Текст книги "За борами за дремучими"
Автор книги: Валерий Меньшиков
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
Господи, да было ли все это! И песни на свежем воздухе, и посиделки под говор трофейного баяна, и ласковые руки Анисьи…
Нет, не умер дорогой моему сердцу Колюня. Не мог он этого сделать. Да и я не могу даже такое подумать: душевным людям век должен быть немерян. А тут, Колюня… Сколько песен у нас с ним не спето.
«А ты фантазер, Валерко», – всплывают во мне его слова. И мне кажется, что уехал Колюня в какие-то дальние края, из которых, как и с войны, нелегко возвратиться…
Шумят надо мною сосны, буйствует вокруг ароматное зеленое половодье. Я ощущаю его свежее народившееся дыхание. Вечна окружающая меня природа. И у нее что-то уходит в свою беспросветную ночь, а что-то является новому дню. Я в этой жизни всего лишь мгновенье. А с фотографии, улыбаясь, глядит на меня Колюня. Будто шлет из своего далека горячий привет…
ЗАВАЛИНКА
Как только пригреет ранневесеннее солнце, подплавит самые сугробистые снега, развеселит улицы журчащими ручейками, невольно тянет нас к своему заветному месту – школьной завалинке. И кто богат кое-какой обувкой, спешит в этот заветренный закуток, под материнский обогрев солнечных лучей. Да и первые самые большие проталины, необходимые для наших игр, всегда у школы.
Завалинка тянется вдоль всего здания, засыпанная с осени в тесовую пригородку ржавая опилочная труха «горит», курится белесым парко́м, прогревая сквозь штаны отощавшие зады, и уходить с нее неохота. Зимнее многодневье, однотонный белый цвет приелись каждому, и мы рады происходящим вокруг переменам, каждой пробившейся наверх зеленой травинке, выползшему на свет жучку, неуемному гвалту грачей, заселившим свои домовинки скворушкам. Нет, что ни говори, весна разогрела нашу кровь, теперь ее не остановишь. И разговоры на завалинке идут взахлеб – насиделись на печках, належались на полатях. Завалинка собирает нас с утра, места хватает всем: и нашим, и бродовским. На время мы забываем старые обиды, оставляем их разбор на будущее, радостно – чем не грачи! – галдим, ощупываем свои, набитые «добром», карманы. Потому что завалинка – еще и своеобразный базар, где повседневно идет бесхитростный торг, иногда за деньги, если у кого-то завелась мелочишка, но чаще «баш на баш».
Главное богатство, конечно, у Юрки Аргата. По нашим понятиям, его линза так дорога, что предлагать за нее складешок, сделанный из медной трубки самопал, а тем более какой-то свисток или витую стеклянную трость, которую всегда можно принести с завода, вроде и не пристало. Все мы с нетерпением ждем, когда Юрка достанет увесистую, как речная галька, линзу, небрежно подбросит ее на ладони и скажет: «Чей сегодня черед?» Я невольно замираю, увидев хрустальный сгусток в его руках, который сверкает, переливается радужными огнями, дробит солнце на тысячи мелких кусочков, разбрасывая их по широким школьным окнам, слепя наши глаза.
– Юрка, можно мне? – И достаю из кармана морковную шаньгу.
– Давай, оставляй по себе память. Только не урони.
Он протягивает мне линзу, я осторожно принимаю ее в обе ладошки, боясь обжечься, но она удивительно холодна, и мне невдомек, как это с ее помощью можно разжечь костер или раскурить цигарку.
– Лови солнышко, – шепелявит Аргат уже набитым ртом, – вот так, отводи от бревна руку, чтобы на нем была только точка.
Я «играю» линзой, приближаю, отвожу ее от стены, пока на ней не вспыхивает белая искорка. Она постепенно розовеет, набирает малинового жару. И вот уже потянулась вверх черная струйка, наполнила сердце радостью. Ребята сгрудились вокруг меня, смотрят, как оставляю я на стене о себе «память».
– Солнце, солнце не заслоняйте! – кричу им. А из-под сизой дымки тянется по сухой древесине солнечный след – ожог, выводит букву за буквой. Цена им – несъеденная мною шаньга, пустой желудок. Ну да бог с ним, с желудком, зато теперь каждый, кто придет к завалинке, среди многочисленных росписей: Гена М., Петя Гр., Венка, МЮС, Вася, ШВА – увидит и мое имя.
Юрка Аргат уже умял мой завтрак и попыхивает цигаркой – кто-то услужливо сыпанул ему табаку, выговорив следом за мной выжечь свое имя на школьной стене. Но Юрку я не осуждаю: живут они с матерью туго, как говорят, одним днем, а в следующий заглянуть боятся, и завалинка его подкармливает. Он не из нашей ватажки, но парень не такой уж и плохой. Вот сейчас пожевал немного, подогреется табачным дымом и может неожиданно предложить:
– Выжигай, пацаны, за просто так. Стены на всех хватит.
Видно, этого момента и ждет Ваньша Богданов. В отличие от всех на его ногах нет никакой обуви: ни ватных чуней с галошами, ни тем более сапог. Но завалинку он начинает обживать один из первых, ничто его не держит. Где льдистым настом, где протаявшей тропкой пробирается он к школе, уютно устраивается на завалинке, подвернув под себя красные, с пробившейся меж пальцев грязью ноги. Его старший брат Костя работает на заводе баночником-стеклодувом у моего деда и потому мы дружим. Я бы и сейчас, будь еще какой-нибудь кусок, отдал его за Ваньшу, – выжигай свое имя на здоровье, – но карман мой пуст.
Зимой кроме завода ходить некуда, в холода у бабки на улицу не отпросишься, а вот к Богдановым она меня отпускает. Живут они на нашей улице, до них всегда добежишь на одном дыхании, мороз и щеки ущипнуть не успеет.
Изба у Богдановых чистая, беленые потолок, стены, печь лучатся белым светом. Зайдешь к ним да сразу обо всем и забудешь. На улице сугробы подкатились к самым окнам, заплоты по пояс укутали, а здесь – весна. Заглянула, видать, нечаянно в избу да задержалась, разбросала везде яркие цветы. Голубеют нежные анютины глазки, мерцают сахарным сиянием желтоглазые ромашки, отливают сиреневой дымкой ирисы, подрагивают колокольчики купены, жаром полыхают жарки – целые вязки рукотворных цветов развешены вдоль стен, разложены на лавках, букетами расставлены в банках.
Пятеро богданят и немая Нюрка всегда сидят вкруг стола, что-то стригут, крутят, режут, красят. Мне они рады. Особенно Нюрка. Она всплескивает руками, соскакивает с табуретки, миг – и мои одежонки уже развешены, а сам я усажен к столу, заставленному разной посудой с цветными отварами, заваленному бумажной обрезью.
– Мы-ы, мы-ы, – что-то говорит по-своему Нюрка, маячит пальцами. С красивого лица не сходит улыбка. Видя, что я ее не понимаю, сердится, и тогда Ваньша переводит.
– Подрастет, мол, Валерка, возьму его себе в женихи.
– Да ну вас, – порываюсь я подняться, но Нюрка прижимает руку к сердцу, потом к губам – мол, не сердись, я пошутила – и протягивает мне небесный анютин глазок. Зубы у нее белые, ровные, совсем как лепестки сделанных ею ромашек. И я тоже улыбаюсь. Да мне ли сердиться на убогую.
Научилась Нюрка цветочному рукоделью у своей матери, но очень скоро обошла ее в мастерстве. Летом она приносит из леса целые охапки душистых трав, перебирает их, подолгу рассматривает каждый цветочек, откладывает в памяти узор и расцветку. И цветы у нее получаются какие-то радостные, зоревые, но больше с пронзительной небесной просинью. Будто готовит их для невесты к свадьбе, а не печальным украшением на могильные холмики. Сельчане букеты и венки ее работы берут охотно, одаряя сверх платы куском пирога или крашеным яичком.
Цветы богданята мастерят всю зиму, чтобы в родительский день, в одночасье, продать их, а на вырученные деньги приобрести кое-какую одежду, оплатить налоги, раздать долги. А дальше начинают все сначала: собирают консервные банки, куски бумаги, проволоку, тряпки, готовят из кореньев, трав, ягод различные краски. Выхода из этого круга тетя Маня Богданова не видит, с нелегкой жизнью своей смирилась – а у какой многодетной семьи она краше? – и, может, потому не замечает или старается это делать, что ребята и без обувки частенько исчезают из дома в поисках «подножного» корма или вот как Ваньша посещают завалинку, чтобы в веселой круговерти ребячьих забав забыть домашние беды.
Я гляжу, как линза в его руках – дал все-таки Аргат – выжигает на стене последнюю буковку. Вот и еще одна «память»: Ваня Б.
– На сегодня хватит, как бы школу не подпалить, – хозяйски решает Юрка и забирает линзу, поняв, что больше среди собравшихся ребят ничем не разживешься.
– А мы сейчас небольшой пожарчик устроим, – говорит Валька, – а линза у нас и своя найдется. Доставай, Рудик, кулек…
Я замираю от неожиданности. Какой кулек? Какая линза? А Рудька молча растрясает из бумажного кулечка какой-то серый песок. У Вальки в руках уже поблескивает выпуклыми боками самая настоящая линза.
Солнечный зайчик медленно бежит по земле, останавливается на просыпанном Рудькой сером песке, уменьшается в размере, и вдруг на месте светящейся точки рождается огненный фонтанчик; рыжая змейка, шипя, выскальзывает из-под Валькиных ног, стремительно бросается к завалинке.
– Порох, порох! – восторженно кричит кто-то. Я обиженно поджимаю губы, но Рудька шепчет мне на ухо:
– Это Валька дома очки спер, а стекла серой склеил. Чтобы Юрка не задавался да у ребят куски не выманивал. Ох и будет же ему когда мать узнает.
А Валька протягивает ребятам линзу:
– Берите, кому на стене расписаться охота.
И разом стихает моя обида. Когда отдавал Аргату шаньгу, о дружках не подумал. А они вот где-то пороху раздобыли, фейерверк устроили да к тому же принесли самодельную линзу и без всякого хитрого интереса предлагают ее пацанам.
Руку к линзе тянет Котька Селедка, но Валька как бы не замечает его. И не без умысла. В войну нужда многих приучила жить расчетливо и экономно, справедливо подсказывая не есть на виду у других – голодному человеку смотреть на это всегда мучительно. Котька же пренебрегал этим правилом, постоянно что-то жевал, сосал. Рука его незаметно – так ему казалось – отщипывала в кармане какие-то кусочки и отправляла их в рот. Уличали его в этом не раз. Кое-кто, не утерпев, припрашивал:
– Что там у тебя? Дай на жевок.
На что находчивый Котька отвечал:
– Да это у меня в кармане сухарь искрошился, вот я крошки и собираю.
Про сухарь я не знаю, а вот про печенки помню. Пекли мы их как-то на костерке за рекой, накопав, конечно же, набегом в чужом огороде, ели вместе с черными подгоревшими «мундирами», а Котька торопливо выедал горячую рассыпчатую белую сердцевину, оставляя кожурки «на потом». В общем, обжал каждого на две или три картошины, и справедливый Валька не забыл про тот случай. Поэтому не удивляюсь, что он отдает линзу Иванову Кольке.
– Держи, Никола.
Худосочный Колька, с раскосыми татарскими глазами, над которыми клинышком нависает отгоревшая белесая челка, похож на рыже-пеструю бородатую лесную курицу – копалуху. Его так и зовут Копалухой, но вернее всего не за неуловимую схожесть с боровой птицей, а за слабый слух. Колька всегда беспричинно улыбается, может, потому, что многое из сказанного ему непонятно, и он виноватит себя в этом. Его беда живет с ним на пару, и мы, когда он рядом, стараемся говорить громко, растягивая слова, и не называем его Копалухой. Вообще-то в поселке без прозвища не проживешь, потому что все друг о друге знают даже самую малость, подмечают и просмешничают каждый недостаток. Да и как без него. Будто не человек ты, а какая-то половинка. У другого и фамилию, и имя позабудут, до того прозвище удобное, для языка гладкое. Пристанет оно к человеку липучей смолой в неулыбчивую для него минуту да и тащится за ним постоянной тенью. Иногда оно рождается случайно от удачно брошенного слова, искоркой вспыхнувшего на языке острослова, но чаще передается по наследству от родителей детям. Сколько по этому поводу случалось драк, сколько носов расквашено. Известно, что сердца ребят на ветреные словечки отзываются весьма ранимо. И я не раз вскидывался драчливым петухом, услышав обидное для себя слово «черт».
– А чего меня ребята чертякой зовут? – слезливо допытывался я дома. Дед хитровато улыбался:
– Ты вон у бабки выведай, как ее отец Кондратий живым поросенком в половодье проран в тебенякской плотине бутил.
Но та отмахивалась:
– Замолола, меленка. Забиваешь голову ребенку.
И лишь однажды в медовую сенокосную пору, когда коротали мы у костра неприметную августовскую ночь, рассказал мне отец об одной «зарубинке» из своей жизни. Был он молод и до отчаянности горяч. И потому решился однажды на спор преодолеть Ниап в самом широком омутистом месте, которое не каждый с разбегу и переныривал. Да не как-нибудь, а с привязанным к телу неподъемным грузом. Я и сейчас с внутренним ознобом представляю эту картину. Кучкуются на берегу подростки в ожидании «спектакля», на их нетерпеливый гомон подходят взрослые. И вот на противоположном высоком берегу появляется отец. К его спине привязано окованное железом тележное колесо, на голой груди лохматятся концы веревки. Разом все притихли в предчувствии чего-то необыкновенного, до сей поры невиданного. А он, не торопясь, проходит на край «ныряльной» доски. О чем думал отец в ту минуту, рискуя жизнью ради вгорячах сказанного в споре слова, а может, хотел испытать себя этим безрассудным поступком? И было ли ему страшно? Конечно, было. Потому что долго стоял он на конце подрагивающей плахи, смотрел на тесовые крыши домов, на зубчатую кромку голубоватого бора. Будто вбирал в свою память. А потом, глубоко вздохнув, «солдатиком» ушел в темную воду. Кто-то из ребят повел счет, самые нетерпеливые по мелководью пошли навстречу, а отец все не появлялся, и уже пузырьки воздуха перестали лопаться на речной ряби. Позднее, полностью придя в себя, он рассказывал, как сначала «бежал», потом полз по дну, придавленный своей страшной ношей, и донный песок не отпускал, затягивал его, а грудь разрывало от удушья. И все-таки сквозь кровавые разводы увидел он голубое небо. Вот тогда кто-то из взрослых и выдохнул восхищенно это слово: черт. И, конечно же, это испытание помогло ему утвердиться в последующей жизни, бесстрашно ходить в разведку в памятные хакасские годы, ночью переплывать ледяной Чулым, доставляя чоновцам сведения о банде Соловьева. На фотографии тех лет он молод, ослепительно красив, ремни перекрещивают его стройную фигуру, взгляд решителен, а рядом стоит «чертенок», мой родной дядька Иван, которому и лет-то не больше наших, но у него сбоку, как и у отца, висит кобура с настоящим пистолетом. Это их молодость, их горячее времечко. И потому не каждая кличка должна прорастать обидой, некоторыми можно гордиться.
Но пора возвратиться в теплое затишье завалинки, к нашим ребячьим разговорам. Рядом со мной присоединился Семка Мордва. Он и около десятка его сестер и братьев, которых ни мы, ни сам Семка так сосчитать и не можем, приехали издалека – стронула их война с обжитых мест где-то у самой Волги, которую он называет певучим словом Итиль. Старая Мордвичиха целыми днями сидит около своей землянки, вырытой на краю поселка, отрешенно щурится на солнышко подслеповатыми без ресниц глазами, не выпуская изо рта желтую костяную трубку. Думы ее не узнаешь. Вечно дерущиеся меж собой дети, кажется, ее нисколько не интересуют. Все они на одно лицо: узкоглазые, заволосевшие, грязные, золотушные.
Семка почти мне ровня, по-нашенски говорит не очень бойко. Скажет что-нибудь и замолчит, будто обдумывает смысл произнесенного слова.
– Семка, скажи: «Я пошел на речку».
– Я пошла на рычку.
Покрасневший снизу нос у него вздрагивает, начинает «гулять» по изрытому оспинами лицу, ноздри с шумом втягивают воздух.
– Почему «пошла»? Ты же парень.
– Однако не девка.
– А зачем так говоришь?
– Ты же просишь, вот я и пошла.
Семка не понимает нашего беззлобного веселья или боится ненароком обидеть. Хуже их в поселке никто не живет, едят они все, что растет, ползает или летает. Понятливые кошки обходят стороной их землянку. Читать он не умеет, и потому я предлагаю:
– Семка, давай я на бревне твое имя выжгу.
– Однако выжги…
После обеда к завалинке собираются ребята постарше, они уже отсидели положенное в школе, отмахнулись от надоедливых домашних дел, балуются настоящим самосадом. И брат Генка здесь же, подмигивает мне своим цыганистым глазом. От любой работы он всегда старается увильнуть, на ходу придумывает себе разные болезни. У него постоянно «болит голова», «крутит живот», «слепнут глаза», но я-то знаю его хитрушки. Чтобы заболеть животом, он пьет в бане из чугуна щелок, а веки для красноты натирает луком или табачной пылью. Бабка на него рукой махнула, верит и не верит в его болезни, но, поворчав, пользует различными травяными настоями.
– Ну что, мужики, – ломким баском говорит Василка Быков, – напились, наелись, дымком согрелись – может, в лапту сыграем? Я и мяч прихватил.
Все уже видела нынешняя завалинка: чижа и бабки, денежные игры в котел и чику, прятки с забиванием кола, а вот для лапты не хватало освобожденной от снега земли. Сейчас проталины слились воедино, почти полностью обнажили школьную площадь. Ну, а грязь и лужи нам не помеха.
Рядом с Василкой становится Алька Соловьев, широкоплечий, гибкий в талии. Это – матки, самые отчаянные, удачливо-меткие, на которых порой и держится вся игра. С нерасторопным верховодом настоишься в поле, набегаешься за мячом, наслушаешься обидно-подковыристых словечек. О Василке и Альке такого не скажешь – достойны друг друга. Сейчас им поочередно делать выбор, отгадывать бесхитростные загадки, чтобы набрать в команды лучших игроков. И вот все ребята парами подходят к ним:
– Матка, матка, чей допрос?
– Мой.
– Собака или волк зубами щелк?
– Давай волчару.
– Тюльпан или роза с мороза?
– Понюхаем розу.
– Пятак в руке или ум в дураке?..
Некоторые загадки с таким соленым присловьем, что все невольно хохочут, поощряя этим острословов. Подходим и мы с Семкой.
– Пуля или граната? – говорю я и всем видом показываю Альке, что я и есть эта самая пуля и буду стремительно летать по двору, не подведу команду.
Но вот дележка закончилась, и я с удивлением замечаю, что наш край будет играть с бродовским. Хотя чему удивляться. На то и загадки с потаенным смыслом, чтобы избежать случайности и попасть в нужную тебе команду.
Наконец улеглись первые волнения, и мы, скучившись в две ватажки, с некоторой тревогой наблюдаем за нашими матками. Зажал Василка в ладони две соломинки, над побелевшими пальцами видны лишь две желтые точечки.
– Длинная – бить, короткая в поле – голить, – говорит он Альке. Вот сейчас и решится наша судьба, упряталась она в потной Васькиной ладошке.
– Длинная, длинная! – кричит восторженно Рудька, и все мы рады такой удачливости. Не повезло попервости бродовским, и Василка уводит свою команду на площадку, умело расставляет ребят, сам становится в центре, – любой мяч, где бы его ни поймали, будет немедленно переброшен ему, а его задача – «засалить» кого-нибудь из наших во время бега.
Уже принес кто-то несколько ошкуренных березовых бит, и Юрка Аргат занял место на подаче. Опытный подавальщик сто́ит половины команды. А Юрке хитрости не занимать. Он незаметно подкручивает мяч, подает его с оттяжкой на себя, в стороны, набрасывает на бьющих, делает ложные взмахи, и мы, огорченные промахами, один за одним скапливаемся на беговой черте.
Я вижу, как нервно покусывает губу Алька, хотя в отличие от нас у него три удара. И хотя бы один из них должен помочь нам пробежать отмерянные десятки метров, а потом прорваться «незасаленными» обратно.
Алька о чем-то шепчется с Генкой, потом неторопливо выбирает биту, берет ее двумя руками, зная, что мы сейчас с надеждой и немым восторгом наблюдаем за каждым его расчетливым движением, ладной собранно-подвижной фигурой. Сердце мое бьется испуганным воробышком, и сам я как натянутая струна. Ну, давай, Алька, давай, покажи им, на что ты способен. Взмах – почти у самой земли бита со свистом перехватывает тугой прорезиненный мяч, и тот «свечой» уходит вверх, пропадая из виду. И разом мы срываемся с места.
– Ну что, жидко? – кричу я, пробегая мимо растерянного Семки. – Подбери сопли, а то запнешься…
Наша это минутка, азартный угар которой делает невесомым тело, стремительным – бег, видящими все вокруг – глаза, обостренным – слух. Мечутся по площадке бродовские пацаны, и мяч уже у Василки, который всем видом показывает, что обратной дороги нам нет, но мы-то всей командой уже за спасительной полевой чертой, под ее неприкосновенной защитой, а там, напротив Юрки Аргата, спокойно стоит, опершись на биту, наш забойщик Алька. В запасе у него еще два удара. И, конечно же, он не промажет…
«Кур-лы, кур-лы», – доносится призывно сверху. На мгновение вскидываю голову, ловлю глазами уступом летящих птиц. Высоко забрались, не видно ног, не различишь движения крыльев. Будто и не журавушки вовсе летят, а сама небесная синева плывет им навстречу. Это не нашенские, дальше идут, на север. Значит, не будет уже возвратных заморозков, окончательно утвердится в своих правах весна, растопит последние теневые снега, обогреет заречные боры, освежит нежной зеленью березовую Релку, освободит от льдов Ниап, уведет нас с завалинки на его берега. А пока летай над площадкой мяч, не давай успокоиться сердцу, продлевай наше счастье…