лемех на жару. – Это тут, в Вавилоне, у всех душа нараспашку («Словечки-то какие появились, у них!.» – подумала Прися). А там каждый дышит себе в рукав, кроется, таится. Один за другим следят, шагу не ступишь. Мы вон с ребятами – на ходу в снег. Отец спал, так мы и не попрощались с ним. А тут уже Иона поблагоденствовал. Вот, тетенька, как бывает на свете. А вы ждете своего Явтушка!
– Мужичок он кремень, – отозвался Махтей. – Он за нашим батей на край света пойдет. Не ждите его.
– А наш батя, известно, глуп, как бревно… – добавил Роман. – Эх! Напустить бы Иону на него раньше! Мать жалко. Здесь хворала, там и вовсе… Пушкарь несчастный!..
– Как ты смеешь так говорить об отце?! – налетел Махтей на брата.
– Люди говорят, не я, – ответил Роман, налегая на мехи.
– Людям он нынче никто, а тебе отец.
– А я разве от него отрекаюсь?..
– Верно говорит Роман, – сказал Онисим. Он вытащил лемех, обстукал его маленьким молоточком, который заправляет в кузнице всем, и пошло, и застучало, и запело, и Присю обдало искрами. А она стоит и не горит, и в голове у нее полно разных мыслей, и Явтушок засел там, как само проклятье, как боль, от которой нет избавления…
Рубан прибегал в кузницу по нескольку раз на дню, подбадривал братьев, сам брался за молот. Он отдавался новому колхозу весь, не знал ни дня, ни ночи, даже дома не показывался по нескольку суток, ночуя то на одном, то на другом хуторе. Зося боялась ночевать одна и потому иногда звала в ночлежники Фабиана с козлом. Фабиан спал на лавке, которую сам и смастерил когда-то по заказу Бонифация, и теперь бранил себя, что сделал слишком узенькой, сэкономил на досках. А козлу отвели место для сна в холодных сенях в соломенном кошеле из-под муки. За такую несправедливость он мстил Зосе – пил из бадейки закваску для борща. Потом Зося жаловалась на козла Рубану, тот хохотал, а вскоре и сам повадился к бадейке с закваской. Кажется, вкуснее напитка он и не пробовал, в особенности когда переволнуешься и продрогнешь на морозе, разъезжая по хуторам, где в полночь перезваниваются, ударяя в рельсы, Скоромные, напоминают Вавилону, что колхоз живет и никакой вражьей силе не одолеть его.
А на первом пробном выезде в поле рядом с Рубаном стоял – кто бы вы думали? – Левко Хоробрый, Фабиан. Разумеется, вместе со своим козлом. Рубан – горячая голова, ну Тесля и посоветовал ему взять себе в заместители человека спокойного, уравновешенного и непременно сердечного, даже добряка. Вот Рубан и выбрал Левка Хороброго. Правда, философ не больно разбирался в земле, зато вавилонский люд знал досконально. Однако тут получился никем не предвиденный парадокс: козел принижал высокое звание Левка Хороброго, из-за этого черта рогатого заместитель председателя колхоза кое-что терял в глазах вавилонян и частенько попадал под град шпилек и острот. Остряки всегда напоминают о себе в самые драматические минуты – вспомните крещение! Но не мог же он оттолкнуть от себя верного побратима. Так они и ходили вместе, тем паче что козел никогда не совал нос в дела своего хозяина. В то же время Фабиан стал называть рога прерогативами и, если иногда – причем очень редко – возникала нужда обратиться к ним, спрашивал: «Где мои прерогативы?» Что ни говорите, а высокие обязанности имеют свойство возвеличивать человека. Дистанция между Фабианами росла, философ все чаще норовил избегать старого товарища, и бывали дни, то бишь ночи, когда козел начисто забывал лицо хозяина… Впрочем, придя утром на колхозный двор, он всякий раз вновь узнавал его в людской толчее и при этом всегда радовался – хозяин и правда изменился до неузнаваемости и весь был в каком-то душевном порыве. Прежде наш рогатый мудрец видел философа таким разве только в дни, когда в Вавилоне умирал богач и это сулило гробовщику хороший заработок.
Весна сломала крещенский крест, а стража его – маленькие крестики – оплыла на запруде, плакучие ивы убрались первым кружевом и напомнили людям о качелях. Открытие качелей – первый весенний многолюдный праздник, о котором в домашней суете мечтают вавилоняне всю зиму.
