444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Луиселли » Архив потерянных детей » Текст книги (страница 13)
Архив потерянных детей
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 10:30

Текст книги "Архив потерянных детей"


Автор книги: Валерия Луиселли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Соблазнился только один мальчик, мальчик шесть, сказал: да, да, пожалуйста. Он был серединка на половинку, не самый маленький среди них семерых и не самый старший. Он как увидел в руках у девушки большие щипцы-кусачки, так сразу вспомнил омаров. Он вспомнил, как его дед выходил из моря на своих худющих нетвердых ногах, таща сеть, дважды или трижды штопанную, с двойными узлами и каплями свечного воска. Старик останавливался на берегу и держал сеть, согнув спину, стараясь уравновесить тяжесть добычи, и звал его. И он стремглав несся на берег, едва заслышав дедов зов, и предлагал деду донести полную добычи сеть. И пока они выбирались из топи тяжелого мокрого песка у самого прибоя туда, где суше и дюны повыше, и дальше через дорогу, а потом грузились на рейсовый автобус, он то и дело украдкой поглядывал в сеть. Он смотрел на омаров, сваленных кучей, наползавших друг на дружку на своем смертном одре, прикидывал, сколько им удастся на них заработать, пересчитывал, сколько всего наловили, глядел, как маленькие морские твари то сжимают, то разжимают клешни, точно языком жестов обмениваются друг с дружкой своими горестными мыслями.

Вообще-то омары эти особо добрых чувств у него никогда не вызывали: медлительные они, бессловесные, но при этом какие-то непристойные, похотливые, эти морские чудища, которых они с дедом ловили и потом сбывали на рыбном рынке по десяти монет за штуку. А сейчас вдруг вспомнил о них и затосковал по их соленому, отдающему гнильцой запаху, по их небольшим членистым телам, бесцельно шевелящимся в подрагивающей вогнутой сети. Так что он тут же помахал рукой, когда девушка демонстрировала свои щипцы-кусачки, и она подошла к нему, присела перед ним на коленках и, держа кусачки над пальцами его ноги, посмотрела ему в глаза и сказала, чтобы он не волновался, хотя она и сама волновалась и ее руки легонько дрожали. Мальчик зажмурился и стал вспоминать костлявые дедовы ноги, обтянутые коричневой кожей, в змейках набухших вен и с пожелтевшими ногтями на пальцах. Когда металл сначала робко, а потом решительно вонзился в его кожу и проник глубже в мякоть, он взвыл, заругался и закусил нижнюю губу. Девушка же, наоборот, почувствовала, что твердая решимость вытесняет ее страх, и ее руки сразу перестали дрожать. Она ловко подцепила и срезала кусачками сломанный ноготь, как и мальчик, закусывая нижнюю губу от сосредоточенности, а может, из сострадания. Мальчик про себя костерил ее, пока она резала и выворачивала его плоть, но в конце открыл глаза и хотел поблагодарить ее, смущенный, с полными слез глазами, глядя в ее спокойно-уверенные черные глаза. Но так и не вымолвил ни слова, когда она сказала, что все сделала, пожелала ему удачи и наказала всегда носить носки, – но все же улыбнулся ей.

Он искал ее в толпе следующим утром, когда дети наконец забрались на гондолу и поезд тронулся, но среди моря лиц на удалявшемся дворе-отстойнике так и не увидел ее.

ОДИНОЧЕСТВО ПОРОЗНЬ

До меня еще доносятся эха. Я все еще слышу голоса тех потерянных детей, их голоса доносятся до меня издалека, пока забираюсь в постель и обвиваюсь вокруг потной спины мужа. Я слышу монотонное шарканье тысяч потерянных шагов и смутный хор голосов, перекатывающийся из предложения в предложение, быстро меняющий перспективу повествования в медлительном тяжеловесном ритме, и, пока я пытаюсь заснуть, приходит понимание, что это и есть моя жизнь, но в то же время безвозвратно мной потерянная.

С кем и какими узами связана я в этой жизни? Есть история о потерявшихся в своем крестовом походе детях и их странствии через джунгли и пустоши, и я ее читаю и перечитываю, иногда рассеянно, иногда взахлеб, почти упоенно, и начитываю на диктофон; а теперь еще читаю некоторые места мальчику. Есть еще одна история, о реальных потерянных детях, и кого-то из них совсем скоро посадят в самолет и отправят туда, откуда они бежали. И есть многие другие дети, переходящие границу или только на пути к ней, едущие верхом на вагонах поездов, старающиеся уберечься от опасностей. Есть две девочки Мануэлы, где-то потерявшиеся, ожидающие, чтобы их нашли. И конечно, у меня, в конце концов, есть еще собственные дети, одного из которых я вскоре могу потерять, и мои дети сейчас все время заводят странную игру, в которой они тоже потерянные дети и сбежали из дома, не то спасаются от белоглазых и скачут на конях с отрядом детей-воинов апачей, не то путешествуют на крышах товарняков и прячутся от пограничного патруля.

Мой муж, почувствовав близость моего тела, в глубоком сне инстинктивно отползает, и тогда я тоже переворачиваюсь на другой бок и сворачиваюсь калачиком вокруг своей подушки. Некто, похоже мое будущее «я», взирает на все это в молчаливом признании: да, все это у меня было. Без жалости к себе, без желаний, а только в некотором удивлении. И я засыпаю с тем же вопросом, какой задал мне перед сном мальчик:

Что будет, если дети останутся одни?

ПОСТЕЛИ

Этот вопрос снова всплывает, точнее, даже не столько вопрос, сколько предчувствие, когда следующим утром мы на рассвете готовимся ехать на аэродром рядом с Розуэллом. До того как выписаться из гостиницы, я замечаю пятно мочи на простынях в постели детей и потому быстро запрыгиваю в машину, но не спрашиваю у мальчика с девочкой, кто из них напрудил в постель.

Я и сама мочила постель лет до двенадцати. И приключалось это со мной именно в возрасте от десяти до двенадцати лет. Когда мне исполнилось десять, столько же, сколько сейчас мальчику, моя мама ушла от нас – от отца, моей сестры и меня, – чтобы примкнуть к партизанскому движению на юге Мексики. Мы трое уехали в Нигерию, куда отца направили по работе. С того дня, как мама ушла от нас, я долгие годы ненавидела политику и все, что имело к ней отношение, потому что политика отняла у меня мою мать. Многие годы я злилась на нее, я никак не могла понять, почему политика и другие люди с их движением оказались ей важнее, чем мы, ее семья. Я снова увиделась с ней через два года, как раз после своего дня рождения. В качестве подарка ко дню рождения – а может быть, подарка по случаю воссоединения с нами – она купила нам с сестрой авиабилеты, чтобы нам вместе слетать в Грецию, которая, как я догадывалась, как раз где-то на полпути между Мехико и Лагосом. Отец помог нам сложить наши сумки и отвез в аэропорт: наша мать должна была встретить нас в афинском аэропорту. В наш первый день в Афинах она сказала, что хочет взять нас в храм Аполлона в Дельфах, к Дельфийскому оракулу. И мы сели на местный междугородний автобус. Когда мы нашли свои места и принялись жаловаться на тесноту и духоту в салоне, мать рассказала нам, что ехать куда-то автобусом в греческом языке обозначается словом μεταφέρω, метафора, так что пускай мы поймем, какие мы счастливицы, что сейчас метафорируемся к месту назначения. Сестру материны объяснения удовлетворили больше, чем меня.

До оракула мы добирались много часов. И всю дорогу наша мать говорила с нами о силе и могуществе пифий, жриц храма, о том, что в античные времена пифии служили оракулу медиумами и озвучивали его прорицания, впуская в себя ενθουσιασμός, энтузиазм. Помню, как она, чтобы растолковать нам значение этого слова, разбила его на части. И трижды повторила подобие рубящего жеста, раскрыв одну ладонь и резко ударяя по ней ребром другой, как ножом: «эн, теос, сейсмос» означает «внутри тебя, бог, землетрясение». Думаю, я потому это так хорошо запомнила, что до того дня не подозревала о возможности разрезать слова на части, чтобы лучше понять их значение. Мать объяснила, что энтузиазм понимался как нечто вроде внутреннего землетрясения, вызванного тем, что человеком овладевало что-то грандиозное и могущественное, как бог или богиня.

