Текст книги "Архив потерянных детей"
Автор книги: Валерия Луиселли
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Ни о чем.
Я и сейчас спрашиваю, о чем он думает, и в ожидании ответа вглядываюсь в его губы. Они сухие и обветренные, и их можно поцеловать. Он какое-то время обдумывает ответ, облизывает губы кончиком языка:
Ни о чем, говорит он.
ГРАНИЦА ТЕНИ
Страх – при свете дня, под солнцем – это нечто конкретное, и оно владеет взрослыми: страх, что мы слишком быстро несемся по шоссе, страх перед белыми полицейскими, дорожными авариями и несчастными случаями, перед подростками с оружием, страх заболеть раком или получить сердечный приступ, страх перед религиозными фанатиками и перед насекомыми, крупными и мелкими.
Зато ночью страх овладевает детьми. Откуда он берется, понять труднее, тем более дать название его источнику. У детей ночной страх – это небольшой сдвиг в качестве и состоянии вещей, как если облако внезапно наплывает на солнце, заслоняет его, заставляя цвета блекнуть до оттенков самих себя.
Наших детей по ночам пугает тень колышущихся от ветра штор на стене, сгустившийся в углу комнаты мрак, звуки рассыхающегося дерева и ворчание в водопроводных трубах.
Но даже не это. А нечто много большее. Нечто, что стоит за их детскими страхами. Нечто слишком далекое от их восприятия, чтобы они могли посмотреть этому страху в лицо, не то что совладать с ним. Страх наших детей – своего рода энтропия, беспрестанно нарушающая очень хрупкий баланс взрослого мира.
Длинные стрелы дорог, пустынных и монотонных, привели нас из Оклахомы через северный выступ Техаса к бетонной дороге на съезде с шоссе 66. Городок Тукумкэри в штате Нью-Мексико, и здесь мы нашли гостиницу, в здании которой раньше помещалась баня. Не уверена, надо ли понимать так, что баня по совместительству служила борделем. Хозяин бензоколонки расписывал ее райским местечком, когда мы спросили, где тут поблизости можно заночевать: просто и элегантно, кресла-качалки и всякое такое, для семейного отдыха лучше не сыскать. Однако вместо этих прелестей мы, припарковав машину, увидели кладбище из ванн и поломанных стульев на лужайке косогором, ведущей к веранде, затянутой паутинами старых гамаков, развешанных по стенам над пустующими цветочными горшками. И бессчетное поголовье кошек. Какой-то постоялый двор, полный зловещих предзнаменований. Дети очень точно выразили общее впечатление:
Мерзость какая.
Фи, как грязно.
И заныли:
Давайте вернемся домой.
А вдруг тут водятся привидения, ма?
Зачем в коридоре на кресле-качалке сидит пугало в женском платье?
Для чего на стенах навесили столько шляп, масок и крестов?
Наши ночи в мотелях все удлиняются, все больше полнятся призраками прошлого и будущего, таящими ночные страхи. Нам выделили две смежные комнаты, и в нашей мой муж завалился спать, рано. Пока я уталкиваю детей в постель, они канючат:
Что-то должно случиться, мам?
Да ничего не случится, заверяю я их.
Но они стоят на своем. Они не могут спать. Им страшно.
Мама, можно мне пососать палец?
Можешь почитать нам, ну пожалуйста, перед сном?
«Книгу без картинок» мы так зачитали, что она больше нас не смешит, разве что девочку. Тогда мы достаем иллюстрированное издание «Повелителя мух». Девочка засыпает почти мгновенно, уютно посасывая большой палец. Мальчик внимательно слушает, взгляд живой и заинтересованный, в широко раскрытых глазах ни тени сна глубокого, без сновидений, к какому должны располагать детей темные ночи. Некоторые строчки мы зачитываем вслух, и они тенями блуждают в комнате:
«Может, зверь этот и есть… может… ну… это мы сами».
«Надо держаться, и точка. Взрослые бы держались…Я вообще… почему у нас все так плохо?»
«Мир – удобопонятный и упорядоченный – ускользал куда-то».
«Может, мы сами, ну…»
Мой муж как-то рассказал мне, что, когда мальчик был еще совсем младенцем, сразу после того, как умерла его биологическая мать, он чуть не каждую ночь просыпался от кошмаров и громко плакал в хлипкой расшатанной кроватке, куда его укладывали на ночь. Муж шел к нему, вынимал из кроватки и на руках укачивал, напевая в качестве колыбельной строки из своего любимого стихотворения Голуэя Киннелла[76]76
Голуэй Киннелл (1927–2014) – американский поэт, лауреат Пулитцеровской премии, основоположник «американского белого стиха».
[Закрыть]:
Когда я во сне захожу
к тебе в комнату, и беру тебя на руки,
и держу тебя на руках в потоках лунного света, ты льнешь ко мне,
прижимаясь крепко,
как будто, прильнув друг к другу, мы получаем шанс спастись. Я думаю,
ты думаешь,
что я не умру никогда; я думаю, я излучаю
на тебя постоянство дыма или звезд,
даже когда мои поломанные руки, обнимая тебя, исцеляются.
Мальчик крепко держится за мою руку, пока я пытаюсь перевернуть страницу. Как будто у нас на ночь глядя затеялась игра в перетягивание каната, разве что эти канаты невидимые, чисто эмоциональные. Прежде чем я возобновляю чтение, он спрашивает:
А что, если бы мы тоже остались одни, без тебя и папы?
Такого не случится никогда.
Но ведь с девочками Мануэлы случилось, говорит он. И теперь они потерялись, верно?
Откуда тебе знать? – спрашиваю я его, вот наивная.
А я слышал, как вы с па говорили об этом. И ничего я не подслушивал. Вы только об этом и говорите.
Может, и так, но с тобой такого не случится.
Но ты просто представь.
Представить что?
Представь, что вас с па не стало и мы потерялись. Представь, что мы перенеслись в «Повелителя мух». Что бы с нами тогда было?
Хотелось бы знать, что ответила бы моя сестрица, которая лучше разбирается в книгах, чем в жизни, столкнись она с подобным вопросом. Она большая мастерица анализировать книги, вытаскивать их глубинные, за пределами очевидных, смыслы. Возможно, сказала бы, что все книги и сюжеты о детях без взрослых: «Питер Пэн», «Приключения Гекльберри Финна», короткий рассказ Гарсиа Маркеса «Свет – все равно что вода» и, конечно, «Повелитель мух» – не что иное, как отчаянные попытки взрослых найти общий язык с детством. Что хотя все эти истории описывают мир детей – мир, где нет взрослых, – в сущности, они о мире взрослых, когда в нем присутствуют дети, о том, как детское воображение расшатывает чувство реальности взрослых, заставляет нас ставить под вопрос самые основы нашей взрослой реальности. Чем больше времени взрослый проводит в окружении детей и в отрыве от других взрослых, тем больше его воображение просачивается наружу сквозь трещинки в наших собственных хлипких построениях.
Мальчик повторяет вопрос, требуя объяснений, хоть каких-нибудь:
Ну все-таки, ма, что бы с нами тогда было?
Я знаю, что должна ответить ему, используя выгоды своего материнского положения, своей роли голоса рассудка, призванного возводить строительные леса для его мира, еще не довершенного, еще требующего достройки. Ему не надо знать о моих собственных страхах и философских сомнениях. Что ему сейчас нужно, так это исследовать пугающую его возможность – остаться в одиночку, без родителей, – чтобы она сделалась для него не такой пугающей. И моя задача помочь ему мысленно разыграть этот сценарий, и надо надеяться, он найдет воображаемый выход из этого воображаемого затруднения и почувствует больше уверенности, что сумеет обуздать свои страхи, что бы его ни напугало, и справится с ситуацией.
Ну да, хороший вопрос, потому что книга именно об этом.
В смысле? Почему? О чем она?
Я думаю, книга о человеческой натуре, говорю я.
Ненавижу, когда ты говоришь такие непонятные вещи, ма.
Ладно, не буду. Тогда слушай: автор Уильям Голдинг писал «Повелителя мух» после Второй мировой войны, удрученный, что люди все время ссорились и стремились прибрать к рукам больше власти и могущества, даже если толком не понимали для чего. И потому автор придумал ситуацию, вроде как такой мысленный эксперимент: кучку мальчишек выбросило на берег необитаемого острова, и им приходится самим заботиться о себе, чтобы выжить. И в результате этого воображаемого эксперимента автор приходит к выводу, что при депривации власти закона и социального контракта наша человеческая натура заведет нас на путь ужасных вещей, как, например, жестокость и издевательства.
Что такое депривация?
Просто отсутствие.
Тогда что такое человеческая натура при депривации власти закона? Ма, давай ты не будешь говорить непонятно.
Ну, это всего лишь наше естественное поведение в отсутствие правил и законов, которые задают рамки такой штуки, как социальный контракт. И таким образом, история про этих мальчишек в реальности представляет собой притчу о том, что происходит между взрослыми во времена войн.
Я знаю, что такое притча, ма, и эта книга на притчу совсем непохожа.
Она притча и есть. Потому что мальчишки в ней, они на самом деле никакие не мальчишки. Это взрослые, просто автор вывел их в образе мальчишек. Возможно, это ближе к метафоре.
Окей, хорошо.
Ты же уловил, о чем я, верно? Ты понимаешь?
Да, уловил. Ты говоришь, что человеческая натура – это война.
Нет, я говорю, что так представляет себе человеческую натуру Голдинг. Но вовсе не обязательно, что это единственное возможное представление о человеческой натуре.
Ма, а если поближе к сути?
Главная суть, мысль, которую пытается донести книга, всего лишь в том, что проблемы общества коренятся в самой человеческой натуре. Если А, то и Б. Если люди по природе своей эгоистичны и необузданно жестоки, в какой-то момент они неизбежно начнут убивать и преследовать друг друга, если только не будут жить в условиях социального контракта. И поскольку мальчишки в «Повелителе мух» по натуре эгоистичны и в своей жестокости не знают границ, а социального контракта между ними нет, они превращают жизнь на острове в нечто вроде ожившего ночного кошмара и уже не могут очнуться от него, так в него вживаются, что начинают всерьез верить в собственные игры и безрассудные затеи и в конце концов – пытать и убивать друг друга.
Итак, насчет человеческой натуры. Если ты и папа и вообще все взрослые исчезнут, то куда денется наш социальный контракт?
Что ты имеешь в виду?
Я имею в виду, кончится ли тем, что я и моя сестра начнем поступать друг с дружкой, как те мальчишки из «Повелителя мух»?
Нет!
Почему это нет?
Потому что вы брат и сестра и любите друг друга.
Но иногда я ее просто ненавижу, хоть она мне и сестра. Хоть она еще маленькая. Но я никогда не позволю случиться с ней чему-то плохому. А может, и позволил бы случиться чему-то, ну, всего чуть-чуть плохому. Я же не знаю, какая из себя моя человеческая натура. А все-таки, что бы тогда случилось с нашим социальным контрактом?
Я вдыхаю запах его макушки. Мне видно, как его ресницы взмахивают вверх-вниз над постепенно тяжелеющими веками.
Не знаю. А ты как думаешь, что с ним случится? – спрашиваю я мальчика.
Он лишь пожимает плечами и вздыхает, и я уверяю его, что вообще не случится ничего плохого. Но умалчиваю, что его вопрос давит на меня не меньшим грузом, чем на него. Я и сама гадаю, что тогда случится? Что будет, если дети останутся одни, совсем одни?
Скажи, а что происходит в той другой книжке, которую ты читаешь? – просит мальчик.
Ты о той красной, об «Элегиях потерянным детям», да?
Да, о тех других детях, которые потерялись.
Он внимательно слушает, пока я рассказываю о товарных поездах, о монотонном шарканье тысяч шагов по мертвой, спаленной солнцем пустыне и о чужой стране под чужим небом.
Давай ты мне немного почитаешь ее, хорошо?
Сейчас? Любовь моя, уже глубокая ночь.
Ну всего одну главочку, ладно?
Ладно.
(ЭЛЕГИЯ ТРЕТЬЯ)
Детям все время хотелось спросить:
Когда мы уже доберемся?
Долго нам еще идти?
Когда мы остановимся на отдых?
Но их провожатый на вопросы никогда не отвечает. Он дал им это понять как нельзя яснее в самом начале их странствия, задолго до того, как они забрались на поезд, задолго до того, как они достигли пустыни, еще когда их было семеро, а не шестеро, как сейчас. Он дал им это понять как нельзя яснее в тот день, когда они переправлялись через бурые воды рассерженной реки на огромной надутой автомобильной камере, черной, резиновой, ее толкал веслом дядька-переправщик. Тот дядька-переправщик с пустыми, как выгоревшие звезды, глазами и потрескавшимися руками помог семерым детям рассесться на краях камеры, затем взял с приставленного к ним провожатого плату за переправу. Выпрямившись во весь рост на перекинутой поперек камеры доске, дядька-переправщик упер конец весла в глинистый береговой откос и оттолкнулся. Камера соскользнула в воду.
Та камера, прежде чем переправить детей через реку, служила внутренностью автомобильного колеса, колеса, которое принадлежало здоровенному грузовику, грузовику, который перевозил разные товары через целые страны и через границы между странами, грузовику, который ездил туда-обратно множество раз, по множеству дорог, наматывал множество миль, пока в какой-то очередной раз, едучи по серпантину горной дороги, не врезался на сгибе крутого поворота в другой такой же грузовик. Оба грузовика опрокинулись, полетели, кувыркаясь, в пропасть и грохнулись о ее дно с оглушительным металлическим лязгом, который далеко разнесся по округе в недвижном безмолвии той ночи. Этот лязг услышал кое-то из жителей соседней деревушки, и наутро горстка деревенских наведались туда, чтобы осмотреть место происшествия, поискать, не выжил ли кто, хотя таковых не обнаружилось, и заодно разобрать кое-что из беспризорного товара. С одного грузовика они забрали коробки с соком, кассеты с музыкой, крестик, что висел на зеркале заднего вида. С другого грузовика взяли мешки с каким-то порошком. «Должно быть, там цемент», – предположил один селянин. «Ну ты и тупой идиот, – ответствовал другой. – Никакой это не цемент». Шли дни, деревенские приходили и уходили, уходили и приходили из своих домов посмотреть на место крушения, забирали все, что могло пригодиться в хозяйстве или что можно было продать кому-нибудь в деревне. Почти все разобранное селянами таким и было, почти все пригодилось и принесло свою пользу, разве что за исключением мертвых тел двоих водителей, они еще сжимали мертвыми руками каждый свое рулевое колесо и с каждым днем разлагались все больше и все больше делались безымянными, неименуемыми, не относимыми к человеческому роду. Никто не знал, что с ними делать, и никто так и не спохватился их искать, и тогда в какой-то день из деревни пришла одна старушка и дала им последнее благословение, а двое парней вырыли им могилы и воткнули белые кресты в землю, под которой двое водителей навечно упокоились. Прежде чем окончательно покинуть то место, двое парней напоследок еще раз обошли его, проверяя, не найдется ли еще чем поживиться, но не осталось почти ничегошеньки, разве что колеса на грузовиках, по двадцати на каждом. Они повытаскивали из всех колес камеры, выпустили из них весь воздух и продали местному торговцу трехколесными велосипедами, который каждый божий день по четыре часа накручивал педали из деревни к берегу большой бурой реки, где торговал мелким своим товаром: холодной водой, сэндвичами, сладким хлебом, пуговицами, ботиночными шнурками, – и за считаные недели, особенно прибыльные, распродал все сорок автомобильных камер, а потом новые хозяева снова накачали их воздухом и приспособили служить для переправы людей с одного берега реки на другой.
Теперь накачанная камера скользила через бурую реку, а семеро детей сидели в кружок на ее вихлястых боках, слегка наклонившись вперед для равновесия и обнимая свои рюкзачки. Обувь они сняли и сейчас зажимали между пальцами, чтобы не намокла в закипающих под ними бурунах. Могучая река текла под их взглядами, тяжело ворочаясь своими водами, как в беспокойном сне. «Не будет радости в блеске солнечного света», – сказала бабушка двух девочек, когда описывала длинную полосу ослепительно сверкающей воды, которую им предстояло пересечь. Радости и правда не было, не было ее от бьющих им во лбы солнечных лучей, не было никакого великолепия в сияющих переливах света, венчавших мелкие речные барашки и бесконечные изгибы реки.
Старшая из двух девочек осмелилась задать вопрос приставленному к ним провожатому, ее голос запинается от нерешительности, разламывая вопрос:
Сколько еще – долго – сколько до берега?
Она все время отворачивалась от воды, не желала видеть ее, наверное, представляя себе, как тонет и как река заглатывает ее с головой. Река, что и говорить, из тех, что оглядываются на тебя «мстительно, точно издыхающая змея», предостерегла их с сестрой их бабушка, прежде чем они отправились в дорогу, ведомые тем, кто был приставлен к ним провожатым. Сейчас провожатый смотрел на нее из-под своей шляпы, голубые поля которой отбрасывали длинную тень на его лицо, затемняя и удлиняя его черты. Прежде чем ответить ей, он выхватил из ее нетвердых рук теннисную туфлю и небрежно уронил в завихряющиеся во внутреннем кольце камеры потоки воды. Дядька-переправщик продолжал как ни в чем не бывало орудовать веслом. Туфля набрала воды, но оставалась на плаву, сопротивляясь затягивающим ее вниз струям, и прибилась к внутреннему резиновому боку камеры. Глянув вниз на плавающую туфлю, а потом вверх на другой берег, их провожатый заговорил с девочкой, одновременно обращаясь к ним ко всем:
Вы все эта туфля и есть и попадете на ту сторону, когда попадет на ту сторону она, если она попадет на ту сторону, прежде чем пойти ко дну.
Он и дальше говорил с ними таким манером, и девочка посмотрела на свою сестру, младшую, видимо, меньше испуганную, чем она сама. Та знаком велела ей закрыть глаза, пока их провожатый продолжал распинаться, и старшая послушно зажмурилась, а младшенькая не стала. И вместо того, задрав голову, следила за полетом двух орлов в небе, и ей казалось, что орлы, совсем как два витающих над ними божества, оберегают их и, должно быть, приглядывают за ними, пока они не пристанут к твердой земле. Старшая тем временем все так же сидела зажмурившись, стараясь не слушать провожатого, стараясь не слышать вообще ничего, кроме тяжелого плеска их утлого переправочного средства о воды реки, то вздувающиеся, то опадающие. Провожатый все еще изрыгал свои угрозы, вгоняя всех их в ужас, вроде «пойдете ко дну», «с посиневшими лицами» и «на прокорм рыбкам». И все они поняли, как раз когда их медленно переправляли через реку, навеки отрезая от всего, что они знали в своих прежних жизнях, что на самом деле они движутся в никуда.
ЗДЕСЬ
Наконец-то все уснули: дети в своей комнате, мой муж – в нашей. Я выхожу на веранду бывшей бани. Я устала, но сна ни в одном глазу, и я хочу еще немного почитать. Я усаживаюсь в кресло-качалку – расползающееся переплетение прутиков и ветхий расшатанный деревянный остов, – окруженная допотопными ваннами и раковинами, достаю из сумки диктофон и красную книжицу, жму кнопку «Запись» и начитываю:
(ЭЛЕГИЯ ЧЕТВЕРТАЯ)
Достигши северного берега реки, они послушно выстроились вереницей и пошли, а их провожатый снова пересчитал их, коснувшись головы каждого кончиком своей трости, приговаривая: раз девочка, два девочка, три мальчик, четыре мальчик, пять мальчик, шесть мальчик и семь мальчик. Они углублялись в гущу джунглей, им слышались звуки множества других шагов, слышались звуки полной голосов листвы. Некоторые голоса, им было сказано, принадлежат другим таким же, как они. Голоса такие же настоящие, как их собственные, доносились со всех сторон, отскакивали от стволов деревьев, проникали сквозь чащобы. Доносились и другие голоса, но кто его знает, откуда, чьи и почему. Этих голосов они боялись. Это голоса давно или недавно истребленных, сказал им их провожатый. Они принадлежат душам, которые, должно быть, из темных бездн встают, говорил он, душам мертвых, но все еще упрямо отзывавшихся эхом в мире живых: невест, и юношей, и стариков, и нежных дев, и много было их. Те голоса принадлежали «нетерпеливым, но бессильным мертвым», говорил он. Всем им, «непохороненным, брошенным в поле широком». И хотя дети не понимали его длинных слов, под их мрачной тенью они проделали весь оставшийся путь.
Десять дён, десять солнц они шли пешком. Они выступали в путь с рассветом и шагали без остановки до полудня, в полдень останавливались наскоро перекусить, потом снова продолжали путь, шагая долгие часы подряд под длинными послеполуденными тенями, пока луна не поднималась высоко в небе или пока кто-нибудь из младших по причине своих неокрепших плоскостопых ног больше не мог сделать ни шагу. И то сказать, младшие частенько падали, а то и сами валились на землю, их маленькие ноги были еще слишком слабы, еще не готовы и непривычны к долгой ходьбе. Но даже и старшие дети, у кого свод стопы был повыше, а стопа в подъеме потолще и помускулистее, и те едва ли могли шагать твердо в послезакатный час и испытывали тихое облегчение, когда другие отставали или падали, принуждая весь строй становиться на привал.
Когда наступала полночь, все они как подкошенные валились на землю, а их провожатый приказывал им сесть в круг и разжигать костер. И только когда огонь разгорался и его языки высоко вздымались в небо, им дозволялось снять обувь. Необутые, они крепко сжимали руками горящие болью ступни, гадая, сколько еще им шагать, прежде чем они достигнут железной дороги. Кто-то сидел молча, другие беззастенчиво извывали свою боль, один отворачивался, так как его рвало от ужаса при виде собственных пропитанных кровью носков и ободранной кожи стоп. Но следующим утром, и еще следующим они с рассветом все как один поднимались и преодолевали еще часть пути.
Пока однажды в предсумеречный час, когда в десятый раз за их путешествие садилось солнце, они наконец не достигли широкого, расчищенного от джунглей участка, где и располагался станционный двор. Хотя то расчищенное место не было никаким двором и тем более нормальной железнодорожной станцией. А было чем-то вроде отстойника, больше похожее на приемный покой в больнице скорой помощи, потому что люди там ожидали не так, как обычные пассажиры ожидают посадки на поезд. С легкой опаской и легким облегчением дети смотрели на бесчисленное скопище людей, сидевших на месте и слонявшихся туда-сюда, на мужчин и женщин, поодиночке и кучками, кто-то с детьми, кто-то совсем пожилой, и все ожидали помощи, ожидали ответов, хотя бы чего-нибудь, что им могли бы предложить. В этой сутолоке незнакомых людей дети и себе нашли местечко, постелили истрепанные за долгий путь куски брезента и старые одеяла, и каждый полез в свой рюкзачок достать бутылку с водой, орешков, Библию, пакетик с аптекарским камнем[77]77
Аптекарский камень, или змеевик, – горная порода, обладающая обеззараживающими свойствами.
[Закрыть].
Едва дети кое-как устроились, их провожатый велел им не сходить с места, а сам отбыл в ближайший город и шатался из одной таверны в другую, таскался по грустным шлюхам и смятым постелям дешевых мотелей, втягивал носом длинные белые дорожки, аккуратно выровненные на оловянном подносике, щепотки с кредитной карточки, кристаллики из трещинки в деревянном бруске; он затевал свары и настырно препирался, требуя еще выпивки, отмахивался от счетов, но хотел обслуживания, он сыпал бранью, потом советами, потом извинениями своим случайным обидчикам и скороспелым приятелям, пока в конце концов не впал в забытье, уронив голову на заляпанный всякой дрянью алюминиевый стол и разинув рот, из которого медленным, ленивым ручейком поползла нитка слюны, извиваясь между костяшками домино и кучками табачного пепла. Над ним в вышине пролетает самолет, оставляя длинную ровную борозду в безоблачной сини небес.
Дети все это время ждали. Они сидели сиднями на мелкой щебенке, которой был засыпан двор, или отваживались немного прогуляться между рельсами и, подобно остальным, томились ожиданием. Правда, приметили, что не все в этом дворе-отстойнике ждали поезда. Среди сидевших людей ходили торговцы едой и уступали за какие-то пять центов мелочью воду в пластиковой захватанной предыдущими покупателями бутылке и ломоть намазанного маслом хлеба. Ходили торговцы одеждой, писчики писем, вычесыватели вшей и чистильщики ушей, а еще ходили священники в длинных черных одеяниях, на ходу читая слова из раскрытых Библий, предсказатели будущего, затейники и кающиеся. Во все глаза и уши они следили за мрачным, наводившим на них ужас юнцом, предостерегавшим их, как и всех, кто соглашался его слушать: «Живым приходишь в этот мир, покинешь хладным трупом». Размахивая культей отсутствующей по локоть руки, обмотанной замызганными бинтами, он повторял и повторял свое роковое пророчество, как будто насылал на детей проклятье, однако произносил его с широкой улыбкой, балансируя на рельсах, переступая с пятки на носок, с носка на пятку, немножко похожий на циркового канатоходца – дети видали таких, когда в их город приходил бродячий цирк, это было еще до того, как горожане побросали свои дома и разбежались кто куда, с каковых пор бродячие циркачи больше не ходили через их выморочные города.
А потом они заметили кающегося с робко потупленным взором, он когда-то давно посадил в пригоршню земли у себя на ладони семечко, и из него выросло маленькое деревце, и теперь его корни змейками обвивали его вытянутую руку до самого локтя. Одна девочка уже было отдала кающемуся пятицентовик, столько он брал за разрешение потрогать чудо-деревце, но другие дети одернули ее, сказали ей, не будь такой легковерной дурехой, это всего лишь трюк.
Уже совсем в сумерках к ним пришел слепой мужчина и какое-то время просидел с ними в молчании, а прежде чем уйти, выпрямился перед ними во весь рост, точно отставной школьный директор, и в темноте пробубнил им напутствия. Напутствия были невразумительны и путаны и относились к поездам, которыми дети будут добираться до места. Как и все остальные в этом дворе-отстойнике, он знал, что безопаснее всего ехать на гондолах – полувагонах. Вагоны-цистерны, бубнил он, округлы, и с них легко соскользнуть, а крытые вагоны, те почти всегда заперты на замки, но больше всего бойтесь вагонов-хопперов[78]78
Хоппер – саморазгружающийся бункерный вагон для перевозки массовых сыпучих грузов с кузовом в форме воронки, в нижней части которой расположены люки; при их открытии груз высыпается под собственным весом, что способствует быстрой разгрузке.
[Закрыть], ибо они смертельные ловушки: даже кто сумеет забраться в них, назад ни за что не выберется. Скоро приедет поезд, бубнил он, как только наступит день, и пусть уж они постараются забраться в гондолу. Не думайте о доме, наставлял он их, не думайте о людях, о богах, о том, что будет потом. Ни о чем не молитесь, ничего не говорите и не желайте ничего. И прежде чем совсем уйти, слепой старик показал рукой в небо на какую-то далекую звезду и изрек: «И дальше, прочь», и еще раз: «И дальше, прочь». И растворился в темноте.
Настал рассвет следующего утра, а их провожатый так и не явился. Зато явились напевно гомонящие мужчины и женщины и, сбившись в небескорыстно-услужливые стайки по трое или по пятеро, пошли бродить по двору-отстойнику между дожидавшихся отъезда людей, предлагали задешево починить обувь, а одежду заштопать так почти что задаром. По двадцати пяти центов за каучуковые подошвы, выпевали они, по двадцати пяти центов заплатки на резиновые подметки на суперклее, выпевали они, всего по двадцатке, по двадцатке за кожаные, по двадцатке за набойки на гвоздиках к кожаным подметкам, выпевали они, всего по пятнадцати за заштопать-подлатать одежду.
Один из мальчиков, мальчик четыре, заплатил мужчине-певуну пятнадцать центов за заплатку сбоку на ботинке, а заплатку вырезал из рукава собственной парусиновой курточки. Остальные дети обозвали его идиотом, обозвали недоумком, обозвали тупицей, сказали, что лучше бы он продал или обменял свою куртку на что-нибудь получше. А теперь у него залатанный ботинок и куртка с прорехой – и что в них хорошего? Сам-то он знал, что ботинки совсем новые, а курточка старая и поношенная, перешедшая к нему от старших братьев, и потому он молча проглотил неодобрение остальных детей и отвернулся от них в сторону.
Их провожатый не явился, даже когда утро перешло в день и желтое полуденное солнце начало пригревать, почти ласково, двор-отстойник. Дети игрались с кусочками мрамора, которые набрал один из них, когда перед ними из теней вырисовалась тетка с уродливо раздутым лицом, с обсыпанной бородавками шеей, с торчащими во все стороны космами, с глазами выцветшими, словно дверной коврик, знававший слишком много вытертых об него подошв, она хваталась за их ладони и бормотала обрывками бессвязные безумные пророчества, которые они не могли позволить себе выслушать полностью:
«Вижу, мальчик, отмели словно залиты красным вином».
«Возле скалистой заводи ты, мальчик, пьяный, как молодое вино».
«За тебя же, паренек, продавши в рабство, выручат лишь гроши, другие ж к северу свой путь продолжат».
«Теперь скажу тебе, девчушка. Ты воссияешь светлячком, в стеклянной клетке умирая».
Она пообещала досказать свои пророчества по пятидесяти центов с носа, вдвое дороже, чем брали за починку обуви пронырливые певуны. А если они хотят, чтобы она приманила на их сторону удачу, пусть выложат по семьдесят пять центов, что было во много раз больше, чем целая порция воды и хлеба. И как ни хотелось им дослушать ее пророчества, им хватило воли оторвать взгляд от тетки-ведьмы, прикинуться, что нисколечко не верят всем дурным предзнаменованиям, змеившимся в щели между ее морщинистых губ.
Когда же им в конце концов удалось отогнать ее, она прокляла их на языке грубом и чужом для их ушей, а прежде чем раствориться в железных параллелях рельсов, она снова обернулась на них, свистнула и швырнула в их сторону спелый апельсин. Апельсин стукнул одного мальчика по руке, это был мальчик семь, упал на землю, но не покатился, а застыл как вкопанный.
Как ни подначивало их любопытство, как ни мучил зверский голод, они не решились притронуться к тому апельсину. А потом все другие – такие же, как они, сменившие их на этом месте, – а после тех еще другие, кто коротал ожидание в этом дворе и на этом месте, наверное, чувствовали что-то зловеще-темное в этом странном фрукте, потому что шли дни, а потом недели, а апельсин так и лежал, где упал, круглый, нетронутый, потихоньку плесневея, покрываясь белыми пятнами снаружи, сбраживаясь внутри сначала до сладости, потом до горечи, потом чернел, съеживался, ссыхался, пока совсем не исчез со щебенки двора-отстойника, сметенный долгим тропическим грозовым ливнем.
Единственными, кто на дворе-отстойнике никого не проклинал, не жульничал и не просил ничего взамен, были три молодые девушки с длинными угольно-черными косами, ходившие среди ожидающих с бадейками порошковой магнезии. Девочки предлагали детям задаром обработать их сбитые в кровь ступни, пятки и подушечки, вспухшие, зияющие трещинами, словно ошпаренные помидоры. Девушки присаживались рядом с болезными и запускали сложенные ковшиками руки в металлические бадейки. Они присыпали стопы и их тыльные стороны, где подъем, а затем разорванными на полоски кусками ткани или обрывками полотенец бинтовали больные места с ободранной кожей. Они терли пемзой мозоли и натоптыши, осторожно, не стирая кожу до ран, и массировали сведенные судорогами икроножные мышцы своими маленькими, но сильными большими пальцами. Предлагали проколоть нарывы и волдыри – стерильной иглой, говорили они. «Посмотри-ка на огонек спички», – сказала одна из девушек и объяснила, что когда прокалит в нем иглу, то огонь уничтожит микробов. А третья, самая молоденькая девушка с бадейкой, глаза у которой были прекраснее, чем у ее товарок, – огромные, черные, миндалевидные, – показала детям гнутые металлические щипчики и большие щипцы-кусачки, которые вынула из своей бадейки и предложила, что с их помощью облегчит боль от вросших или сходящих ногтей на ногах.




