И вот с наступлением тепла Савка Чибис снял качели с сельсоветского чердака и повесил их на место, повесил с вечера, чтобы они продремали ночь, привыкли к вязам, а вязы к ним (во всем, что связано с жизнью и смертью людей, следует сохранять ритуал). А уж с утра полетит на них весь Вавилон, а с ним заодно и буксирщики.
Еще осенью кулачье попрятало хлеб, чтобы не отдавать его государству, да и колхозы, буде они возникнут, оставить без семян. И вот в Вавилон явилась так называемая буксирная бригада по хлебозаготовкам. Буксирщики прибыли с хитроумными стальными щупами, которые легко проникали на два-три метра в вавилонскую землю. Ими легко прошивали утоптанные дворы, пронзали насквозь крестьянские укладки, закопанные в земле, а кончики у щупов были сработаны так замысловато и снабжены такими пазами, что стоило им наткнуться на хлеб в самом искуснейшем тайнике – и они непременно выносили на поверхность несколько целехоньких зерен. Бригада обнаружила немало спрятанного хлеба в Прицком, в Овечьем, даже в Чупринках, испокон веков плодивших подзаборников, а теперь перебралась со своими щупами в Вавилон.
В бригаде было несколько женщин, их остерегались больше всего, потому что их нельзя было ни подкупить, ни умолить, они защищались тем, что у них в городах дети без хлеба. Прибыли они из Краматорска, и возглавляла бригаду Иванна Ивановна, жена Максима Тесли. От этой высокой, сухощавой и строгой с виду женщины не было никакой пощады бывшим подкулачникам. Зато никто из бедняков не мог на нее пожаловаться. Она не привечала доносчиков, не заводила с ними никаких сношений, отбиваясь от них достаточно откровенно: «Сами знаем, где и у кого искать». Иванна давно заметила, что некоторые здешние шептуны не прочь оставить соседей без куска хлеба.
Квартировала Иванна Ивановна у Кожушных, подружилась с Мальвой, которая ходила уже на сносях.
Бригадирша все допытывалась о Варе Шатровой. Когда-то обо всем сразу же написал в Краматорск какой-то доброжелатель, заботившийся о незапятнанной революционной репутации Тесли (это мог сделать и сам Харитон Гапочка, глинский почтмейстер). Иванна Ивановна не придала этому такого значения, какое придавал подобным вещам кое-кто в Глинске, она не бросила завод, не помчалась в Глинск. Но, когда формировали буксирные бригады, попросилась именно в этот район. Совсем она переедет в Глинск, когда дети окончат школу, таков уговор с мужем, и уже недолго ждать.
Каждую субботу буксирщики приходили на качели, братались там с вавилонянами. Заглянул как-то на качели и Тесля (завернул сюда из Прицкого, где тоже создавали колхоз), стал на кленовую доску с женой, летали они сперва невысоко, как ни подзадоривали их буксирщики, реяли себе потихоньку, но потом в Иван-не Ивановне проснулась бунтарская, неукротимая душа, она подхватила мужа и вскоре, смеясь, взлетела выше вязов. Тесля, повисая над обрывом, зажмуривал глаза, такая бездна разверзалась у него под ногами, а краматорцы, восхищаясь бригадиршей, кричали и подзуживали.
Козел Фабиан укладывался неподалеку, чаще всего под кустом шиповника, уже усыпанного почками, и, положив бороду на потертые колени, наблюдал за качелями, на которых носились вавилоняне и краматорцы. Его ужасало, что все эти люди, которые сейчас взлетают под самые небеса, когда-нибудь могут убиться, и тогда Левку Хороброму будет невпроворот работы. Бессмертными он считал только себя и своего хозяина, быть может, именно потому, что ни один из них до сих пор не становился на качели. Человек боялся высоты, а козел, как ему казалось, не мог подобрать себе пару для полета. Именно так он понимал свое отлучение от качелей. Впрочем, все осторожные в душе почитают себя смельчаками.
Но как-то раз козел Фабиан дождался, пока с качелей все разошлись, и, выбравшись из прошлогодних лопухов, подошел к вязам тоже с намерением полетать. Он не умел взобраться на качели, да если бы и сумел, то не смог бы сдвинуться с места, потому что подтолкнуть его было некому. Тогда козел, не лишенный фантазии, представил себе, что стоит на доске, и стукнул по ней рогами. Качели поднялись, потом вернулись обратно. Это ему понравилось. Он стукнул доску еще раз, ведь все так просто! Окрыленному первым успехом, ему захотелось достичь человеческой высоты. Когда качели остановились, он отошел подальше, разбежался и ударил изо всей силы. Доска понеслась ввысь, а козел стоял на земле, завороженный высотой, которой достиг, не догадываясь отойти вовремя. И доска со всего лета ударила его по витым рогам. Он упал бездыханный.
Но, если ночью кто-то умирает, в ту же ночь кто-то и рождается…
У Мальвы начались схватки, возможно, и преждевременные. Мать имела неосторожность дать знать об этом Савке, она передала ему весть через одного из буксирщиков, который в тот вечер качался со своей девушкой дольше других. И вот к хате Кожушных сбежались самые знаменитые вавилонские повитухи, принявшие на своем веку не одну славную жизнь. Пришли каждая со своим зельем для первого купания и со своим нехитрым инструментарием, прокаленным чуть ли не на священном огне. Переступая порог, они здоровались, крестились и усаживались рядком на лавке, благочестивые, мудрые и удивительно спокойные, даже муки роженицы не вселяли в них беспокойства. Последней пришла Христина, высокая, худощавая, в белом чепце, с посохом; она уже плохо видела, так что нащупала порог посохом. Когда-то она принимала и самое Мальву тут же, в этой хате, может, и на той же кровати с высокими резными спинками.
– Ну, что тут?
– Сын грядет… – сказала первая из сидящих на лавке старух с ласковым, смиренным лицом, прародительница Скоромных.
Христина кинула взгляд на лавку.
– А чтой-то вас так много, или это у меня в глазах двоится?
– Савка передал. Всем подряд.
– Так ведь и мне он… – сказала Христина. – Ишь, обормот. Дурак-дурак, а не забыл, что я и его принимала. Идите, говорит, и чтобы все было хорошо. Отвечаете за потомка перед сельским Советом.
Савка не знал, кто из них опытнее, вот и послал всех, а уж тут они сами должны были отдать которой-нибудь предпочтение. Только где уж сговориться, когда у каждой повивального гонора хватило бы на семерых. И почему-то каждой хотелось вновь прославиться именно на этих родах. Помирила их Мальвина мать, показав на Христину.
Та не то в шутку, не то всерьез принялась сгонять коллег посохом с лавки:
– Кыш! Кыш! Святое дело не терпит свидетелей.
Старухи кудахтали, возмущались, одна обозвала Христину слепой каргой, наконец они выкатились, а навстречу во двор въехала подвода и стала у самых дверей. Это вернулась из Глинска Иванна Ивановна, она еще днем отправилась в больницу, поскольку не больно верила в повитух, даже и в вавилонских, даром что этим последним до сих пор удавалось заселять вавилонские холмы без вмешательства Гиппократа да еще выполнять при этом одно установление, о котором Иванна могла и не знать. Дело в том, что пуповины вавилонян закапывают на родимых огородах и тем привязывают жителей к Вавилону. А вот начнут вывозить рожениц в Глинск, тут-то все и разбежится и растечется, судили-рядили старушенции, которых подвода застала во дворе. Так они и не расходились, надеясь, что Кожушная все-таки не отдаст Мальву глинским эскулапам.
Вывели под руки Мальву и посадили ее на подушки. Христина собралась было ехать с ними на тот случай, если роды начнутся в пути, но Варя Шатрова отбилась от нее шуткой, сказав, что как раз ее присутствие и может быть тому причиной – те, кто норовит появиться на свет божий, достаточно хитры, чтобы не воспользоваться присутствием повитухи. Старуху согнали с подводы, и ее конкуренткам у ворот было над чем позлорадствовать: «И то, и то, куда же ей, слепушке!»
Поехали ночью трое, а прибыть в Глинск могут и четверо… В акушерской практике Вари Шатровой подобное случалось. Поэтому, только выехали за околицу, Варя вспомнила о спичках. Укоряла Иванну:
– Уж кто-кто, а кучер без спичек не должен ехать, Мало ли что в дороге случается. Волки нападут или еще какая беда…
– У меня против волков вот что, – Иванна улыбнулась и вынула из кармана наган.
Это как будто подействовало на акушерку. Та склонилась к Мальве и шепотом спросила о кучере:
– Кто она у вас?
– Из Краматорска. Хлеб выкачивает. Жена нашего Тесли.
Варя смерила Мальву таким взглядом, что той пришлось подтвердить:
– Ей-богу, правда. – И она перекрестилась. Между тем сама Иванна, еще выезжая из Глинска, хорошо знала, кто у нее в телеге, но, чтобы облегчить путь Варе и себе, выдала себя за ездовую из Вавилона.
– Что у вас, мужиков ездовых кету? – возмущалась Варя по дороге в Вавилон.
– Мужики есть. Но все когда-то были влюблены в Мальву, вот я и решила отвезти ее сама. Согласитесь, им было бы как-то неловко видеть Мальву в таком положении.
– Может, и так, – ответила Варя и то ли уснула в задке, то ли считала излишним заводить беседы с этой ездовой.
– Но! – все покрикивала на лошадей Иванна, отгоняя этим нестерпимое для нее молчание, царившее на подводе до самого Вавилона. Вот и сейчас было то же самое. Но да но! – одна мольба, отчаянная и лаконичная. Ею полнились и ночь, и Барина душа, и будущее еще не родившегося… И, как нарочно, мать у него из терпеливых – не кричала, не стонала, только сжала веки в мучениях.
Лошади уморились, на полдороге остановились в луже, пили грязную воду, жадно выбирая из нее звезды. Варя пересела на передок, отобрала вожжи у Иванны Ивановны, понукала, просила, но все было напрасно. Стояли как вкопанные. Озябнут у них ноги, так и вовсе с места не тронутся, подумала Варя и уже хотела сказать ездовой: «Давайте подсобим». Глянула на ее ноги, во что обута. Сапоги. Уж не Теслины ли?
И тут из степи, прямо из ночи, показался третий конь. Лошади сразу заметили его. Одна заржала призывно, но он не ответил, должно быть, всадник не разрешил ему откликаться.
С обочины спросили:
– Кто такие?
Мальва вздрогнула, она узнала всадника до голосу.
– Больница. Лошади стали, а дело, сам видишь, какое…
Всадник подъехал, признал на подушках Мальву, кажется, и Варю признал, только третью впервые видел. Потом посмотрел на лошадей, и вся осторожность слетела с него, словно ее и не было.
– Тю, мои лошади! А телега уж не Явтуха ли? Ясно, Явтуха! Вон дышло задрано вверх, как сам хозяин нос задирал. Ха-ха, в чьи руки вшивый достаток перешел! Три бабы в луже. Что ж, придется подсобить.
Он не сошел с коня, не стал его подпрягать, да и третьей шлеи не было, только поравнял жеребца с ослабевшими кобылками, взял пристяжную за оброть, крикнул им – го-го-го! – и лошади, совсем было павшие духом, почуяв третьего в одной «упряжке», разом будто переродились, вытащили воз на сухое и побежали. Так и шли тройкой, казалось, всадник даже их сдерживал, пока не выбрались на лучшую дорогу. На подводе никто не проронил ни слова, женщины были очарованы тем, как ловко всадник сумел обмануть лошадей, «подпрягши» их к своему жеребцу.
Перед Глинском он остановился, остановилась и подвода. Всадник посмотрел на женщин из тьмы.
– Ну, теперь с богом…
Мальва незаметно тронула сапожком Иванну Ивановну. Быть может, это был сигнал: стреляйте, стреляйте! А быть может, мольба: не смейте стрелять, чтобы не напугать еще не родившегося. Разве поймешь! Лошаденки отфыркивались, мокрые, как мыши, – а что ж, может, спасли жизнь будущему человеку.
Конь под всадником свежий, ночь огромна и непроглядна, вот только что стоял – и нету, только захлюпала вешняя грязь. Ускакал вроде в сторону Прицкого, да ведь до утра может еще оказаться неведомо где, ищи ветра в поле…
А подвода катилась через сонный Глинск, вытрясая душу на первых километрах новой мостовой, которую Тесля первыми весенними днями выходил мостить со всем активом. «О господи, какая тряска!»– в душе проклинала Иванна строителей дороги, думая, каково-то Мальве. Подковы высекали из камня искры. Во дворе больницы Иванна Ивановна расцеловала Варю. А за что?.. С тем Мальва и пошла искупать грехи рода человеческого. Марсианин ждал их в прихожей, нервничал, курил. Потом сказал Варе, что об этой ее поездке в Вавилон с женой Тесли никто не должен знать.