Потом она заговорила с нами о том, почему несколько лет назад решила оставить нас, ее семью, и включиться в политическое движение. Сестра по ходу дела задавала ей непростые, а иногда задиристые вопросы. Хотя она любила нашего отца, объясняла мать, и всю жизнь следовала за ним, собственные устремления она всегда отодвигала в сторону. И так шли годы, пока в какой-то момент она не испытала «внутреннее землетрясение», внутренний толчок, который сотряс ее до основания и, может, даже вдребезги разбил часть души. И тогда она решила уйти от прежней жизни и поискать способ залечить изломанную душу. А не залечить, так хотя бы понять, что в ней сломалось. Автобус натужно преодолевал подъемы и спуски горной дороги, а мать тем временем как могла старалась отвечать на наши вопросы. Я спрашивала ее, где она спала все то время, когда ее не было с нами, что она ела, боялась ли чего-нибудь – и если да, то чего. Мне хотелось спросить, были ли у нее любовники и бойфренды, но я постеснялась. Я слушала ее, вглядывалась в ее лицо, изучала продольные морщинки, которыми тревоги избороздили ее лоб, ее прямой нос и большие уши с длинными сережками, мотавшимися взад-вперед в унисон автобусной тряске. Иногда, пока автобус пыхтел на крутых подъемах, я закрывала глаза и прислонялась щекой к ее голой руке, вдыхая ее запах, стараясь набраться всеми прежними, с детства памятными ароматами ее кожи.

Когда мы в конце концов доехали до Дельф и сошли с автобуса, выяснилось, что храм и оракул уже закрыты для посещения. Мы приехали слишком поздно. Такое частенько случается, если едешь куда-то с моей матерью: ты вечно опаздываешь. Она предложила тайком проникнуть на территорию, перелезть через ограду и все равно посмотреть на оракула. Мы с сестрой послушались ее и даже сделали вид, что нам доставит удовольствие такое приключение. Мы перелезли через ограду и было пошли через лесок. Правда, далеко уйти нам не удалось. Вскоре издалека послышался собачий лай, довольно-таки устрашающий. Потом залаяла еще собака, и еще, их лай приближался, и мы напугались, что сейчас на нас накинется целая свора псов, и пресвирепых. Мы метнулись назад к ограде, кое-как перелезли ее и отошли к краю дороги ждать ночного автобуса назад в Афины. А сзади по ту сторону ограды нас продолжали злобно облаивать пять-шесть средней плюгавости псов.

Та встреча с нашей матерью, пускай и обернувшаяся несостоявшимся приключением, заронила в мою душу семена, а когда я выросла, они расцвели в более глубокое понимание вещей. Вещей как личного, так и политического свойства, и почему они у меня смешались; касающихся моей матери в частности и женщин как таковых в более общем смысле. Хотя правильнее, видимо, назвать это не пониманием, поскольку это слово означает пассивно принимать положение вещей. Здесь, думаю, лучше бы подошло слово «узнавание», в значении, что узнаешь что-то знакомое, с чем уже два-три раза сталкивалась, что-то сродни эху знания, которое позволяет признать, а возможно, и простить. Надеюсь, мои дети тоже простят меня, простят нас, когда-нибудь простят нам выбранные нами пути.

ТРИАНГУЛЯЦИЯ

Мы слушаем по радио длинный репортаж о детях-беженцах. Еще раньше мы решили, что больше не будем при детях слушать такие новости. Но последние события, и в особенности история о детях, которых собираются депортировать с аэродрома по соседству с Розуэллом, снова забрасывают меня из замкнутого мирка машины в большой мир с его кровоточащими проблемами.

По радио берут интервью у адвоката по иммиграционным делам, и та пытается приводить доводы в защиту детей, которых сегодня должны отослать назад в Тегусигальпу. Я слушаю и стараюсь уловить малейшие намеки, хоть какие-то намеки на точное место и время депортации.

Они не дают никаких подробностей, зато я уже знаю имя адвоката, благо его повторили в репортаже несколько раз, и я записала его на обороте рецепта. Теперь я ищу адвоката в интернете, пока она объясняет, что если бы дети были из Мексики, то их бы выслали домой незамедлительно. А если они из стран Центральной Америки, говорит она, то согласно закону об иммиграции имеют право на судебное рассмотрение своего дела. Следовательно, назначенная на сегодня депортация незаконна, заключает она. Имя и электронную почту адвоката я нахожу на сайте мелкой некоммерческой организации, квартирующей в Техасе, и тут же пишу ей на почту. Вежливо представляюсь, в двух словах объясняю, почему к ней обращаюсь, и задаю единственный, но животрепещущий вопрос:

Известно ли вам, откуда будут депортировать детей?

Между тем с подачи интервьюера адвокат продолжает объяснять, что когда дети переходят границу, то лучшее, на что они могут рассчитывать, – это что их задержит пограничный патруль. Потому что слишком опасно в одиночку пересекать пустыню по эту сторону границы. Хотя некоторые так и делают. Мои мысли тут же обращаются к потерянным детям из маленькой красной книжицы, которые идут через пустыню одни, теперь уже потерявшиеся, забытые в истории. И кроме того, подхватывает интервьюер, детям известно также, что если они сами не сдадутся властям, то тоже останутся бездокументными, как родители или взрослые родственники большинства из них, уже осевшие в Соединенных Штатах. А те дети, которых будут сегодня депортировать, находились в центре временного содержания нелегальных мигрантов близ Артижи, штат Нью-Мексико.

Я ищу на карте аэродромы в Артиже или поблизости, нахожу один и записываю себе, где он находится. От Артижи рукой подать до Розуэлла, говорю я мужу, скорее всего, это тот самый аэродром и есть. Если адвокат не ответит на мой имейл, лучшим выходом будет ехать на этот аэродром. Надо просто уверовать, что это тот самый, – и глядишь, нам повезет.

САЛИВА

Пока мы едем, муж рассказывает детям долгую путаную историю, которая возмущает меня, а их пленяет, о женщине по имени Салива. Она была целительницей и дружила с Джеронимо, а больных излечивала плевками. Салива, сказал мой муж, изгоняла порчу, болезни и меланхолию могущественными солоноватыми каплями своих плевков.

В СЛУЧАЙНОМ ПОРЯДКЕ

Мы берем влево по автостраде 285 к югу от Розуэлла, а я не знаю, что сказать мальчику, когда он устраивает мне опрос, какую песню я бы посвятила нашей поездке: «Все путем» Кендрика Ламара[79]79
  Имеется в виду Alright – сингл американского хип-хоп-исполнителя Кендрика Ламара о надежде на фоне борьбы с самим собой. Композицию и видеоклип большинство музыкальных изданий относят к числу лучших за 2015 год и подчеркивают связь с социальным контекстом времени.


[Закрыть]
, которую мальчик любит и знает наизусть, «O, супермен» Лори Андерсон[80]80
  Лори Андерсон (р. 1947) – американская певица, поэтесса, композитор, перформансистка, видный представитель экспериментальной электронной музыки 1960–70-х годов. Текст песни O Superman (For Massenet) («О, супермен (посвящается Массне)»), как утверждала сама Андерсон, написан во многом под влиянием политического конфликта между США и Ираном.


[Закрыть]
, которую девочка всегда не прочь послушать раз сто подряд, или ту, что в силу моего возраста выпадает из круга моих музыкальных пристрастий, песню «Люди II: Расплата» группы из Финикса, называющей себя «Джихад Эндрю Джексона»[81]81
  Andrew Jackson Jihad – американская фолк-панк-группа, получившая известность благодаря провокационным песням о «серийных убийствах, курении, жестоком обращении с детьми и мстительности Бога».


[Закрыть]
 – остается надеяться, что несколько иронично, хотя не поймешь, в чем здесь может или должна быть ирония.

Слова этих песен мы еще не разбирали по косточкам, как обычно делаем это вчетвером, но, думаю, все это песни о нас четверых и обо всех остальных в этой стране, у кого нет оружия, нет права голосовать и нет страха перед Богом или кто, во всяком случае, Бога боится меньше, чем боится других людей.

В «Супермене» у Андерсон мне нравятся строки о подлетающих самолетах: «Это американские самолеты, сделано в Америке» – их произносит Лори металлическим голосом робота. Самолеты все время приближаются, все время давят на наше сознание, все время преследуют в кошмарах тех, кто должен расти в страхе перед Америкой.

В рэпе у Ламара я все время жду строчку: «Когда от нашей гордости мало что оставалось и мы смотрели на мир, такие, типа, „Куда мы катимся?“».

Я всегда распеваю ее во все горло, высунувшись в окно нашей машины. Мальчик с заднего сиденья еще громче допевает остаток куплета.

Что до «Людей II», то мне нравится строка, смысл которой я, по-моему, не до конца улавливаю, о том, чтобы быть в firefly mode – «в состоянии светлячка». Мы сейчас слушаем эту песню, и я спрашиваю детей, что они понимают из ее слов:

Как думаете, что означает «в состоянии светлячка»?

Означает включаться и выключаться, включаться и выключаться, говорит девочка.

Думаю, она права. Это о том, чтобы включаться в свою жизнь и выключаться из нее.

Следующие минут двадцать мы в молчании слушаем песни, которые сменяются в случайном порядке, и смотрим из окон машины на окружающий пейзаж, изрубцованный десятилетиями, если не столетиями, систематического аграрного насилия: поля, разрезанные как по квадратной решетке, изнасилованные тяжелой сельхозтехникой, распираемые от модифицированных семян и распрыскиваемых пестицидов, где чахлые деревца родят крепкие безвкусные фрукты для экспорта; поля, как в корсеты втиснутые в сдерживающие их полосы травяных культур, расчерченные по напоминающим Дантовы ады лекалам, орошаемые дождевальными системами кругового полива; и поля, превратившиеся в неполя под тяжким спудом цемента, солнечных панелей, резервуаров и колоссальных ветроэнергоустановок. Мы проезжаем утыканную цилиндрами полосу земли, когда снова включается песня про «состояние светлячка». Вдруг мальчик прочищает горло и объявляет, что имеет кое-что сказать:

Не хотелось бы тебя огорчать, но в этой песне, которую ты без конца ставишь и поешь, поется не firefly mode, а вовсе даже fight-or-flight mode – состояние «бей или беги».

Он кажется уже совсем подростком, когда вот так разговаривает с нами, и я не готова принять его поправку, хотя он, скорее всего, прав. Пускай он еще ребенок, но в культурном смысле намного созвучнее этой стране и нынешнему времени. Я отвергаю его вариант и вопреки справедливости требую от него доказательств – каковых он, конечно, не может привести, потому что я ни за что не одолжу ему мой телефон и не дам сейчас искать в интернете слова песни. Но с этого момента, как только песня в очередной раз льется из динамиков нашей машины, мальчик подчеркнуто громко и раздельно пропевает: fight-or-flight mode. Его сестрица и отец, как я замечаю, заняли позицию ни нашим, ни вашим и на этой строчке благоразумно берут паузу, во всяком случае в следующие несколько раз. Я, в свою очередь, особо упираю на свой вариант со светлячком и тоже пою его громко и четко. В таких баталиях мы с мальчиком всегда выступаем на равных, невзирая на разницу в возрасте. Наверное, причина в схожести наших темпераментов, хотя кровного родства между нами нет. Оба мы будем до последнего отстаивать свои позиции, даже когда сами в конце концов убеждаемся, как они глупы или нелепы.

Он выкрикивает:

Fight-or-flight mode!

Ровно в момент, когда я, надсаживая голос, ору:

Firefly mode!

Я свыклась с нашим запахом в машине, свыклась, что наши разговоры с мужем перемежаются долгими молчаниями, свыклась с растворимым кофе. Но никак не свыкнусь с придорожными щитами, натыканными вдоль дорог недобрыми знамениями: «Прелюбодеяние – грех», «Спонсируйте шоссе», «В эти выходные выставка оружия!». Как не привыкну к кладбищам пластиковых игрушек, сваленных за ненадобностью на лужайках перед домами, к унылым взрослым, которые, выстроившись в затылок, как дети, покорно ожидают в магазинчиках при заправках своей очереди налить в высокие пластиковые стаканы ядовитого цвета газировку, и эти вездесущие водонапорные башни в захолустных городишках, так напоминающие лабораторные приборы в школьном кабинете химии. Все это вгоняет меня в «состояние светлячка».

НОГИ

Мама! – зовет девочка с заднего сиденья.

Говорит, у нее в ступне засела заноза. Она плачет, она захлебывается плачем, точно потеряла руку или что-то сломала.

Я занозилась сагуарой! – настаивает девочка.

Я поворачиваюсь к ней со своего места, слюнявлю кончик пальца и мягко прижимаю к девочкиной ступне, где засела – скорее всего, выдуманная – заноза. Ступня мягкая и нежная, и, пока я прижимаю к ней палец, мне вспоминается потерянный мальчик, как его во дворе-отстойнике врачевала молоденькая девушка.

Ответ на мой имейл приходит около полудня, когда мы покупаем кофе и соки на заправке всего в нескольких милях от Розуэлла. Адвокат пишет, что не знает точного времени вылета, хотя думает, что после полудня, и подтверждает нашу дедукцию: самолеты вылетают из муниципального аэропорта Артижи. Я сверяюсь с картой. Это всего в сорока милях южнее Розуэлла. Если вылет назначен после полудня, мы легко успеваем вовремя доехать до места.

ПЕРЕМЕЩЕНИЯ

Мы мчимся к аэропорту рядом с Артижей, а я тем временем слушаю по радио местные новости, о депортируемых детях – ничего. Я выключаю радио и теперь слушаю, как наши дети играют у себя на заднем сиденье. Их игры в последнее время стали более жизненными, сюжетно сложными и убедительными. Детям дано мало-помалу преобразовывать атмосферу вокруг себя. Дети куда восприимчивее взрослых, их хаотическая внутренняя жизнь все время просачивается наружу, придает зыбкость всему, что реально и прочно. Нет, в одиночку ни одному ребенку не изменить мирка, который вокруг него поддерживают и наполняют увеселениями взрослые. Зато двоих детей вполне достаточно – достаточно, чтобы разрушить реальность этого мирка, сорвать с него покровы и дать населяющим его вещам засиять их собственным, иным, чем прежде, внутренним светом.

Я на время стушевываюсь и позволяю их голосам заполнить пространство салона и пространство в моей голове. Они затеяли словесную хореографию, в которой выделывают па кони, самолеты и в придачу к ним звездолет. Я знаю, что их отец тоже слушает их, хотя весь сосредоточен на дороге, и гадаю, осознает ли он то, что мне очевидно, – чувствует ли, как наш рациональный, линейный, упорядоченный мир растворяется в хаосе детских речей наших мальчика и девочки. Мне любопытно и подмывает спросить его, может, он тоже замечает, что мир внутри нашей машины чем дальше, тем больше заполняется их мыслями, что его четкие очертания размываются с той же неспешной неотвратимостью, с какой дым затягивает тесную комнатушку. Не могу сказать, в какой мере мы с мужем навязали нашим детям наши истории, а они, в свою очередь, навязали нам их собственные истории и игры. По-моему, мы перезаражали друг дружку своими страхами, страстями и ожиданиями, как заразили бы вирусами гриппа, легко и просто.

Мальчик верхом на огромном коне и сейчас на скаку обстреливает отравленными стрелами агента пограничного патруля, а девочка скрывается от американских синих мундиров в колючих кустарниках (правда, на их ветвях поспевают плоды манго, и она отрывается от поедания одного, чтобы внезапно ударить по противнику из засады). После долгой битвы они дуэтом исполняют песню, воскрешающую убитого врагами мальчишку-воина.

Под звук их голосов меня осеняет, что это они, мальчик и девочка, рассказывают историю потерянных детей. Рассказывают всю дорогу, раз за разом рассказывают на своем заднем сиденье все три последние недели. А я не удосужилась повнимательнее прислушаться к ним. И побольше записывать их голоса. Голоса моих детей, должно быть, подобны птичьим песням, которые когда-то мой муж помогал записывать Стивену Фельду, птичьим песням, которые разносят эхо покинувших этот мир людей. Только в голосах наших детей и можно расслышать другие голоса, больше не звучащие в мире; навеки замершие голоса детей, уже не принадлежащих этому миру. Только теперь я понимаю, хотя, наверное, поздновато, что игры и реконструкции моих детей на заднем сиденье и есть единственный правильный способ рассказать миру о потерянных детях, заблудившихся, сгинувших по дороге на север, к границе. Вероятно, только голоса моих детей давали мне возможность записать звуковые метки, звуковые следы и эха, оставшиеся в мире от потерянных детей.

В голове крутится этот настойчивый вопрос:

Зачем вы прибыли на территорию Соединенных Штатов?

А зачем здесь мы? – недоумеваю я.

Что думаешь, ма? – вдруг спрашивает с заднего сиденья мальчик.

Ты прав, вот что я думаю. Там и правда никакой не «светлячок», а «бей или беги».

САМОЛЕТ

Мы съезжаем на щебеночную дорогу. Справа от нас тянется длинная затянутая сеткой ограда, по ту сторону на летном поле замер маленький самолетик, к единственной дверце приставлен трап. Самолет явно не рейсовый, но и не военный. А самый настоящий частный самолет («Это американский самолет, сделано в Америке»). Мы выбираемся из машины в густую, неподвижную духоту. Полуденное солнце обжигает наши головы. Девочка уснула на заднем сиденье, и мы оставляем две дверцы открытыми, чтобы салон хоть чуть-чуть продувался.

На поле ни души, разве что техник из наземной службы петляет по полю на машинке вроде гольф-кара. Диктофон при мне, и я засовываю его в левый сапог, предварительно включив на запись и убедившись, что микрофон высунут из-за голенища, готовый ловить звуки хотя бы поблизости от нас. Мы прислоняемся к машине в ожидании, что сейчас что-нибудь произойдет, – однако ничего не происходит. Муж зажигает сигарету и курит длинными нервными затяжками. Спрашивает, можно ли ему записать кое-какие звуки, уточняет, не буду ли я против. Я говорю ему: валяй, разве не за этим мы сюда притащились, в конце-то концов? Я наблюдаю за наземным техником, сейчас он слезает с сиденья, подбирает что-то с бетонного покрытия поля – камешек? монетку? обертку? – опускает в черный мешок, подвешенный сзади к его гольф-кару, снова залезает на сиденье и завершает свой маршрут, исчезнув в ангаре на правом краю летного поля.

Я прошу у мальчика бинокль, мне хочется получше рассмотреть самолетик на взлетной полосе. Он достает бинокль с заднего сиденья, заодно прихватывает свой поляроид и красную книжицу из моей коробки.

Мы с мальчиком переходим щебеночную дорогу и останавливаемся прямо у проволочной ограды. Я под себя подстраиваю бинокль. Металлические кружки окуляров обжигают кожу. Я навожу их на самолетик, но смотреть не на что. Пока я вожусь с биноклем, мальчик, насколько я слышу, готовит поляроид к съемке. Далее следует продолжительная пауза, это мальчик, задержав дыхание, старается поймать в фокус самолетик, затем тихо щелкает кнопка затвора и шуршат колесики, выталкивая готовый снимок из выходного окошка аппарата. Я рассматриваю в бинокль поле вокруг самолетика, ловлю в поле зрения птицу и слежу за ее полетом, пока она не исчезает из виду. Я вижу небо, у горизонта сползаются тучи, вижу одинокое деревце, вижу, как на дальнем конце взлетного поля над бетонным покрытием дрожит, испаряясь, воздух. Я слышу, как бормочет мальчик, стараясь не засветить снимок в ярком дневном свете, как шелестит страницами, закладывая между ними снимок для проявки изображения, и попутно гадаю, какие звуки ловит сейчас микрофон мужа, а какие не уловит – и они навсегда растают в воздухе. Я медленно обвожу биноклем летное поле, слева, потом справа, потом поднимаю его почти отвесно в незамутненную синь неба, затем опускаю, поворачивая к себе, пока поле зрения не заполняет размытый образ моих ног на щебенке. Слышу, как мальчик идет назад к машине положить на место фотоаппарат, и слышу, как хрустит под его шагами щебенка, когда он возвращается к ограде, возле которой я стою. Мальчик говорит, что тоже хочет посмотреть в бинокль, и я возвращаю его ему. Он приставляет кружки окуляров к своим глазницам и немного щурится, совсем как его отец, когда ведет машину.

Что видишь? – спрашиваю я.

Одни холмы, бурые, в дымке, еще небо, оно синее, и самолет.

Что еще? Вглядись повнимательнее.

Если я слишком вглядываюсь, мне жжет глаза. И появляются такие маленькие прозрачные штучечки, плавают по небу, небесные червячки.

Они не червячки. Врачи-окулисты называют их плавающими «мушками», а астрономы – суперструнами. Они нужны, чтобы связывать Вселенную в одно целое. Но что еще ты видишь, помимо суперструн?

Не знаю я, что еще.

Ну же, давай. Вот ты уже сколько лет в школу ходишь, а? Мог бы и постараться.

Он молчит и смотрит на меня, улыбаясь, признавая мою подначку, а потом старается, пожалуй, немного переигрывая, взглянуть на меня покровительственно. Он еще слишком мал, издевка и снисходительность идут ему примерно как костюм с чужого плеча. Он снова подносит к глазам бинокль и вдруг вскрикивает:

Мам, смотри! Вон туда смотри!

Я медленно веду взгляд по прямой, соединяющей точку между его глазами и вереницу крохотных фигурок, вытягивающуюся из ангара на летное поле. Это все дети. Мальчики, девочки: идут гуськом, один за другим, без рюкзаков, без всего. Идут строем, колонной по одному, точно сдались противнику, точно безмолвные пленные войны, в которой даже не воевали. Их совсем не «сотни», как мы слышали, но мы насчитываем полтора или даже два десятка детей. Определенно, это те самые дети. Накануне вечером их доставили автобусом из Федерального центра подготовки сотрудников сил правопорядка в Артиже на этот маленький аэродром на внутриштатном шоссе номер 559. И теперь они идут к самолету, который унесет их назад, на юг. Если бы их не схватили, они, наверное, жили бы в семьях, ходили в школу, на детские площадки, в парки. А вместо этого их выдворяют, перемещают, вымарывают отсюда, потому что им не нашлось места в этой огромной пустынной стране.

Я выхватываю у мальчика бинокль и навожу фокус на вереницу детей. Чуть сбоку от строя идут несколько правоохранителей, конвоируют детей, как будто те замышляют побег, как будто они могли бы. Даже зная, что девочек Мануэлы там быть не может, а были бы, я не смогла бы их узнать, я все равно ищу их глазами, высматриваю двух девчушек в одинаковых платьицах.

Мальчик тянет меня за рукав:

Теперь моя очередь!

Над раскаленным бетоном маревом дрожит горячий воздух. Конвойный сопровождает до трапа последнего мальчика, кроху лет, наверное, пяти или шести, который, забираясь по ступенькам, сосет большой палец. Конвойный захлопывает за ним дверцу кабины.

Моя очередь смотреть, ма.

Говорю же, подожди.

Я поворачиваюсь к машине посмотреть на девочку. Все еще спит и тоже сосет большой палец. Тот мальчик в кабине самолета будет сидеть на своем месте тихо как мышка, пристегнутый ремнем, и воздух в кабине будет сухой, но прохладный. Мальчик постарается не заснуть, пока ожидает депортации, как постаралась бы моя дочь, как любой ребенок его возраста.

Мама, наверное, мысленно зовет он.

Но ему никто не ответит.

Мама! – кричит мальчик, снова дергая мой рукав.

Ну что тебе? – теряя терпение, спрашиваю я.

Дай бинокль!

Жди и получишь, строго говорю я.

Отдай сейчас же!

В конце концов я передаю ему бинокль, руки у меня трясутся. Он спокойно подстраивает под себя фокус. Я в панике озираюсь, чувствую, как сводит челюсть, как мелеет и учащается дыхание. Самолет стоит на том же месте, а сопровождавшие детей конвоиры сейчас возвращаются к ангару, беспечные, как футболисты после тренировки, перешучиваются, хлопают друг дружку по холкам. Кто-то из них наверняка заметил нас, но им нет до нас никакого дела. Или даже наоборот: наше присутствие за оградой, отделяющей нас от них, добавляет им куража. Они как по команде поворачиваются к самолету, запускающему двигатели, и дружно аплодируют, когда он начинает медленно выруливать на взлет. Из темных глубин моего естества, а я и не подозревала, что они есть, понимается ярость – внезапная, вулканическая, неукротимая. Я со всей силы пинаю ногой ограду, ору, снова пинаю, бросаюсь на нее всем телом, громко осыпаю конвоиров бранью. Те не слышат, мои вопли тонут в реве самолетных двигателей. Но я продолжаю вопить и пинать ногами ограду, пока не чувствую, как меня сзади обхватывают руки моего мужа, крепко. Не обнимают, просто удерживают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю