Текст книги "За борами за дремучими"
Автор книги: Валерий Меньшиков
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
За борами за дремучими
Открытия
Памяти бабушки Варвары Кондратьевны
Давно это было, так давно, что не измерить прожитое ни днями, ни годами, ни отшумевшей на перекатах омутистой речушкой, не сосчитать до той дали пройденные по жизни километры. Но все чаще, все настойчивее зовет щемящее чувство на далекие берега детства, у истоков которого и пробуждалась моя сознательная жизнь.
ЦАРЬ-ТРАВА
Плыло, плыло по небу облачко да вдруг истаяло. Так и она ушла из жизни незаметно, будто опал с дерева иссохший листок. Наша вторая мать, отдавшая всю себя до последней кровиночки, до последнего тлеющего уголечка нам, многочисленным внукам. И эта потеря не просто невосполнима, она живет во мне постоянной болью – напоминанием, неистребимой горчинкой. Знаешь, что нельзя намерять человеку два века – исчерпал жизненные возможности и отправляйся на покой, – но пожелать-то хоть это можно! Греха в том не нахожу. Моя бабка этого заслужила.
Она и детство мое неразделимы. И все-таки в длинной веренице дней, напоенных горестями и радостями, случались такие, когда я был особенно счастлив. Ибо в эти редкие дни для меня со всей щедростью приоткрывалась мудрая бабкина жизнь…
Такой день я чувствую загодя, а потому и сплю вполглаза. Да бабка и не жалеет нашей утренней дрёмы – кто в деревне спит долго? – шебарчит, постукивает в кути, дает наставления моей матери. И я понимаю, сегодня у бабки выходной от печки, от хозяйских забот, а значит, пойдет она в лес за травами. Не утерпел, приподнимаю занавеску, выглядываю с полатей. Мать растопляет печку, сухо потрескивают лучинки, малиновые блики играют на ее лице. А бабка склонилась над большой плетеной корзиной, заворачивает что-то в тряпицу. Мои вопрошающие глаза она чувствует спиной.
– Очнулся, неуёма? Ладно уж, поднимайся…
Слететь с полатей для меня – одна секунда. Мечусь по кухне, собираюсь.
– Аль посеял что?
– Фуражка куда-то завалилась…
И не говорил бы лучше, не портил бабке настроение.
– Эх, учи вас, не учи – всё ветром выдувает. Сколько говорено, что для каждой вещи в доме свое место отведено. Знай его и не будешь дергаться – все под рукой окажется. Глядишь, и голова не заболит от лишних думок. Ум-то на другие дела сгодится, что его по мелочам транжирить…
Подвесной медный рукомойник сквозь литое горлышко цедит мне на ладони скупую струйку теплой воды. Да мне больше и не надо. Так, глаза протереть, в угоду бабке.
Притулилась она на краешке сундука – как же не посидеть на дорожку! – обводит взглядом кухню, словно запоминает, где что находится, и обращается не то ко мне, не то к матери:
– Пойдем, что ли?
– Не заплутайте, – провожает нас мать.
Улица еще не вся проснулась, день-то воскресный, и потому не в каждой избе окна пламенеют отсветами затопленных печек. Тихо, покойно. И петушиной побудки не слышно. Перевелась за войну столь привычная для подворий птица, редко у кого сохранилась. Многие одним днем жили, наперед не заглядывали. Да и какие заглядки, когда от голода припухали. А вот бабка в самые худые времена и коровенку от ножа отстояла, и пару кур с петухом выходила. Спас нас лес от бескормицы, помог выжить…
– Ты ногу-то весели, сон-то завтра досмотришь, – взбадривает она меня, видя, что я по самые уши завернулся в братанов пиджак. И правда, утро немного знобкое, песок припорошен упавшей росой. Идти от нашей избы до лесу – всего ничего, не успеешь и парой слов перекинуться, как обступят тебя молодые елки, а дальше сплошной хвойный шатер взметнется к самому небу. А вот куда ведет меня бабка – вопрос. В лесах наших дорожек и дорог не счесть, а тропинок и того больше. И я загадываю: свернем за домом Тюленихи в проулок, значит, путь наш к Моховому болоту. Если пойдем прямо, вдоль канавы, то надумала бабка свидеться с умирающей речушкой Марайкой, с ее сенокосными луговинами. Но она за околицей круто берет влево, и я одобряю ее выбор. Впереди омутистый Ниап, приречная дорога уходит к его верховьям. Места здесь красивые, на любой привередливый вкус: солнечные медноствольные боры чередуются с лиственными рощами, затравеневшие елани соседствуют с кустарниковым мелколесьем, а река прячется в густых зарослях черемухи, смородины, акации и вербы.
Для меня встреча с лесом – всегда тревожное удивление, прикосновение к чему-то чудесному, бесконечно радостному, доброму, неизвестному. Только в лесу по-настоящему можно понять рождение нового дня. Ведь все происходит на твоих глазах. Алым соком наливается над бором синева, жаром полыхают облака, и вот уже сосны поднимают на своих хвойных лапах сочный арбузный ломоть – и как только не обожгутся! – он растет, вспухает, и, наконец, какая-то неведомая сила выталкивает из цепких лесных глубин румяный диск.
Лес, чарует не только меня.
– День-то какой приветливый. Я, как увижу такую красоту, ноги сами меня несут, в теле легкота, будто и не увязана жизнь столькими годами…
Бабка добреет, оживает каким-то воспоминанием, глаза собирают солнечный свет, на губах таится улыбка. И то верно, нет сейчас для нее минутки слаще – ни кухонных забот, ни привычных печалей, сама себе хозяйка. Одета она в потертую плюшевую жакетку, повязана белым в горошек платочком – как же, праздник! – поверх юбки – неизменный фартук, в кармане которого всегда сыщется что-нибудь нужное: несколько спичек с кусочком чиркалки, сухарь, запеченное в золе яйцо…
«Ку-ку, ку-ку», – встречает рассвет кукушка. Люблю я эту непонятную птицу. Да и кто из нас не замирал взволнованно на месте, услышав печально-призывные звуки… И вот уже произносишь как заклинание известные каждому слова: «Кукушка, кукушка, сколько лет жить осталось?» Считаешь и веришь – так оно и случится. И мысленно просишь, чтобы не оборвала свой счет, наворожила вещунья побольше, ведь прожита самая малость, и стоишь у начала дороги, а хочется узнать все незнаемое, увидеть невиданное, не засохнуть блеклым стебельком-обсевком у обочины, подняться в положенный рост. Не пожалей, птаха, голоса…
Довольно крупных, похожих на ястребков, серебристо-серых птиц в лесу встретишь нечасто. Не раз бездорожьем спрямлял я свой путь на тревожный призыв, пытаясь вблизи разглядеть лесную гадалку. И ни разу не удавалось. Кукушка замолкала, а может, бесшумно меняла место. Но в пору кладки яиц умные птицы теряют свою осторожность, открыто совершают облет лесных массивов, зорко осматривая каждый куст и щель-дуплянку, подыскивая уже обжитое какой-нибудь птахой-наседкой гнездо. Время торопит, пришла пора выводить потомство – какая уж тут осторожность…
С годами познал я некоторые тайны леса и приоткрыл для себя завесу жизни этой удивительной птицы. Столь своеобразной песней самец «остолбляет» приглянувшийся участок, предупреждая об этом возможных соперников. Усиленные «неосторожные» полеты над кустами и кронами деревьев – продуманная природная хитрость. Она вызывает панику среди мелких пернатых обитателей. Кукушка незлобиво шипит и не отвечает на агрессивные действия птиц. Для самца это самый ответственный момент – гнездо выявлено и на время оставлено хозяевами. Затаившаяся рядом самка-кукушка подбрасывает свое яйцо. Иногда она приносит его в клюве. Отныне непомерные заботы нести на крыльях обманутым родителям. Им кормить прожорливое розовоклювое чудище, ставить его на крыло. А их собственных птенцов вылупившийся кукушонок выселит из родного гнездовья. Невероятно, но это так. Природа и тут все продумала. А вот почему эти неповторимо удивительные птицы не создают свои гнезда и сами не выводят потомство – для меня загадка, на которую я так и не нашел ответа…
– Баб, а почему у кукушки такая песня?
– Так-то она не поет, а лишь себя называет. Ку-ку, кукушка, мол, я. А ты годочки свои не загадывай, у тебя их много впереди… Лучше другие песни слушай…
И вправду, полон лес птичьих голосов. «Ци-ци-фюи», – выпевает синица, потряхивая голубым хвостом. «Фиу-ить, фиу-ить», – передразнивает ее иволга – редкой красы пичужка. Ярко-желтый цветок, да и только. Будто вобрала в себя все солнечное тепло, а теперь сама засветилась, радует округу песней.
«Витю видел? – спросил вдруг кто-то из-за кустов. – Витю видел?» Оглянулся, нет никого.
– Баб, кто это?
– Да чечевичка. Она дразниться любит. Совсем как старый лесовичок.
Заикнулась бабка о лесовичке, раззудила во мне любопытство.
– Разве видел кто его?
– Каждому-то он на глаза и не явится, хочешь ты того или нет, а мне вот привелось… Давно это, правда было. Я еще в девках веселилась, за маменькой жила, забот не знавала. Ну, а в лес, как и вы, всё без старших норовили убраться, одним-то вольготнее. А про лесовичка забывали. Ну да он, когда захочет, о себе напомнит. У него чаще забавы на уме. Заприметит девку помоложе да поприглядней и начнет куражиться. То грибом белым обернется, то цветком дивным, то полянкой брусничной расстелется. За грибами да ягодами в такой азарт войдешь, что не приметишь, куда тебя ноги занесли. А голова будто в мороке.
Стою я как-то посреди незнакомого леса – солнца не видно, такая крона вверху густая. И подружек моих не слыхать, куда-то сгинули. Только глаза слезой запорошило, слышу – смех. Добрый такой, словно ручеек журчит, камушки точит. Оглянулась, а под сосенкой, рядом с белым грибом, старичок стоит, в сапожках и алой рубашке. Брючки полосатые и борода, как льняная куделька, до самой земли. А сам росточком не вышел, не больше того гриба. Ахнула я, повернуться бы да бежать, а ноги не слушаются, к земле приросли.
– Что, девка, испугалась? А хочешь у меня остаться, хозяйкой лесов этих сделаю?
И засмеялся снова. А у меня спину холодом окатило. Творю про себя молитву, как мать на такой случай учила… А что дальше было, не ведаю, будто дурман-травы наелась. Сон не сон, очнулась, голову обносит, в теле легкость, так бы и поплыла над землей. А лес солнцем залит, сияет весь, искрится. И подружки недалеко аукают. Стою я на Левушкиной дорожке, корзина от крутобоких боровиков ломится, в переднике с ведро брусники увязано. То ли сама брала, то ли лесовичок одарил. За слова мои негневливые, за молитву неущербную. Так вот мы с ним и свиделись…
Слушаю я бабкину исповедь, а сам по сторонам зыркаю. Может, и за мной лесовичок подглядывает, завести в глухомань норовит. Верю и не верю в рассказанное, но в такую минуту о чем только не подумаешь.
– Думаешь, неправдой тебя потешила? А ты на слово верь. Если в хорошее да в доброе не верить, жизнь тоскливой непогодой покажется. Одна серость…
Глянул я на бабку и глазам не поверил: просторная корзина у нее уже наполнена разной травой, когда только и успела, а я уши развесил, про лесовичка слушаю.
Бабка – большой травознай. Ее и в поселке зовут травницей и часто обращаются к ней за помощью. Живот там скрутило или зуб не дает покоя – это мелочи. Другое дело – залечить язву-нутрянку, заговорить кровь или от горлового удушья избавить. Бабка находит одной ей известные сочетания трав, добавляя одних для «приятности», других для «крепости и здоровья». И потому о травах – лесных лекарствах говорит, как о чем-то живом, дорогом ей и близком. «Слово тоже лечит. Но великую хворь им не утешишь. А вот травка любой болезни перекроет дорогу. В лесу ищи здоровье. Кто от природы бежит, у того старость всегда под боком…»
Глаз на траву у нее острый, все приметит, ничего не упустит.
– Заглянем-ка, милок, вон в ту низинку. Может, там медуница припозднилась, как бы опять к Юрке золотуха не вернулась.
Медуница – один из ранних боровых первоцветов. Глядишь на нее и диву даешься: радугой полыхают на мохнатом стебельке пурпурные, фиолетовые, оранжевые, синие цветочки, будто не хватило для всех одинаковой краски. Но бабке и этот секрет известен.
– Непонятно? А ты приглядись, приглядись… Что видишь?
– Цветок…
– А пчелок да шмелей не приметил?
И правда, ползают по растениям золотистые шмели, пучеглазые мухи, гудят над ними осы, пчелы, порхают бабочки.
– Для того и краса медунице, чтобы приманить разных насекомых. Напоит их сладким нектаром, а те разнесут на лапках пыльцу по лесу. И снова травка вырастет. Вот всем и хорошо.
Идет она как-то плавно, неслышно, обочь каждого цветочка, в глазах светится радость.
– Ты примечай, примечай травку-то, какую в дело, а какую и стороной обойти…
«Стороной обойти»… В голодные военные времена травы были подспорьем в каждой поселковой семье. До первых борщевников из огородной ботвы в пищу шли любые зеленя: крапива, дикий щавель, подорожник, болотная резучка… Да мало ли еще какая трава оживала вместе с первыми лучами солнца. И не задумывались мы над тем, что можно есть, а что нельзя. Лишь бы не выворачивало от горечи нутро наружу. И лишь однажды услышал я тревожные слова: «У Сунгуровых парнишка белены объелся». Тогда и понял, что не каждую травинку в рот тянуть можно. Недалеко и до беды.
Белену пробовал из нас каждый, а вот схоронили от нее только одного. Селилась белена за поселком, на кучах вывозного хлама, и привлекала взгляд красивыми желтыми цветками. К осени пушистые стебли покрывались точеными кувшинчиками, в которых при легком дуновении ветра раздавалось мелодичное шуршание. Семена, похожие на усохший мак, невольно просились в рот. С грибами мы как-то освоились быстрее. А вот травы… Наш, избегавший советов старших, ум не всегда подсказывал правильное решение: что съедобно, а что нет. Пустому желудку не прикажешь…
Помню неуемное горе соседки Дарьи Величутиной. В лесу, на четвертый день после пропажи, по вороньему «базару» нашли ее телушку. На месте, где она околела, перебывал весь поселок. Старая Дарья, упав на колени, то поднимала руки вверх, призывая бога, то рвала скрюченными пальцами дернину и голосила. Потом тут же, в кустах, с ней отваживались женщины, поили из бутылки водой, натирали чем-то виски. Моя бабка, осмотрев вокруг зеленые потёки, уверенно сказала: «Чемерица. Коровы ее стороной обходят, а вот молодняк не понимает…»
Пацаном мне так и не удалось повидать чемерицу, загубившую соседскую телушку. Встретил я ее спустя многие годы и удивился – так привлекательны были заросли этой обман-травы. Изумрудные продолговатые листья, схожие с подорожником, будто подкрашены умелой рукой художника. А над ними возвышаются полные стебли с метелками мелких соцветий. Но попробуй срежь стебелек на дудку, сразу же глаза наполнятся слезами, а в груди появится нестерпимая резь: яд ее проникает в кровь даже через кожу.
Часто приносил я домой редкой красы цветок – лесной ландыш, не знал, что природа за что-то обидела его, сделав это привлекательное растение ядовитым. Просто, когда проглядывали из травы гирлянды белых колокольчиков, рука невольно тянулась к ним.
Попадалось во время лесных хождений и другое, чем-то схожее с ландышем растение, с парными листочками и жемчужными сережками-цветками. И название у него красивое, певучее – купена. К осени на стебельке вызревали ядовитые темно-синие ягоды. Чем не черника? Бабка моя для понятных ей лечебных целей выкапывала корни купены, но звала их по-своему – «Соломонова печать». Я подолгу разглядывал мясистые желтоватые корни, обезображенные рубцами-отметинами.
От всезнающей бабки приходилось слышать о водосборе, именуемом в народе голубкой, потому что схож его цветок с сидящими кружком голубями; о болиголове, ягодах «вороньего глаза» и «волчьего лыка»; о дурман-траве, белыми граммофончиками которой можно любоваться часами.
А сколько маялись мы животами, исходили рвотой, охотясь за самым ранним весенним первоцветом – подснежником, пока не поняли – все наши беды от сладковато-горьких стеблей этого любимого нами цветка.
Да, весна «кормит подножно», помогает дотянуть до огородной нови, до лесного гриба и ягоды, но пользоваться зеленотравьем надо умеючи, с оглядкой на старших, на их житейскую мудрость. Вот почему, когда бабка останавливается около крушины, я тяну ее в сторону. Чего это она? Не знает, что ли?
Ветки куста осыпаны белыми звездочками – цветет крушина все лето, потому и ягоды отсвечивают разными огоньками. На одной веточке найдешь зеленые и розовые, красные и черные. И тут же белые лепестки еще незавязавшихся соцветий. Но это лакомство для птиц. Терпкие, горьковато-сладкие на вкус ягоды могут вызвать сильное отравление.
Бабка осторожно обирает отставшую у корневища кору. «Настоим на теплой воде, будет бордовая краска. А из ягод можно любую приготовить. Какой цвет ягода набрала, такая и краска получится».
Вот и еще для меня один урок. У запретного куста есть своя полезность для человека, не весь он бросовый. И я невольно оглядываюсь вокруг, примечаю уже знакомые мне травы: мятлик, пырей, полевой горошек, бессмертник, поручейницу…
Горит невдалеке белое пламя ромашек, выказала себя оранжевым в траурных крапинках огоньком лесная лилия, прозванная нами саранкой; поблескивают в густой некоей золотые звездочки зверобоя; а чуть дальше переливается нежно-сиреневый разлив – цветет багульник. Легкий ветерок изливает на нас целый поток запахов, чем только и не пахнет: хвоей, живицей, грибной прелью, земляникой, медом многих и многих трав. Дыши – не надышишься… Высоко в небе жаром исходит солнце, его лучи уже прогрели землю, подсветили каждую хвоинку, и мне кажется, что из кустистых крон вот-вот брызнет теплый зеленый дождь.
Пожуркивает где-то по соседству ручеек, точит в дерне дорожку-желобок, пробивается к реке. Видать, дал ему жизнь родничок, подает и нам свой голос, приглашает отведать студеной водицы. В самый раз по такой жаре и бабка спрямляет путь к невидимому источнику.
А может, и не было никакого журчанья, зовущего голоса воды. Так, почудилось. Или обманом позвал нас в сторону лесовик. Только явилась нам нежданно небольшая горка, нарядная, яркая, будто облитая взбитым яичным желтком. И напахнуло на нас таким ароматом, что разом все остальное забылось.
На длинных граненых ножках, подсвеченных белесым пухом, качались огромные кисти цветов. Будто и не цвела вовсе незнакомая мне трава, а излучала теплое пурпурное свечение.
– Дух-то какой! – только и смогла вымолвить изумленная бабка, и лицо у нее озарилось улыбкой. – Ведь сколь здесь хаживала, а свидеться не случалось.
Она гладит каждый цветок своими невесомыми ладонями и ласково нашептывает: «Материнка, материнка…»
– А почему материнка?
Лицо у бабки по-молодому зарозовело, глаза увлажнились, настолько приятна для нее эта встреча и интерес мой.
– А кто лучше матери заслонит от беды да горя, исцелит от любой хворобы? Вот и в травке этой великая сила, укорот для любой болезни. И кличут ее так за духмяность особую, за то, что вобрала в себя все запахи лесные. Царь-трава, да и только!
Жадно вдыхаю сытный медовый настой, срываю один цветок за другим, но бабка остужает меня.
– Угомонись немного. Не одни живем. Пускай горушка и других порадует. Лес-то человека веками пользует, кормит-радует. Его жалеть надо. А то один обидит, другой, глядишь, из малых бед и большая получится…
Винюсь про себя, не осуждаю бабку. Уж больно цветы заманчивы, разве удержишься. Ну а бабка… Нет сейчас для меня человека роднее и дороже. Знала бы она, как хочется прижаться лицом к ее ладони, сказать ей что-нибудь ласковое, доброе, и будь я волшебным лесовичком, то прежде всего вернул ей молодость, избавил от всех забот и печалей.
Сидим мы у ароматной горки, без слов понимаем друг друга. Да и к чему слова при такой красоте. Не спугнуть бы ее, не обидеть. И весь этот мир, сотканный из ярких радужных красок; целительная тишина, полная загадочных звуков; врачующий простор, еще не познанный мною, – все это едино и неделимо, как звенышки одной, соединенной в кружевину цепочки, и все это незримо входит в меня каким-то радостным исцеляющим покоем, теплой волной согревает сердце. И я чувствую притягательную власть всего происходящего вокруг меня.
Что я без этих сосен, без того вон куста колючей боярки, без огоньков лесной герани, без журчания ручейка? Так себе, сущая малость, ползущий по дороге мураш, на которого наступи сапогом и не приметишь.
– Ну что, передохнул малость? – Слышу я как бы издалека голос бабки. – Вот и хорошо. Пора и к дому…
ЗА БОРАМИ ЗА ДРЕМУЧИМИ
Светлое озеро за дальними борами упряталось и каждое свидание с ним живет во мне осколочком памяти. Как сейчас помню, постучал кто-то под самую петушиную побудку в наше оконце, а потом я услышал басовитый голос Макси Котельникова.
– Подымайся, Степаныч, карета подана.
Так он отзывается о своей скрипучей телеге. Таскает ее бесцветной масти, равнодушный до окружающей жизни меринок Сивка, столь постаревший на работе, что не коснулась его «воинская повинность», а то бы ездил где-нибудь в обозе или тянул по размытым дорогам солдатскую кухню.
Нам подниматься не надо, давно уже на ногах. Бабка увязывает какие-то торбочки, мешочки, шепелявя губами: «Ложки, укропное семя, соль, кресало…» Главное, не забыть туго набитый кисет с ядреным рубленым самосадом. Было как-то, оставил дед свое зелье, вернулся с полдороги, себе и всем настроение испортил. Вот и мечемся по двору, складываем на телегу мордушки, сети, весла, ведерки, разные узелки… Не на вечер, не на день едем – на многодневье, и потому сбор серьезный, а подвезти нас до Светлого озера Макся Котельников подрядился за пудовку картошки и вязку вяленой рыбы. Промышляет он на своей «худобе» по местным лесам, собирает живицу; в огромной, похожей на шатер печи-смолокурне обжигает для сельских кузниц древесный уголь, гонит нужный всем деготь. А в свободное время, как говорит моя бабка, «набивает мошну»: подряжается развозить по дворам дрова и сено, пашет по весне огороды. Не за спасибо, конечно. Ну да не о цене разговор, нужда ее завсегда повыше. Тут уж Максю не усовестишь. Сколько спросит – так тому и быть. Да еще поблагодаришь, что откликнулся на просьбу, не указал на порог. Где еще в поселке в такое время лошадь достанешь? Мужиков всех война за собой увела, а отпускать и не думает. Вот один Макся с килой своей здесь пригрелся и о войне не кручинится. Только мне кажется, что не кила у него из штанов выпирает, а припрятана эта самая «мошна», из которой он сыпанул деньжат где надо, чтобы в бракованные попасть, от службы избавиться. Ну да придут наши батьки, с килой его разберутся.
– Я, Кондратьевна, за картохой обратным следом заеду. А рыбки они на мой пай прямо на озерке навялят. На Сивке потом и слетаю, и вам свежатинки привезу.
– Какой разговор, Максим Данилович, как сговорились вечор, так и сладимся. За нами обманного слова никто не слыхивал. И сомневаться не стоит. А может, чайку откушаешь, самовар дошел, а езда у вас неблизкая.
– Да уж чаевничал.
Увязывает дед поклажу, чтоб не растрясло ее по дороге, хмурит брови, оглядывая двор. Все ли в порядке остается, все ли ладно. Не утерпел, позабыл на время про телегу, подпер плечом нависший угол поленницы, качнул ее обратно к забору.
– Все проверила? – повернулся к бабке. – Не призабыла чего?
– Да вроде нет…
А утро совсем загулеванило, затопило за речкой каемку неба нежно-рябиновым настоем. Воздух терпко пропитан запахами лежалого сена, конопли, поседевшей полыни и еще шут знает чего. Все в огородах дозревает, прет на удивленье, всего стало вдруг вдосталь, и эта перволетняя сытость томит нас, торопит на берега далекого озера, на жаркий костерок с запашистой ухой, на длинные разговоры-воспоминания.
Вынес дед напоследок завернутое в тряпицу ружье, полупустой патронташ под кожушком опоясал. Все под рукой, все теперь на месте. Подсадил меня на телегу подальше от колес – не прихватило бы спицами ногу.
– Ну, с богом, отец. Не прогляди парнишонку. К воде не приваживай, и чтоб гадюка не чикнула.
– В лес одного не пускай, – слышу я уже на повороте улицы. Оглянулся, стоит бабка одинокой былкой у палисада, смотрит вслед. Махнул ей рукой – не печалься, навялим донного карася, грибов, ягод насушим – будет к долгой зиме припас. И на фронт посылочку соберем, отца с друзьями порадуем. Карась – он и в окопе вкусный. Пускай крепче фрицев колотят.
Мне весело. Вот и я с дедом в добытчиках. Теперь уж не обронит кто ненароком, не обзовет в сердцах дармоедом.
Пылит следом за телегой дорога, тянется за нами к лесу. И Сивка в такт своим шагам лениво помахивает блеклым хвостом, отгоняет учуявших его горячую плоть паутов и мух. Дед с Максей сидят молча, подымливают. Закрутка у каждого длиной в ладонь, не на одну версту хватит. Да и куда им спешить – путь неближний, наговориться успеют. А пока под сугревный дымок у каждого своя думка. У деда, наверное, об улове, о том, как обмануть нашей многочисленной родне очередную военную зиму, о сынах своих, день разлуки с которыми длиннее прожитой жизни. У Макси, пожалуй, думки бегут в другую сторону: не продешевил ли с извозом? А мне до его печалей дела нет. Лес рядом, не дает покоя. Накрыло его синь-небо. И такая алая полоска пролегла над зубчатой кромкой – словно полыхнуло из печи жаркое пламя да так и замерло – для глаза, для красоты, для отдыха. Всего здесь в меру: прозрачной голубизны, таежной многокрасочной зелени, разгоревшейся ослепительной зари. Воздух свеж, ароматен, напоен ароматом разных трав. Живи, дыши, любуйся! На десятки километров нет впереди торных дорог, приземистых деревень, людского говора. Первозданная тишь. Если не считать разноголосых птичьих песен. Но без них лес не в полную радость.
Вот спугнул тишину звонкой дробью невидимый дятел. Тра-та-та, тра-та-та… Ему это работа и пропитание. Червячка из-под коры добыть. Лесу – лечение, а нашему уху – музыка. Бесхитростен и мелодичен звучный дроботок. Выбил лесной барабанщик ему лишь понятные звуки и замолчал. Видно, прислушивается. Какова его музыка? Всем ли в радость? А может, ждет на свой призыв ответную песню? Пускай! Заслужил такую награду.
Дорога наша – две еле заметные колеи – петляет меж сосен. Порой в такой близости от их стволов, что приходится подбирать под себя ноги, не прижало бы к колесу. А лес совсем проснулся, сверкает сочными красками – не оторвать глаз. Разноцветные волны плещутся на полянках, к самой телеге подкатывает цветочное половодье. Стелется над травой и кустами паутина – видать, к теплу! – переливаются алмазами осевшие на ней капельки росы. И кажется, летит откуда-то солнечный искристый дождь. Вот оно, перволетье, жданное-пережданное! Откуда только и явилось… И, не выдержав такой красоты, я ныряю с телеги в пахучее искристое море.
Играют лесные поляны многоцветной радугой. Золотыми звездочками горит-переливается зверобой. Точеными колокольцами манит к себе купена. А над ними покачиваются искристо-желтые корзинки девясила. Эту траву бабка всегда заготавливает впрок. Вялит пучками, насыпает сухое крошево в глиняные горшки. От всех болезней девясил: раны заживляет, ломоту в суставах снимает, хрип убирает, разве что со смертного одра не поднимает. Так о нем отзывается бабка. И корешок и лист со стеблем – все в дело идет. Вот тебе и маленькое лесное солнышко. Быть ему в нашей солдатской посылке, изживать окопную хворь.
Разогретая солнцем горит в траве рубиновыми угольками земляника, наполняет воздух резким ароматом.
– Дед, – восторженно кричу я и набиваю рот малиновой сладостью.
– Смотри, какие бобины! – удивляется Макся. – И-эх, гибнет ягода без убору, – заводит он разговор. – Бабы на лесоповале. Мужики… – Он замолчал, видно, одумался, что все его ровесники именно там, где им положено находиться, а он вот здесь. – А сколько этого леса от нас на север немеряно. И везде шишка, гриб, ягода. А ежели собрать все это?
– Да-да, – неопределенно тянет дед. А я, набегавшись вкруг телеги, припадаю среди узлов. Парят промоченные росой штаны. Солнечно, тепло, уютно. Качается надо мной небо, чуть припорошенное розоватыми блестками облаков. Качаются сосны. Томят, убаюкивают лесные запахи, и мое тело становится невесомым, плывет где-то там высоко-высоко…
– Вставай, рыбаль, приехали, – подает откуда-то из этой бездонной сини голос Макся. Я привстаю на телеге, досадуя на свою ребячью слабость, удивленно оглядываюсь по сторонам.
Вывернулся наш возок к раскидистому кусту боярки, усыпанному прозрачно-янтарной ягодой, затихли в песке колеса. Повернул Сивка голову, глаз большой, будто голубым молоком облитый, а в нем вопрос: ехать ли дальше? И верно, окончилась дорога, пришел ей край. Соскочил я на землю, размять ноги, разогнать по телу устоявшуюся в сонном забытьи кровь, да так и замер.
Восковые, подчерненные снизу серебром стволы вековых сосен тянулись к небу. Дерево к дереву, будто подравненные сверху гигантскими ножницами, колупни золотистую чешуйку и – брызнет ароматная струя живицы – застоявшегося древесного сока. Снуют по стволам черные мураши, справляют свою работу. Здесь же, под кустом, их жилье – коричневая горка из прелой хвои, песка и мелких прутьев. Обошел я их городище. Потом муравьиного сока попробую, а пока надо оглядеться. Вот она, землянуха, на самом высоком обдуваемом месте. Затравенел давно дерновый настил. Лишь рядом углядишь небольшое, с тетрадный листок оконце, железный изгиб трубы, полуистлевшие плашки, ступенями уходящие в землю, – вход в землянку. В ней коротать нам ночи, спасаться от нудного гнуса. И здесь же тропка к шуршащим камышовым зарослям, а через них – к озеру. И нашел же кто-то такое веселое место. Видать, добрый был человек, любил лес, залитые солнечным светом поляны, и чтобы разговаривала-плескалась рядом вода. Отдыхал глаз от этой картины, переплавлялось во мне увиденное в светлую мелодичную песню. Кручусь я благодарно около деда, помогаю снимать наши пожитки. Потом все это разберем, определим к месту, а пока надо освободить телегу. Прощаясь с Максей, дед отсыпает в его кисет горсть самосаду, молча кивает. Довез – и спасибо, а уговор сам собой исполнится. Не лебезит, не суетится – не любит он этого. И так понятно, не за наши красивые глазки человек в такую даль ехал – подряжался…
Я перетаскиваю узлы ко входу, первым забираюсь в землянуху-копанку. Внутри она выглядит добротно, стены сложены из крепких бревен, потолок забран жердевником, а из мебели – нары да ручной работы стол. Что еще нужно человеку для короткого приюта, какие удобства? Была бы крыша над головой, остальное все даст окружающий лес.
Опасливо тычу палкой под нарами – не затаилась ли там змея, такое в бору не в диковинку. Дед хитро щурит глаза: что, мол, в штанах потяжелело? Быстро наводим в землянке порядок, раскладываем привезенные припасы. Наконец дед говорит:
– Пойду, сетешки разброшу, а ты тут, рядышком, грибков поищи, только вдаль не ударься, а то и с вороньем не сыскать…
Он как бы приценивается ко мне, можно ли доверить свободу, оставить наедине с лесом? Видно, решает, что можно. Навешивает на плечи сети, берет весло. Мне и с ним хочется, и новый лес – замана. С ведром спешу вдаль от нашего становища. Хотя куда спешить: баб-грибниц, а ребятишек и подавно, в такую даль и на аркане не затянешь. Так что все угодья эти мои. Главное, найти первый гриб, унять в себе азартную дрожь. А где один, будут и другие. Белый гриб всегда привередливый. Иногда и место подходящее, прелью-плесенью отдает, и земля дождями напитана, солнцем прогрета, а нет его, хоть убейся. А рядышком хрустят пересохшие мхи, воздух обжигает ноздри, а грибов столько, что ни корзины, ни рубахи не хватит. Вот и думай!