355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Меньшиков » За борами за дремучими » Текст книги (страница 8)
За борами за дремучими
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:50

Текст книги "За борами за дремучими"


Автор книги: Валерий Меньшиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Да, голодовал весь поселок, кто больше, кто меньше, и многие по-соседски делились последними крохами. Но эта песня не про Максю. Уж он-то все, как курица, под себя подгребает. Взять хотя бы швейную машинку, что отдала Валькина мать ему за тощий мешок картошки. Недаром бабка говорит: «Одному – беда, другому – радость». Только радость почему-то одному Максе перепадает. Его и война стороной обошла, в подарок грыжу подсунула. А от килы Максе сплошная выгода, здоровья у него – хоть отбавляй, считай, один такой на весь поселок. Вот и сподобился, получил от соседнего колхоза лошадь, сложил в лесу печь-смолокурку, пережигает для кузниц уголь, гонит из бересты деготь – вроде как для фронта работает, а больше на себя. Каждый к нему идет с поклоном: на себе ни дров, ни сена не натаскаешь.

– Ружье, ружье, – шепчу я друзьям, приметив блеснувший черным глянцем ствол, но Валька многозначительно показывает мне кулак. Лодка у Макси загружена какими-то мешками, осела по верхние борта, и, может, потому он плывет так осторожно, почти не всплескивая веслом воду. Вот он уже совсем рядом, под нами, и мне кажется, что я чувствую его горячее хриплое дыхание. Хочется вжаться в землю, исчезнуть с нее, лишь бы не встретиться сейчас с этим человеком. Непонятное всегда пугает, от него быть лучше подальше.

Не приметил нас Макся, сплавился со своей странной поклажей вниз по реке. Вроде ничего плохого не сделал, проплыл мимо по каким-то своим делам, а испортил нам праздник. И солнце, и бор, и река – все стало не в радость. Будто затянуло округу серой пеленой, а потом коснулась души тревога. Сидим на горке сырой глины, не глядим друг на друга. И ступенчатый спуск в землянку доводить до ума неохота.

– Может, того, домой? – неуверенно предлагает Рудька.

– Ладно. – Валька встает, отряхивая штаны. – Землянка от нас не уйдет, доделаем, а вот, что у Макси в мешках, посмотреть бы хотелось… Прячьте лопату. Мы его у Филинской засеки перехватим. Не разминемся. Только, чтобы молчок.

Но нам об этом и заикаться не надо, сами знаем, на что решились.

Лесом дорога всегда короче. Река в тайге только что колесом не крутится, то левым, то правым берегом поворачивается к солнцу, и, пока Макся доберется к засеке, мы уже будем там.

Осталась позади неприветливая черемуховая падь, и река потерялась, метнулась куда-то в сторону. Но я надеюсь на Вальку. Идет он быстро, уверенно, побелевшая на спине рубаха колышется перед моим лицом. Пыхтит сзади Рудька, топчет мои следы. Мне этот лес не знаком, не бывал здесь ни разу, ни за грибом, ни за ягодой. И потому примечаю папоротниковые низины – быть здесь груздю! – и любимые темношляпым боровиком пригорки с россыпью сизоватых курчавых мхов.

Высветлило лес березовыми стволами, прошуршал он старым полуистлевшим листом, и снова кольнула подошвы хвойная осыпь, обступили нас гулкие медные стволы. Увязалась следом сорока, выдает нас своим стрекотаньем. Погоди, тварь белобокая, может, когда и сочтемся. Наконец, под ноги подвернулась не очень торная тропочка, подхламленная иглой и почерневшим листом, перехлестнутая ребрами выползших наружу корней. Годами люди набивали ее ногами, спрямляли путь к реке. И мы, вслед за Валькой, отдаемся ее власти. Куда она, туда и мы.

Прорезалась впереди голубая полоска, расступились сосны, и тропинка, разъев канавкой кромку берега, скатилась к самой воде. Валька поднял руку, и я понял: перед нами и есть та самая Филинская засека-переход, которую по причине многоводности Ниапа в этих местах не миновать ни грибнику, ни ягоднику, если есть нужда перебраться с одного берега на другой.

И снова таимся на берегу, дышать и то боимся. Переход – зависшая над рекой сосна – виден мне хорошо. Шальная ли весенняя вода, или налетевший ураган решили судьбу неосторожно выросшего на береговом откосе дерева, – сейчас не угадаешь. Но, видать, кто-то из мужиков еще в давние времена смекнул, что могучий ствол на этой речной излучине, над застоявшимся глубоководьем заменит мост, и не потревожил его на хозяйские нужды, а заботливо очистил от сучьев и стесал топором верхнюю боковину.

– Тс-с, – напоминает нам Валька. Над водой звук далеко слышно. И, правда, сплеснулось что-то за поворотом. Раз, другой. А вот и он, Макся. В стеганой зеленой фуфайке, перепоясанной армейским ремнем – а войны и не нюхивал! – в шапке-ушанке не по сезону. Сытый, краснорожий, грыжа проклятая!

Сосна Максе – не помеха. Слишком высоко зависает она над водой огромной желтоватой костью, и Макся лишь пригибает голову, отталкиваясь от сосны свободной рукой. И я вижу испятнанные чем-то бурым мешки, лежащее на них ружье. Неужели убоина?

Дон-н, дон-н, дон-н, – доносится издалека мелодичный голос заводского колокола. «Пять часов», – подсчитываю я.

– А ведь Макся в такую рань с мясом в поселок не сунется, – возбужденно шепчет Валька. Видать, и он разгадал содержание мешков. – Спрячет где-нибудь до потемок, не иначе…

Валька, наверное, прав. Не резон Максе плыть к своему дому на виду у всего поселка: мало ли кто приметит странную его поклажу. Нет, не рискнет!

И Валькин план мне понятен: выследить Максину потайку, а что будет дальше – увидим.

Посмотрел бы сейчас кто на нас – удивился. Совсем на людей не похожи. Не идем, а крадемся, скользим от дерева к дереву подобно бесшумным зверькам – ласкам. Река то уходит куда-то в сторону, то вновь приближается к нам, но мы стараемся подальше держаться от берега. Изредка Валька, подав нам знак стоять на месте, исчезает в кустах у реки, высматривает лодку. Он – наши глаза и уши, от него зависит наше единоборство с Максей.

Закатное солнце уже подсветило верхушки сосен, скоро и с них исчезнет золотистый румянец, но день-то майский, световать ему еще долго.

Осталась позади Чертова яма – огромная чаша дегтярной воды, пошли горушки, заросшие молодым березовым лесом. Березы лишь у самой земли расписаны черными узорами, а у стволов и веток атласная кожа сияет свежестью первого снега, вокруг светло и просторно. Но в таком лесу и человек издалека приметен, и потому Валька оставляет нас в неглубокой ложбинке. Совсем недалеко отсюда, за этой светлой редкой соединяет берега Ниапа занозистый лежневый мост, а дальше река, как проснувшийся котенок, выгнет свою спину, прижмется к косогору, на котором и стоит наш завод.

А земля уже заметно набрала остуды, идет от нее холодок, и я жмусь к Рудьке, улавливаю в его глазах тревогу: как там Валька?

Его курчавая голова внезапно возникает рядом с нами.

– Все! – с ликованием выдыхает он. – Завалил мешки чащей, здесь неподалеку, на берегу. Наверное, по темноте за ними приедет на своем лошаке. А может, и приплывет.

В тальниковых зарослях Валька подводит нас к куче свежесломленных веток, разбрасывает их руками.

– А может, он приметил, как сучья ложил, – осторожничает Рудька.

– Где ему! Что он, сова, ночью разглядывать…

Мешки мокрые, в кровавых потеках, и я чувствую тошнотный запах парного мяса. Валька развязывает тесемки на одном из мешков.

– Смотри-ка, лося, гад, приструнил где-то, а может… может, мяско-то колхозное, а?

Не по себе мне, немного познабливает: от сумеречной ли прохлады, или от какой-то неясной тревоги, не пойму. А вдруг Макся вернется, вот сейчас вскинется коршуном со своим ружьем над нашими головами, застанет нас за постыдным делом. Хотя нам ли краснеть от стыдобушки, мы, что ли, зверя порушили?

– Пошли домой, – зову я ребят. Но Валька достает из мешка большой кусок ярко-красного мяса.

– Это ему за швейную машинку. А то подмороженными картохами рассчитался, кила фашистская!

– А что матери скажешь?

– Что я, дуралом какой? Она за ворованное, знаешь?.. А мяско мы завтра на острове сварим. Землянку-то на подножном корме не скоро осилишь.

Молча заваливаем ветками мешки с убоиной. Пропадай они пропадом!

В полночь поселок всполошил суматошной набатной скороговоркой колокол. Ничего не понимая, прилип я к окну. Идущий откуда-то снизу, от земли, розоватый свет четко обозначил крыши соседних домов. Горело где-то у самой реки, недалеко от плотники. За окошком послышались встревоженные голоса, кто-то не узнанный мною пробежал вдоль садочка. А сияние над крышами разрасталось, яркие всполохи отодвигали в сторону темноту. Захлебываясь, колокол звал на помощь.

– Баб, – неуверенно тяну я, вспоминая, куда забросил штаны.

– И не выдумывай! – Она стоит в одной рубашке рядом со мной. – Не тобой зажжено, не тебе и тушить. Еще подлезешь, куда ни надо.

Не понять ей моего горя, сидеть взаперти, как подмочившемуся кутенку в конуре, когда там сейчас такое творится.

Будто наяву вижу я, как мечутся вокруг горящей избы люди, кричат что-то, не понимая друг друга, разноголосо скрипят журавли соседних колодцев, и ведра из рук в руки, по цепочке, спешат к огню. Конечно, из конюховки уже пригнали «пожарку» – поставленную на телегу здоровенную бочку с речной водой, и кому-то из ребят доверили отполированные до черного блеска ручки насоса. Но что жаркому чудищу эта бочка, что ведерные всплески колодезной воды. У огня нрав крутой. Вспыхнувшую свечой избу чаще всего отстоять не удается. И нажитое человеком годами вдруг разом превращается в пепелище…

Людское горе, разрывающие душу причитания над свежими головнями запоминаются надолго. Может, потому и не пускает меня бабка на улицу, к малиновым всполохам пожарища. Но я-то знаю, сердцем своим она сейчас там, рядом с чьей-то невосполнимой бедой, и утром одна из первых навестит погорельцев и, как принято у нас в поселке, поделится и последним куском, и хозяйской утварью.

Стих колокол, затушевала темнота окошки. Но мы не спим, ждем с ночной смены деда, разгадки случившейся огненной беды. И бабка, услышав скрип отворяемой во дворе калитки и знакомое покашливание, засвечивает лампу. Дед подает мне свою стеклодувную трубку, черный березовый кожушок которой все еще сохраняет тепло его ладоней, молча садится на сундук. Мне не терпится узнать, по какой же причине набатили, чье подворье полыхало, но первой не выдерживает любопытничает бабка:

– Что там, отец, стряслось?

– Максиму Котельникову баню подпалили.

– Господи, что деется. И так у всех горя под завязку. Отстояли хоть?

– Добро, река рядом, а то бы… Видать, наперчил кому-то круто, вот и отрыгнулось. Его ведь в избе устерегли, колом дверь припечатали. М-да, жизнь…

Не знаю, жалеет дед Максю или нет, для него на все случаи жизни одно это присловье. И у меня мысли бегут вразброд: кто подпустил петуха Максе? Не любят его в поселке многие. Да и за что с ним миловаться? Если и поможет какой солдатке, так ей потом долго икать приходится. У Макси к собственной выгоде дороги торные.

Я вспомнил Вальку, злые искорки в его глазах, когда там, у реки, он развязывал мешки с лосятиной. Неужели он? Нет, в такое трудно поверить. Валька не из тех, у кого чужая беда в душе праздником откликается. И как бы ни был он зол на Максю за променянную ему за картохи швейную машинку, так жестоко мстить не будет. Тут что-то другое.

Непонятен мне Макся. Всегда он какой-то хмурый, нелюдимый. Может, и правда, не дает покоя, точит его болезнь. Ходит он как-то боком, развернув в сторону правую ногу и придерживая рукой свою распухшую грыжу. Но, видать, и у болезни случаются выходные. В такие дни Макся каждому встречному улыбается, особенно вдовым бабам, будто виноватится перед ними, что он-то вот живет здесь и мудрует, в глубоком тылу, а их мужикам уже не суждено вернуться в поселок.

В доме у Макси редко кто опнется, да и встречает он каждого у калитки, едва всполошится лаем собака. Видать, есть тому причины и, может быть, одна из них – вьющийся по утрам из печной трубы дымок, белесые струйки которого разносят вокруг такой сытный аромат, что иногда мы бегаем к Максиной ограде, принюхиваемся к забытому мясному запаху. Подышим, наглотаемся слюнок, а Максе в отместку подбросим на крыльцо дохлую кошку или натрусим перед воротами резучего стеклянного боя.

Доконала меня землянка и ночной набатный переполох. А может, вспыхнула во мне под утро жаром родниковая ледяная купель. Затяжелело тело, веки слепило – не открыть глаз. Лежу я в бабкиной постели, все вроде при мне: и руки, и ноги, и голова – и нет вроде меня совсем. Плыву, плыву куда-то…

Сквозь горячечную дрему слышу с кухни негромкий голос соседки Капитолины Моржовой:

– К Котельниковым с обыском из района наехали. Говорят, когда баню тушили, мясо горелое нашли.

– Господи, страх-то какой! Ну и что сам поясняет? – спрашивает бабка.

– Да у Макси, как у змеи, ног не сыщешь. Лося, мол, в лесу подобрал. Рысь его порвала, он и свалился. Хотел будто на нужды фронта сдать, да не успел.

– Этот ужом из-под вил вывернется. Где его укусить.

– Тут и простаку ясно. У него и в районе заручка найдется. Подмажет где надо и снова пошел лес чистить. Другого давно бы упекли куда подальше, а этот… Нет, видно, правды на свете. Кто последние жилы из себя тянет, а кто с жиру бесится.

– Тише ты, тише, – улещает Капитолину бабка.

– А что тише-то! Ты вспомни уполномоченного, что зимой приезжал, собирал деньги в помощь фронту. Морда красней кирпича, щеки как у борова расперло. С постных харчей, что ли? Сложил в портфель денежки, увязал в сморкастый платок наши сережки да колечки – только его и видели. А ведь ночевать опять же к Максе пожаловал, бабе евоной хвастал, что купил дом в городе и в районе его только бронь держит… Э-э, да все они одним миром мазаны.

И мне неясно многое в этой жизни. Большинство сельчан голодует, изнурительная многочасовая работа на стекольном заводе съедает последние силы, но люди верят в победу и отрывают от себя последнее фронтовикам: собирают теплые вещи, сушат грибы, ягоды, лечебные травы, зимой стряпают и морозят пельмени. А Макся? Да что там говорить! У той же Капитолины забор между нашими огородами на подтопку разобран, а у Котельниковых в огороде новина навожена – одно к одному ровненькие золотистые сосновые бревна. Такому и война не помеха.

Журчат неподалеку тихим ручейком голоса Капитолины и бабки, убаюкивают меня. Нанизывают они слово на слово, одну новость обсудят, за другую зацепятся. И несут, и несут меня теплые воды. Я пытаюсь вспомнить что-то недавнее, нужное, но снова медленно падаю в какую-то пустоту. Да и был ли он, Макся? Окровавленные мешки со свежим мясом, спрятанные в тальниках; яркие сполохи ночного пожара? Может быть, приснилось все это мне и исчезнет вместе с окончательным пробуждением. Все. Кроме нашей землянки.

ЗМЕЙ ПОЛЕТЕЛ

А начиналось все так хорошо. И день родился теплый, ласковый, напоенный крутым майским солнцем, облупившим уже многим из нас вечно шмыгающие носы. Прогретая земля, освободившись от тяжести лежалых снегов, жадно выбрасывала навстречу светилу первую нежную зелень, дышала легко, со стоном, будто живая.

У весны – особый аромат, но главное – ощущение ядреной свежести, пробуждающейся новизны. Трудно понять себя, взвесить свои поступки – какое-то тревожное ожидание живет во мне, не дает успокоиться. Дед говорит: «Я шило потерял, а тебе оно, наверное, в одно место воткнулось, на месте дыру вертишь». Ему бы только подтрунивать. Хотя от правды не уйдешь: в такое время грех не удрать из дома, не полюбоваться просинью неба, не послушать говор талой речной воды. Манит к себе школьная завалинка, набитая сопревшим опилом, нутряное тепло которой согревает нас, располагает к сердечному разговору.

Скоротечные весенние дни выхлестывают наружу нашу энергию, подсказывают новые игры и забавы. Забываются на время разные обиды, один край поселка перестает враждовать с другим – всех примиряет лучистое солнце, которое одинаково щедро рассыпает веснушки на лицах наших и бродовских ребят.

Венька Молокан держался особняком от наших ватажек, не союзничал ни с теми, ни с другими. Да и какая ему выгода в такой дружбе: сытый голодного не разумеет. Венькин отец тоже воюет на фронте, и в этом он как бы уравнен с нами в правах на участие в общих играх. Загвоздка – в другом. До войны заведовал Венькин отец пунктом по приему молока, который все для удобства называли молоканкой. Располагалась она в просторной чистой избе, поставленной на отложине небольшого озерца, на окраине поселка. К этому озерку у нас был особый интерес.

Зимой посреди застекленевшего озерка мы вбивали кол, одевали на него обычное тележное колесо, от которого во все стороны лучами разбегались легкие шесты. Оседлаешь, бывало, санки и летишь по кругу, покрикивая тем, кому подошла очередь вращать колесо, чтобы крутили его быстрее, и, поймав нужное мгновение, расстаешься с концом шеста – неведомая сила выстреливает тебя в сторону, и ты летишь визжа от восторга, пока не воткнешься головой в зернистый снежный сугроб.

Молоканка лишила нас этой забавы. До войны, когда в каждом дворе была корова, а то и две, вечерами у молоканки всегда было людно, позвякивали ведра, бидоны, натужно гудел сепаратор, из деревянного желоба с тыльной стороны избы струился зеленоватый ручеек, разнося вокруг приторно-кислые запахи и постепенно заиливая озерко. Полуголодное военное время, непосильные налоги на скот и, главное, отсутствие мужских рук – опустошили большинство сельских притонов, но будь в поселке хотя бы две-три коровенки, власти, наверное, не закрыли бы приемный пункт, заведовала теперь которым жена воевавшего Молокана, тетка Липа. Говорили про нее разное, но больше – худое. Потому что никто не понимал, что она делает со своими стеклянными пробирками, набирая в них на пробу удойное молоко. Только получалось так, что бедные коровы в вымени носят не молоко, а воду. И бабка моя возмущалась: в кринке сметанный усадок в добрую ладонь, а снесешь молоко Липе – нет в ней лишней жириночки.

Вот за это и не любили мы Веньку, отцовская кличка к которому, конечно же, прилипла сразу. К тому же не прочь он был прихвастнуть, похлопав себя по животу: вот, мол, опять напился свежих сладких сливок. И если случалась общая драка, каждый норовил прежде всего попасть в его нейтральный нос, дотянуться до его конопатой морды. Не хвастай, молочная душа, не все тебе брюхо ворованными сливками набивать, сопливой юшки своей испробуй.

Ну а где сытость в такое время, там ожидай какого-нибудь нежданного коленца. Вот и в это весеннее утро поверг Венька всю нашу завалинку в безысходную тоску.

Ребячий гомон я услышал издалека и пожалел, что припоздал к началу какого-то веселья, а может быть, интересной игры. Когда я обогнул бревенчатый угол школы, то прежде всего увидел Молокана. И сразу все понял. Венька с радостным криком бежал по школьному двору, а высоко в небе алым маковым лепестком парил… змей. Венька обеими руками крепко держал палочку, на которую как на веретено была намотана черная нить. Вот Молокан остановился, всем телом откинулся назад, показывая сидящим на завалинке ребятам, как тяжело ему держать на привязи свое летающее чудо. Испятнанные чем-то красным ладони Веньки вместе с веретеном метнулись вправо-влево, и рукотворный огненный листок там, в небесной сини, двумя нырками повторил маневр его рук. И снова ушел вверх, плавно покачивая матерчатым хвостом, будто соглашаясь с желаниями своего хозяина на земле.

Запрокинув голову, я стоял сам не свой, оглушенный происходящим. Все забылось: сидящие у школьной стены ребята, залитые солнечным жаром окна домов, зеленые зубцы боров над коньками крыш… Лишь плыл по светло-струйной воде опавший осиновый листок. Куда, в какую даль?

– Пошли на Релку, – командует на правах заводилы Молокан. – Здесь здорово не разбежишься. А змею простор нужен.

Он скручивает на палочке нитку, и змей, недовольно покачиваясь, медленно теряет высоту. Сейчас он, как щенок на поводке, послушно скользит по небесной дороге, определенной ему Венькиной волей, его цепкими руками.

– Тебя что, к земле приморозило?

Очнулся я от короткого забытья, стоят рядом дружки Валька с Рудькой, на Молокана – ноль внимания.

– Пошли отсюда.

– Куда? – Уж очень мне захотелось вместе со всеми пойти на Релку, посмотреть, как раскрутится до предела катушка и поднимется над березовыми колками змей на недосягаемую для нас высоту, подмигнет оттуда горячей звездочкой. А может, не совладает с ним Молокан, вырвется змей из его рук и полетит свободно над борами.

– Куда? – передразнивает меня Валька беззлобно. – Раскудахтался. Своего змея смастрячим, убавим Молокану радости. А то ишь ты, как петух, распушил крылышки.

Со змеем мы, конечно, промазали. Опередил нас Венька и теперь надо так извернуться, чтобы по всем статьям его переплюнуть. Только как это сделать?

Полполенницы дров перещупал Валька, пока выбрал ровный березовый сколыш. Повертел его в руках, оглаживая ладонями гладкую матовую поверхность. Приладил к срезу лезвие топора, прихлопнул по обушку ладонью. Срослись топор и полешко. Тюкнул Валька раз-другой по исщербленной колоде, и отлетела в сторону щепа-пластиночка. Легонькая, восково-прозрачная. Глянул я сквозь нее на солнышко – родилась в глазах теплая радуга. И вот уже из целого ворошка лучинок выбираем мы лучшие, самые ровные, самые невесомые. Ведь для воздушного змея что важно? Чтобы от легкого дуновения ветерка взмывал он вверх иссохшим березовым листочком. Вот почему с таким терпением подчищаем мы ножами каждую лучиночку, пока не становится она ровнее и глаже фабричной линейки. На такую капнешь разогретой смолой, и намертво приклеится к ней бумага – не сорвет ее никаким верховым ветром. А саму рамочку смастерить совсем несложно: увязать квадратиком четыре лучинки, соединить их для прочности крестовинкой – и готова! Держим ее в руках, поворачиваем всяко – хороша! Легка. И размером на добрый газетный лист.

– Валька, а газета у вас есть? – любуясь рамкой, спрашивает Рудька. Хотя мог бы и не спрашивать. Какие могут быть в доме газеты, на какие шиши их выпишешь – бедность, как паутина, из каждого угла выглядывает. Да и в поселке редко в каком доме газеты водятся. Привозит их почтальон Кланька всего несколько штук, газеты одалживают друг у друга, носят из дома в дом, пока не изотрутся они на сгибах и не осядут в чьем-нибудь кисете.

– Не-е, – думая что-то свое, не соглашается Валька. – Газета нам не годится. Там, на высотище, ветер хлесткий, враз размечет ее на кусочки. Молокан над нами первый и посмеется. Покрепче бы что. Может, Валерка, у твоей матери дома что-нибудь завалялось? Корочки от старых тетрадей… Мы бы их картовными жевышами склеили, конотопкой подзеленили.

Меня уговаривать долго не надо, одна нога здесь – другая уже за калиткой. Молокану кто насолить не желает! Рванул вприпрыжку с Валькиного двора. Знать бы наперед, сократил дорогу огородами, а то вынесло меня на улицу, на которой из конца в конец каждую собаку увидишь. Вот и перехватил меня на полпути Юрка Аргат.

– Куда летишь?

– Домой. Бумага на змея нужна, – проболтался, не успев на бегу схитрить я.

– На змея? – Юрка причмокнул синими искусанными губами, прищурил глаза, и его хитроватое лицо стало совсем непроницаемым.

Живет Юрка на другом конце поселка, на берегу обмелевшей речушки Бродовочки, невдалеке за которой через луговину начинаются светлые хвойные леса, богатые белым грибом. Эти беломшистые боры бродовские ребята считают своими, нам туда хода нет, и потому каждое лето мы воюем. Конечно, в лесу дорог много и грибов всем хватает, но так уж повелось: поймают бродовские наших – подквасят носы, а грибы к себе пересыплют, мы их в наших лесах прищучим – тоже слезой умоем.

Вражда эта то стихала, то разгоралась с новой силой. На дележку шло все: река, леса, улицы, места в школьных классах…

Вот почему с опаской разглядываю я веснушки на Юркином лице, жду от него подвоха. Был бы сейчас рядом Валька…

Юрка намного старше меня, уже несколько зим отходил в школу, и ему ничего не стоит дать мне подзатыльник, но я все-таки на своей улице, и подмога может явиться с любой стороны, хотя бы с той же Релки, где сейчас Молокан мучает змея. Но Юрка, видать, и сам помнит об этом, а потому горячо шепчет мне в ухо:

– Я знаю, где есть бумага. Ох и змей славный выйдет! Только ты мне чуток подсоби.

– А что надо делать?

– Да ничего… Зайдешь в школу к тетке Сине, поговоришь о чем-нибудь, ну, мол, Витюшку евоного заглянул попроведать, а я тем временем в учительскую наведаюсь.

– Так ведь она сейчас на замке?

– Это моя забота…

О воровстве в поселке слыхом не слыхивали (огуречные набеги на огороды таким злом не считались), и потому избы на замок редко кто запирал, легонькая клямочка, пришпиленная острой щепкой, – и все. Так уж издавна повелось. Но в учительской было столько соблазнительных вещей для ребячьего глаза, что в вечерние часы две половинки двери сторожил маленький черный замок. Меня там всегда привораживал голубой глобус, глядя на который, я никак не мог понять, почему с нашей круглой земли не стекут в пустоту воды рек, морей и океанов… Нет, все перепуталось в моей голове: глобус, учительская, тетя Сина, бумага…

– Ты, я гляжу, тетки Сины боишься?

– Что она, кусается…

– Вот и я говорю. Да ты не робей. На тебя и не подумают. Мать – учителка… Так идем, что ли?

По высокому крыльцу мы поднялись в небольшой остекленный тамбур. Школьный коридор был безлюден и по случаю выходного дня поблескивал недавно вымытыми полами. Юрка дышал мне в затылок. Одно осталось – идти к тете Сине, пособничать нехорошему Юркиному делу.

Тетя Сина в школе – одна при всех должностях: и завхоз, и сторож, и повар, и техничка. Худенькая, невысокая, ну совсем как высохший гороховый стручок, она не ходит, а летает по школе. А иначе, наверное, и не успеть переделать работу. Одних только дров сколько надо перетаскать, чтобы ублажить ненасытные печи. А их в школе, что солдат в строю, около каждой классной двери поблескивают черными металлическими боками. И этот торжественный строй как бы удлиняет и без того немаленький коридор, который опять же моет неутомимая тетя Сина.

Многим ребятам она пострашнее самой строгой учительницы: то отчитает своим звонким голоском за сваленную с вешалок одежду, то выведет на чистую воду курильщиков…

Но козни ей ребята никогда не строили. И не потому, что в самое голодное время варила она в ведерном чугуне казенную картошку и заведовала сиротским столом, просто при видимой строгости ее жалостливой доброты хватало на всех. Да что там говорить, я и сам сколько раз видел, поддергивала она гирьку настенных (наверное, единственных в школе!) часов и незаметно подводила вперед минутную стрелку, чтобы укоротить урок. А уж коли прозвенел в руке тети Сины литой медный колокольчик, потом хоть сколько разбирайся учитель – нас обратно в класс не загонишь. Такой была наша тетя Сина. И вот сейчас по указке Юрки Аргата я шел к ней с неправедным делом. Господи, как несправедлива ты, мальчишечья солидарность! Ведь сколько раз каждый из нас пересиливал свой характер, совершая порой что-то непотребное собственной душе, лишь бы не прослыть трусом среди своей ровни. И повернуть назад нельзя – сопит за плечами Юрка.

Школьная квартира тети Сины – бывший класс, превращенный в столовую, и потому бо́льшую его часть занимают здоровенная русская печь и стоящие впритык столы и лавки. Лишь небольшой, отвоеванный беленой дощатой перегородкой закуток и есть жилье, или квартира, в которой и спят тетя Сина со своим белоголовым Витюшкой.

Воюет ли Витюшкин отец, или так кто-то однажды прислонился к судьбе тети Сины да навсегда и сгинул, об этом в поселке никто не знает. Письма к ней не ходят, а свою самую сердечную тайну держит она при себе. Знают сельчане только одно, что работала тетя Сина где-то в теплых местах, при угольной шахте, и война так стремительно стронула ее с родного гнезда, что бежала она из дома в чем была, прихватив лишь Витюшку – свою сердечную тайну.

В наш поселок ее привела родственная ниточка. Но у родни она лишь опнулась, приживалкой жить не захотела, а потому сразу подыскала работу, да еще с жилым углом, отапливаемым казенными дровами, – не каждому эвакуированному выпадало такое.

Я робко, без стука, открываю дверь. Голова Витюшки белым одуванчиком едва проросла над сиротским столом. Он еще совсем несмышленыш, но ложку в руке держит твердо, вылавливая ею что-то в глиняной миске. Меня он встречает радостным восклицанием:

– Дя-дя! Дя-дя!

Ободренный таким началом, я снимаю фуражку, тихо здороваюсь.

– И ты будь здоров, присаживайся с нами чаевничать. – Тетя Сина выпархивает из предпечья. На ладони стакан с рыжеватым морковным чаем.

Я еще до конца не знаю, что там замыслил Юрка, но как мне хочется сейчас, чтобы ничто плохое не коснулось тети Сины и ее Витюшки. Вон он какой худосочный, дунь – и осыплются с головы белесые волосенки. Мне хочется погладить его жидкие шелковистые прядки, ощутить ладонью, как в ложбинке, под мягкой кожей, пульсирует «родничок».

– Как там бабушка ваша, не болеет? – Проворные руки тети Сины смахивают со столешни несуществующие крошки.

– Ле-ет, ле-ет, – вторит ей Витюшка.

– Здорова пока. – Я отпиваю глоток явно не для меня приготовленного чая и чувствую, как таким же морковным цветом разгораются мои щеки.

– Вы мать берегите… Опять у нее на уроке сердце схватило. Каждую беду как свою переживает. А нынче бед под завязку. Тут никакого сердца не хватит.

Она горестно вздыхает.

– И все война проклятущая.

– Уча-я, у-ча-я, – не унимается Витюшка.

Обостренным до предела слухом улавливаю почти неслышный скрип входной двери, торопливо допиваю чай и бормочу что-то невразумительное. Мне не хочется видеть Юрку, но он перехватывает меня за углом школы.

– Ты что, из бани выпал?

– Чай пил…

– Ишь ты, один делом занят, другой чаи гоняет. Ладно, бери бумагу.

Он с хрустом, будто меха у гармошки, разворачивает белоснежный рулончик. Внутренняя сторона его разлинована на клетки, и в каждой из них нарисованы какие-то непонятные мне буквы. Я осторожно касаюсь бумаги: она легко течет меж пальцев.

– Обожди! – Придержав рулончик рукой, Юрка что-то обдумывает. – За просто так и чирей не вскочит. Неси-ка что-нибудь пожевать, а то у меня… – Он ткнул себя в живот.

– Так у нас…

– Найдешь чего-нибудь! У вас вон куры, и те не съедены, а уж яиц, наверное…

Замутила мой разум своей белизной бумага. Что я кроме газетных махорочных лоскутков видел? Забыл про учительскую, про тетю Сину и Юркины оттопыренные карманы – как бы не мое дело.

Не помню, как очутился в ограде, проверил все устроенные дедом и потайные куриные гнезда, нашел лишь выструганные из березы яйца-подклады. Да и откуда им залежаться, настоящим? Бабка едва услышит хвастливое куриное «ко-ко-ко», тут же во двор, за яичком.

А Юрка не таится, ждет меня у палисада.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю