Текст книги "Дядя Жора. Электрик (СИ)"
Автор книги: Валерий Сопов
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
И Дядя Жора, у которого голова, привычная к электрическим схемам, сама строила в этих метафорах свой нехитрый ход рассуждений, нашёл этой утечке простое и понятное объяснение.
Утечка – это память.
Память у духа, в отличие от его прозрачного тела, – она не бессмертна. Дух потихоньку забывает. Сначала – мелочи: какой был год, какая улица, как имя соседа. Потом – лица. Потом – голоса. Потом – само то обещание, ради которого он, собственно, и сидит. И в одну прекрасную (или, скорее, неприметную) минуту, лет через двадцать, или через пятьдесят, или через сто, дух перестаёт помнить, чего он, дух, тут вообще ждёт. И – раз, без церемоний, без зрителей, без хора ангелов – растворяется. Уходит. Кубиком в чай. Как и все.
«Так оно и устроено, – рассудил про себя Дядя Жора. – Иначе бы их тут стояло уже миллиарды. А их – нет. Это, видать, простая статистика. Те, кто умер в нашем поколении, – этих ещё много. Кто в прошлом – поменьше. Кто в позапрошлом – единицы. А кто в каком-нибудь, скажем, тысяча восемьсот тридцатом году, – этих, поди, по всему Киеву одного-двух наберёшь, и то по великой удаче, и то уже без памяти о самих себе, со стёртой биографией и со стёртым обещанием, – ходят, дёргают живых за рукав, а сами не помнят, чего хотят сказать. Бедные».
Эта мысль, неожиданная для самого Дяди Жоры, как-то особенно мрачно его поразила. Он представил себе такого старого-старого духа – где-нибудь у Софийского собора, в позапрошлом веке умершего, в треуголке, может, или в чём там тогда ходили, – представил его, бредущего сквозь крещатикскую толпу, дёргающего живых за рукава и забывшего, чего ему, собственно, надо. И стало Дяде Жоре от этой картины так грустно, так одиноко за этого выдуманного старого духа, что он даже остановился посреди тротуара.
«Ладно, – подумал он сам себе вслух. – Ладно. Бог милостив. У всякого, видать, своё время растворения. Не нам в эту арифметику лезть».
* * *
А потом, через минуту, у него – тут же, на ступеньках борщаговского универсама, среди авосек и капусты, – у Дяди Жоры в голове сложилась ещё и третья мысль. Совсем уже частная. Совсем уже его собственная.
Если, по этой его электрической схеме, у духа главное лекарство от стояния – забывчивость, – то значит, в этом мире могут – теоретически – существовать и такие, для которых лекарство не работает. У которых память по какой-то причине не стирается. Которые не забывают.
И тут Дядя Жора сообразил.
Тут до него дошло, отчего же это самый первый и самый памятный его собеседник с того света – желчный архитектор Владислав Городецкий – до сих пор, сто лет как помер, и до сих пор висит у себя дома, в углу коридора, и всё ругается, и всё ругается, не уставая. Если по простой статистике, по этой простой утечке, его уже сто лет как должно было сдуть. А его – не сдуло.
«Так это ж потому, – медленно и с удивлением проговорил про себя Дядя Жора, – это ж потому, что ему интересно».
Интересно – на этой Земле жить. Интересно – смотреть, что построят. Интересно – увидеть, что станет с его собственным домом, его собственной Банковой, его собственным Киевом. Интересно – посмотреть на трамвай. На метро. На цветной телевизор. На мобильный телефон. На видеосвязь с Николаем за гаражами.
Городецкий – фанат прогресса.
Дядя Жора чётко это вспомнил по их последней встрече: с каким лицом старик рассказывал о мобильнике, как у него тогда поплыла, наконец, на этом сухом, желчном, обиженном лице какая-то совсем уже детская, наивная, благоговейная радость. «Без меня – туда, куда я и помыслить не мог». Это было – Дядя Жора теперь понимал – выражение не разочарования, а самой чистой, восторженной, жгучей жадности до жизни. Жадности, которую сам себе человек уже и не может объяснить, и которую сам себе уже не остановит.
Городецкого здесь держит не обещание. Городецкого здесь держит – Дядя Жора подыскивал слово и наконец нашёл – неутолённое любопытство. Желание дожить – хоть так, прозрачно, в углу коридора – до электрического чайника. До посудомойки. До интернета, о котором ему за пивом успел рассказать Николай. До того, как, наконец, кто-нибудь придёт и расскажет ему по-человечески, что там получилось с этой его страной, с этим его городом, с этим его собственным домом, в который теперь вселяются всякие.
Городецкий – он по этой самой схеме, выходит, может и тысячу лет простоять.
И, может быть, ещё на сто человек таких, как Городецкий, во всём киевском прошлом наберётся ещё один-два – таких же. Бессребреники неутолённой жажды. Странные хранители своего собственного интереса к жизни.
«Вот тебе, дядя Жора, – подумал он, ставя авоську поудобнее, – твоя готовая теория. Большинство забывает и уходит. Аркаша и Иван Семёнович – забыли вовремя, не успели крепко заклиниться. А Городецкий – этот не забудет, потому что у него движок другой. У него любопытство вместо обещания. И, выходит, мне с ним работать ещё долго».
Дядя Жора вздохнул. Поправил кепку. Поднял авоську повыше. И пошёл домой, обещая себе, что вечером всё это, как успеет, расскажет Лизке, потому что Лизка таких разговоров терпеливее всех соседей по двору.
* * *
И это, к концу недели, постепенно начало складываться у него в довольно стройное представление о новых обязанностях, при котором – Дядя Жора даже чуть-чуть приободрился – можно жить.
Не так, как со звонком от Тамары из деревни и с участковым у двери, а вполне даже сносно. Ходить по городу. Слушать вполуха. Помогать по силам – там, где совсем уж близкое. Помнить – Жекину впоследствии формулировку он узнает много позже, но смысл уже носил в кармане: «ты, Жора, посредник, а не круглосуточная справочная». На каждый чужой долг не разорвёшься. Главное – слышать. И отказывать, когда отказывать.
Жить, в общем, можно.
И в субботу, на исходе уже первой полной «недели школы», Дядя Жора, всё ещё в этом своём чуть приподнятом настроении человека, начавшего разбираться в своей собственной судьбе, отправился в город. На Бессарабский рынок. Закупиться картошкой, луком и куском мяса на воскресный борщ – Тамара хоть и не вернулась пока из Глухова, но звонила в среду, и в её голосе что-то такое было, мягкое, и он подумал – а вдруг приедет в воскресенье без предупреждения. Надо бы борщ. У него на Бессарабском была своя постоянная баба, у которой он всю жизнь брал картошку, – баба Аня с Овруча; и своя постоянная мясная палатка, и свой ларёк с боржоми.
К концу шопинга у него в авоське звенели две бутылки боржоми, лежал кулёк лука и кусок говядины, завёрнутый продавщицей в плотную пергаментную бумагу. Мокрая холодная картошка позванивала о бутылки. День шёл к вечеру, на углы уже падал тот первый ранний осенний полумрак, какой бывает только в киевских конце сентября – между шестью и семью, синеватый, неуютный.
Дядя Жора неспеша пошёл от Бессарабского по Пушкинской – он любил эту улицу за тенистые ровные ряды старых каштанов и за неторопливость, всегда оставшуюся у неё с дореволюционных времён. По дороге он размышлял о своей борщовой стратегии, прикидывал, успеет ли купить ещё свеклы, и думал в голове, как именно расскажет Тамаре, если она и впрямь приедет в воскресенье, про прошедшую неделю.
И в этот момент его окликнули.
* * *
– Милок. А ну поди сюда, милок.
Голос был тихий, надтреснутый, но какой-то цепляющий, будто крючком за рукав. Дядя Жора остановился. Не сразу понял, что обращаются к нему. Обернулся.
Старуха стояла в проёме между «Гастрономом» и киоском «Союзпечати», в том глухом простенке, куда никто не заглядывает.
Дядя Жора этот простенок до сегодняшнего вечера видел сотни раз и никогда в нём никого не замечал – обычная грязная щель между двумя торговыми точками, куда сваливают летние ящики из-под пива, а зимой загребают снег. И вот сейчас, на исходе первой школьной недели, в этом простенке стояла старуха. И – Дядя Жора почувствовал это спиной, прежде чем осознал, – стояла она там, видимо, давно. С того самого утра, как Дядя Жора, ничего не подозревая, повёл себя по городу неосторожно. Может быть, она его уже не раз проводила взглядом отсюда – раз, другой, третий, – и наконец дождалась, что он будет здесь сегодня, в этих сумерках, на расстоянии двух шагов, в авоське с картошкой.
Старуха и сама вся была – как этот простенок. Высохшая. Серая. Грязная. В чёрном платке, надвинутом по самые брови, и с тяжёлым угловатым шерстяным пальто, обмотанным под подбородком ещё каким-то чёрным шарфом – так туго, что от пальто и от платка к шарфу шёл единый чёрный кокон, и из этого кокона торчало только лицо.
Лицо это Дядя Жора потом ещё долго видеть во снах.
Смуглое, морщинистое, до того изрытое глубокими тёмными складками, что казалось, будто кожа её – не кожа, а старая, мятая, забывшая своё значение карта какой-то незнакомой страны, на которой давно уже всё переименовалось, всё перепутано, и читать по этим складкам уже бесполезно. Носа на лице как такового почти не было – был только короткий, остренький, чуть свёрнутый вбок отрезок, словно кто-то однажды дал старухе по носу кулаком, и кость срослась, как срослось, и так и осталось. Рот был сжат в одну тонкую тёмную линию. Зубов в этом рту, наверное, давно не было – линия проваливалась внутрь, на месте губ оставалась узкая складка. И из этой узкой складки шло слабое, как от засохшего листа, ровное дыхание, и при каждом её выдохе у Дяди Жоры в груди отчего-то холодело – будто и не она дышала, а кто-то изнутри её, поглубже, через её рот, выпускал наружу свой собственный медленный воздух.
И – самое главное – из-под надвинутого по самые брови чёрного платка на Дядю Жору смотрели глаза.
Чёрные.
Без белков, как ему сначала показалось.
И – немигающие.
Они стояли в его сторону, как два дула. Не моргали. Не двигались. Не отводились. Просто смотрели на него. Прямо. В одну точку – куда-то в середину его лба. Дядя Жора, простой борщаговский электрик, прошедший за тридцать лет работы по чужим квартирам столько хозяек разной степени трудности, сколько другому не приснится, в этой жизни ни разу не встречал такого взгляда. Такого взгляда не было ни у кого. Ни у тёти Раи. Ни у тёти Вали. Ни у Тамариной матери, бабы Стёпы, которая, когда сердилась, прожигала, бывало, насквозь. Ни даже у желчного Городецкого. Городецкий, при всей своей едкости, всё-таки моргал. А эта – нет.
Дядя Жора сделал шаг к ней. Один. Против воли, как будто сам не своими ногами шёл – а кто-то его этот шаг тонко, аккуратно, почти любовно подтолкнул сзади под локоть.
Он сразу понял, что это не дух.
Дух бы он узнал. От духов тянуло холодком – ровным, сухим, неагрессивным, как тянет от хорошо проветренного подвала; и сквозь духов просвечивали газетные киоски, и киоск «Союзпечати» сейчас сквозь старуху не просвечивал нисколечко – она была плотная, тяжёлая, очень здешняя.
От старухи тянуло другим.
Тянуло горячим. Душным. Тяжёлым. Будто кто-то близко, в самое лицо, поднёс ему открытую заслонку дровяной печи – не той, что только разгорается, а той, где угли уже село́, прогорели, и оттуда, изнутри, идёт сухое, скрытое, ровное жжение. От этого «дыхания» – а оно шло именно от неё, Дядя Жора готов был поручиться, не из её рта, а как-то прямо отовсюду, от всей её сутулой фигуры, – у Дяди Жоры в висках начало тихонько постукивать, и в груди под рёбрами, у самого сердца, вдруг чётко заныло то самое тонкое, нехорошее чувство, какое бывает у человека, если он по неосторожности схватился голой рукой за неизолированный провод – и провод, к счастью, оказался не под током, но провод знал, что под током он мог бы быть, и кисть от этого знания холодеет надолго.
– Ну, – прокаркала старуха, разглядывая его внимательно, как разглядывает мясник теплую ещё тушу на крюке, прикидывая, куда у неё какой кусок класть. – А ты, милок, я гляжу, с духами знаешься, а?
Внутри у Дяди Жоры всё похолодело. Он попытался дать заднюю, изобразить лицо «не понимаю, о чём вы».
– Какие духи, – сказал он сипло, и сам услышал, что голос у него с первого же слова не свой. – Бабушка, вы это, не туда. Я электрик. По проводам.
Это была чистейшая правда. Не подвох, не уклон – просто правда. Ровно так Дядя Жора и думал о себе. Но старуха посмотрела на него ещё пристальнее, и в чёрных глазах её мелькнуло что-то насмешливое, понимающее, и одновременно такое тяжёлое, чему у Дяди Жоры в собственной голове никакого слова не нашлось бы.
– Электрик, – повторила она с расстановкой. – Электрик. По проводам.
Она кивнула пару раз, будто соглашаясь сама с собой. Кивок у неё был странный – голова двигалась не на шее, а как-то всем чёрным коконом, целиком, как у плохо насаженной куклы на шарнире.
– Ну, если электрик – то мне как раз. Проводку обновить надо. У меня квартирка на Тарасовской, проводка – с войны. И сын далеко, и за всё надо самой. А ты, видать, добрый человек.
Она шагнула ближе.
Дядя Жора почему-то – это он потом, на лестничной площадке у себя дома, разбирая случившееся, понял ясно – он почему-то не отступил. Это не он стоял на месте. Это его держали. Не за рукав, не за плечо, не за совесть – а откуда-то изнутри, как держит сильный электромагнит мелкую железку. И этот магнит шёл от неё.
Старуха протянула к нему сухонькую, в тёмных пятнышках, руку. Пальцы у неё были длинные – длиннее, чем положено старушечьим пальцам, и непропорционально худые, кожистые, с почерневшими у самых кончиков ногтями, как будто она этими ногтями копала землю и не отмывала их потом ни разу. На среднем пальце сидело маленькое, тёмное, неприметное колечко – обычное вроде, серебряное, простенькое, – но Дядя Жора, скоситв глазом, увидел на нём то, что увидеть на колечке не ожидаешь: на гладкой плоскости вделан был маленький камешек, чёрный, с неровной красноватой жилкой по середине. Жилка была – Дядя Жора потом не мог себе объяснить, отчего эта мысль так чётко у него тогда сложилась, – жилка была живая. Она в свете фонаря над «Гастрономом» едва приметно пульсировала. Один раз за пять секунд. Раз. Раз.
– Дай телефончик-то, милок. На бумажке. Я тебе позвоню, договоримся.
И вот тут Дядя Жора совершил ровно ту ошибку, какую совершает каждый второй мастеровой в этом городе.
Он полез в карман.
* * *
В кармане у него лежала пачка визиток – недавнее приобретение, чем он, между прочим, гордился. Николай, технически продвинутый сосед, не только мучил его банковским приложением, но и за пивом как-то однажды объявил: «Жора, в наше время без визитки – никто. Сделай. Стоит копейки, а солидности на рубль». И отвёл его к какому-то знакомому, что печатал визитки в подсобке у газетного киоска. Через два дня Дяде Жоре выдали стопочку: голубоватый картончик, фамилия, имя, отчество, надпись «электрик любой сложности», адрес домашний, домашний телефон.
Дядя Жора, гордясь нововведением, протянул старухе визитку.
Она взяла её крючковатыми пальцами. Не торопясь. Очень аккуратно, как берут не визитку, а тонкую, хрупкую расписку – берут так, будто давно её ждали и боятся помять.
Посмотрела. Прищурилась – на свету, под фонарём над «Гастрономом», едва различимым в сумерках. Прочитала всё.
И мгновенно – Дядя Жора готов был поклясться – мгновенно её лицо изменилось. Изменилось не во вкрадчивое, как было до этой минуты. Изменилось – в довольное. В сытое.
Это была улыбка. Тонкая, узкая, едва заметная – складка, прорезавшая её морщинистую щёку чуть-чуть, не больше, чем на пол-пальца, – но улыбка несомненная. Та самая улыбка, которая бывает у кошки, когда она наконец, после долгой засады в кустах, услышала прямо у себя под носом возню крупной мыши и поняла, что эту крупную мышь можно теперь брать спокойно, не торопясь, по правилам. Кошачьим.
И что-то ещё, очень кратко, тогда произошло у неё в глазах. Дядя Жора не смог это потом точно описать, даже самому себе. На какую-то долю секунды – короче, чем мигает индикаторная лампочка в его собственной отвёртке, – на какую-то такую долю чёрные её глаза словно подернулись изнутри другим цветом. Не белком, белка у них там, кажется, и не было вовсе. А другим. Тёмно-красным. С такой матовой, не отражающей света глубиной, какая бывает у углей в догорающей печке, если её открыть среди ночи и заглянуть прямо в пасть. Глубина была – мгновение. И – пропала. И снова смотрели на него обычные старушечьи чёрные глаза. Только улыбка осталась. Тонкая. Сытая.
Маленький камешек на серебряном колечке между тем пульсанул чуть сильнее – на одно деление, как стрелка вольтметра при коротком пробое.
– Хорошо, милок, – сказала она ровным, тихим, надтреснутым голосом, будто продолжая прерванный сто лет назад разговор. – Хорошо. Жди звоночка.
И, не прощаясь, развернулась – медленно, всем чёрным коконом сразу, – и пошла прочь, в проулок.
Дядя Жора стоял и смотрел ей вслед.
Шла она странно. Не как ходят старухи – ни шаркающе, ни мелкими шажками, ни опираясь на палку (палки у неё, кстати говоря, не было; и сумки никакой не было; и вообще ничего, кроме её самой и её колечка); шла она ровным, спокойным, не очень-то и старушечьим шагом, и подошвы её тяжёлых чёрных башмаков на удивление мягко не стучали о брусчатку – будто она каждым шагом не на брусчатку наступала, а на что-то заглушающее, упругое, не пускающее звук.
И ещё странность – Дядя Жора уже потом понял, не сразу: за все эти долгие секунды, что он провёл со старухой лицом к лицу, мимо них по Пушкинской прошло, наверное, человек двадцать. Кто-то к Бессарабскому, кто-то от Бессарабского. Молодая парочка с мороженым. Мужичок с папкой. Школьник с рюкзаком. Никто из этих двадцати человек на старуху не посмотрел. Ни один. Ни разу. Не повернул головы, не зацепился взглядом, не отметил даже краем глаза. Будто её для них и не было.
«Только для меня, – отстранённо, очень тихо подумал Дядя Жора, ещё стоя на месте. – Только мне видно. Это, значит, я ей и нужен. Это, значит, она ко мне».
Чёрная сутулая фигура её, между тем, аккуратно, не оборачиваясь, дошла до угла Пушкинской и Бассейной, повернула – и пропала. Так быстро пропала, будто за углом её ждали и сразу же подхватили.
Дядя Жора потоптался ещё немного на месте, поправил авоську – картошка показалась ему вдруг неприятно тяжёлой, как чужая, – и сделал короткий, мужской, бесполезный жест: перекрестился. Так, по-стариковски, тремя пальцами, по правому плечу, по левому, по середине груди. Дядя Жора, надо сказать, в Бога особо не верил – он верил в фазу, ноль и землю, – но в эту минуту его рука сама вспомнила то, что ей когда-то, в детстве на Полтавщине, показывала бабка. Рука вспомнила раньше, чем голова.
И в груди у него вдруг кольнуло – нехорошо, остро. Как при коротком замыкании.
Не в фигуральном смысле – а буквально, по-электрически, отчётливо: в левой части груди, в районе сердца, что-то коротко, по-короткозамыкательному, дёрнуло, как дёргает выключатель плохо изолированной розетки. Не больно. Но узнаваемо. Дядя Жора этот короткий «щёлк» в своей рабочей жизни слышал раз двадцать – в чужих квартирах, при первой проверке плохо собранного щитка. Это был щелчок беды, ещё не случившейся, но уже выбравшей себе мишень.
Что-то он сделал не так.
Что-то очень не так.
Картончик с его собственным именем, фамилией, отчеством, домашним адресом и домашним телефоном лежал сейчас в крючковатых пальцах чёрной чужой старухи, которая шла куда-то в проулок к Бассейной, и Дядя Жора чувствовал – кожей, спиной, той самой кожей, какой раньше чувствовал в коридоре желчного Городецкого, – чувствовал, как этот картончик прямо сейчас, в её пальцах, кому-то показывают. Передают. Объясняют, кто такой Коваленко Г. П. и где он живёт. И главное – где у него Тамара. И где у него Лизка. И где у него дверь подъезда, которая на старом замке. И где у него гаражи. И где Николай.
Дядя Жора, простой борщаговский электрик, в эту минуту ещё ничего ужасного не знал и знать не мог. Но что-то внутри него – то самое, что не идёт ни от головы, ни от сердца, а идёт у мужика откуда-то сразу из позвоночника, прямой кратчайшей линией, – что-то это уже знало.
Знало, что неделя школы – кончилась.
И что началась – другая.
Какая именно – он сообразить уже не успел.
Глава 8. Швейцарский ключ
В которой вызванный дух действительно вызывается и спокойно объясняет главному герою свой давно подготовленный план побега в Цюрих; главный герой активирует чужой плановый взрыв, к утру добирается пешком до Борщаговки с тридцатью тысячами долларов в карманах.
Бандиты подъехали к его подъезду на следующий день, в восемь вечера.
Машина у них была чёрная, длинная, с дымчатыми стёклами – «мерседес», такой, какие в их дворе обычно проездом, а тут вот стоял у самого крыльца. Дядя Жора как раз возвращался с работы – поставил утром квартиру одной молодой паре на Виноградаре, целый день провозился, – шёл усталый, с сумкой инструмента, в кепке, и сначала подумал: к кому-то приехали, мало ли.
Из «мерседеса» вышли двое – оба плотные, в кожаных куртках, бритые. Один – постарше, лет сорока пяти, с тяжёлым лицом и шрамом через бровь; второй – помладше, с цепочкой, поигрывающий ключами. Они подошли к подъезду неторопливо, словно никуда не спешили.
– Георгий Петрович? – мягко спросил тот, что со шрамом. – Коваленко?
Дядя Жора остановился. Сердце у него ёкнуло. Что-то знакомое было в этом тоне – он уже слышал такое, у Василенко в кабинете, у того старого следователя, только теперь интонация шла без всякой государственной обёртки, голая.
– Я, – сказал он. – А вы?
– А мы за тобой, – буднично сказал старший. – Шеф зовёт. Поговорить. – Он чуть кивнул на «мерседес». – Прошу.
– Какой шеф? – попробовал Дядя Жора. – Я никаких шефов не знаю.
– Знаешь-знаешь, – мягко сказал младший и шагнул чуть ближе, как бы между Дядей Жорой и подъездом. – Шеф тебя знает, значит, и ты его знаешь. По духовной части. Не упрямься, дядя. Поедем как люди. На дачу поедем. Воздухом подышишь.
И обе руки у обоих как бы непринуждённо лежали в карманах курток, и под курткой у того, что со шрамом, чуть оттопыривалось что-то нехорошее, и Дядя Жора понял: упрямство будет себе дороже.
– Я только сумку домой занесу, – пробормотал он. – И кота покормлю. Я мигом.
– Сумку – давай сюда, – старший спокойно забрал у него сумку с инструментом. – Кот переживёт. Дома, у тебя, видать, не один кот живёт? – И, не дождавшись ответа: – Поехали, Жора. Веселей.
На него легонько надавили в плечо. Дядя Жора, выронив авоську с картошкой прямо у подъезда, шагнул к «мерседесу». Дверца открылась беззвучно. Внутри пахло кожей и дорогим табаком. Его усадили на заднее сиденье, между двумя широкими спинами, и машина тронулась.
Дядя Жора смотрел в дымчатое стекло, на убегающие фонари Борщаговки, и думал только одно, очень ясное и очень тоскливое: «А ведь не было б проклятия – никуда б они меня не повезли».
Ехали долго. Сначала по проспекту, потом по объездной, потом свернули в сторону Конча-Заспы – Дядя Жора Конча-Заспы своими руками не строил, конечно, но в район знал, чинил пару раз проводку в кооперативе «Заря коммунизма», давно. Места были дорогие. Лесок, сосны, шлагбаумы, виллы за глухими заборами – каждая чистым архитектурным позором, но при этом стоит как небольшой Боинг.
Машина встала у одного из таких заборов. Ворота открылись сами. За воротами – двор размером в борщаговскую хоккейную коробку, посыпанный мелким гравием. В глубине – двухэтажный кирпичный дом с башенками, как из плохого сна провинциального архитектора. На крыльце дома курил третий бандит – молодой, прыщавый, с автоматом.
Дядю Жору повели в дом.
* * *
Хозяина дачи звали Виктор. Имени-отчества Дядя Жора так и не услышал – все обращались к нему просто Виктор, и он, видимо, к этому приучил. Лет ему было около сорока пяти. Дородный, с обвисшими щеками, с тяжёлым взглядом из-под нависающих бровей и с тем особым, ласково-нездоровым выражением, какое бывает у людей, привыкших, что им не отказывают. На безымянном пальце – массивное золотое кольцо-печатка с какой-то монограммой, на запястье – золотая же цепочка от часов.
Кабинет, куда привели Дядю Жору, был большой и тёмный. Стены – деревянные, тёмные панели до потолка. Большой письменный стол красного дерева – но не настоящий, новодельный, Дядя Жора такие отличал. На стенах – несколько картин в тяжёлых рамах: горы, охота, какой-то всадник. На полу – ковёр. У стола – глубокое кожаное кресло. Лампа с зелёным абажуром, как в кино. Сейф в углу, не за картиной даже, открытый. Но это был, по чувству Дяди Жоры, парадный сейф – для виду. Где-то в этом доме обязательно был и другой, настоящий.
– Сюда садись, – сказал Виктор, кивнув на стул напротив стола. – Чаю, кофе? Шучу. Сразу к делу.
Он сел в кресло. Сложил руки на столе. Оба бандита из «мерседеса» встали по бокам от Дяди Жоры, один за плечом, второй чуть сбоку. Прыщавый молодой с автоматом остался у дверей, прислонившись к косяку и ковыряясь в зубах спичкой.
– Дядя Жора, – сказал Виктор тихо и почти ласково. – Мне про тебя нашептали. Что ты с тонкими сферами на короткой ноге. Что ты как бы... мостик. К тем, кто ушёл. Это правда?
Дядя Жора молчал. Он соображал – быстро, как умел соображать только в моменты, когда выбора уже не было. Сказать «нет» – не поверят, не для того везли. Скажешь «да» – припашут.
Он промолчал.
– Молчание – знак согласия, – кивнул Виктор. – Хорошо. Слушай тогда задачу. Был у меня шеф. Иван Иваныч. Хороший был человек. Своеобразный, упокой Господи. Месяца три назад выехал на стрелку – не вернулся. Конкуренты, ничего не попишешь. – Виктор горестно поджал губы, но Дядя Жора почему-то не очень поверил в эту горесть. – Дело, как ни печально, не в нём. Дело в том, что у Ивана Иваныча был один счёт. В банке. Швейцарском. Личный, на чёрный день. Мы знаем, что счёт есть, мы знаем, где он есть. Только номера не знаем. И кода. А без номера и кода швейцарцы, сам понимаешь, никому ничего не отдадут, хоть ты тресни. Все остальные бумаги мы перетрясли. Нет нигде. Иван Иваныч был мужик старой школы, ничего на бумажке не писал, всё в голове держал.
Виктор помолчал, давая Дяде Жоре проникнуться задачей.
– И вот в этой связи у нас вопрос, – продолжил он. – Не мог бы ты, дядя Жора, как мостик к тонким сферам, вызвать сюда тень Ивана Иваныча и попросить у него номерочек. Просто номерочек и код. И, по возможности, аккуратно. Без скандала. По-родственному. Иван Иваныч, как я о нём знаю, был человек разумный. Поймёт.
Дядя Жора почувствовал, как у него стынут руки.
– Я... – сказал он. – Я этого не умею.
– Чего не умеешь? – мягко переспросил Виктор.
– Вызывать. Я ничего не вызываю. Они сами. Где хотят – там и сидят. Я только вижу.
– Это, – Виктор покивал, – мы тоже учли. Поэтому привезли тебя сюда, на дачу Ивана Иваныча. Сидеть он, по идее, должен где-то здесь. Тут была его... как это... любимая комната. Кабинет. Если где-то его душе колом стоять – то скорее здесь, чем у меня дома, согласись. Мы тебя оставим, а ты постарайся. Час даём. Если за час не выйдет – поищем других методов сотрудничества. – Он улыбнулся, и улыбка эта Дяде Жоре сильно не понравилась. – Поверь, Жора, я очень не люблю переходить к другим методам. Я человек гуманный. Но дело есть дело.
Он встал. Тяжело прошёлся к двери. Бандиты потянулись за ним.
– Час, – повторил Виктор уже от двери. – И вот ещё что. Не вздумай в окно. Оно из этой комнаты в задний двор, там собаки. Они тебя не съедят, конечно. Они тебя на куски порвут.
Дверь закрылась снаружи. Лязгнула задвижка.
И Дядя Жора остался один.
* * *
То есть он сначала так подумал, что один.
Он повернулся в кресле, обвёл глазами кабинет, и сердце у него ёкнуло во второй раз за вечер – но теперь в другую сторону. Не вниз, как от страха, а как-то странно, в бок. От узнавания.
У окна, прислонившись к подоконнику, стоял мужчина.
Полупрозрачный. Сильно полупрозрачный – сквозь него хорошо видно было оконную раму с задёрнутой шторой. Невысокий, чуть полноватый, лет под пятьдесят пять. В дорогом сером костюме, в галстуке, с массивным золотым перстнем на безымянном пальце – точь-в-точь как у Виктора, только тяжелее и солиднее. Лицо – умное, насмешливое, с глубокими носогубными складками, с короткой ухоженной бородкой. Глаза – внимательные. И не злые, скорее усталые.
Он смотрел на Дядю Жору с большим интересом.
– Ну, здорово, – сказал он. – Ты, я смотрю, и вправду видишь. Иначе б ты сейчас уже под собой пол отскребал, как все, кого Витюша сюда привозит. – Он усмехнулся одним углом рта. – Я Иван Иваныч. Тот самый, про которого тебе только что объясняли. Ты, я полагаю, и есть тот сказочный электрик, про которого вся Тарасовская гудит.
– Я Жора, – Дядя Жора почему-то встал и поклонился: вышло само, как старшему по званию. – Извините, что без приглашения.
– Брось, – Иван Иваныч махнул прозрачной рукой. – Какие приглашения. Меня самого без приглашения отправили. Витюша и отправил, паскуда. Сядь, сядь, в ногах правды нет. И у меня тоже теперь, как ни странно, не очень она есть. – Он рассмеялся коротким, лающим смехом. – Сядь, говорю. И поговорим. Времени у нас, конечно, не вагон, но кое-что я тебе расскажу. И, может, договоримся.
Дядя Жора сел.
Иван Иваныч отлепился от подоконника, прошёл – буквально не наступая на ковёр, чуть выше – и сел на край стола напротив Дяди Жоры. Достал из внутреннего кармана пиджака полупрозрачную сигару. Покрутил в пальцах.
– При жизни курил, – пояснил он. – Очень любил. И до сих пор, представляешь, в кармане она у меня. Только не зажигается. Маленький такой ад. – Он сунул сигару обратно. – Ну, к делу. Ты, я понимаю, в общих чертах уже слышал. Меня застрелили три месяца назад. На стрелке. Только стрелки никакой не было. – Он наклонился ближе к Дяде Жоре, и тот непроизвольно отшатнулся от холодка. – Меня застрелил вон тот мужик в кресле, что только что тут сидел. Витюша. Лично, своей рукой. Я ему ещё руку жал в этот вечер. Он мне руку жал. А потом мы с ним вдвоём поехали на встречу, и он мне в этой машине, аккурат на полпути, всадил три пули – две в грудь, одну в висок. Из «макара» он стрелял, я даже как-то обиделся – для такого дела можно бы и поприличнее ствол, я бы понял.
Он говорил спокойно – но что-то в этом спокойствии было такое, отчего Дяде Жоре стало холоднее, чем от ближайшего холодильника.
– И вот я тут, – продолжил Иван Иваныч. – Колом стою. Не уходит душа в свою растворимую нирвану. Знаешь почему?
– Не рассчитались? – тихо подсказал Дядя Жора, вспомнив Аркашу.
– А ты, я вижу, в теме, – Иван Иваныч одобрительно поднял прозрачную бровь. – Точно. Не рассчитался. Я три года готовил для себя одну операцию. Хорошую такую. Меня ж со всех сторон обложили – менты накатывали, и серьёзно, должно было сесть лет на пятнадцать минимум. И я начал готовить отход. Очень аккуратно готовил. Документы новые, паспорт на другое имя, две банковские карты – у меня в сейфе тут, в этой же комнате, в потайном. Виза швейцарская. Билеты. И, главное, бомба. – Он улыбнулся. – Бомба, Жора, с таймером. Маленькая. Из английского пластита. Лежит вон в том сейфе, что в углу. Я этим планом две недели как должен был воспользоваться – взорвал бы дачу, в подвале лежала бы челюсть с подходящей зубной картой (про это отдельно расскажу, не отвлекай), пожарные нашли бы остатки, опознали по карте – Иван Иваныч, упокой Господи, погиб при пожаре. А я бы тем временем уже летел рейсом в Цюрих, под другой фамилией, с двумя карточками и швейцарской ячейкой.




























