Текст книги "За борами за дремучими"
Автор книги: Валерий Меньшиков
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Осиновый подрост – беда для покоса, и каждый год дед с ним воюет: где косой, где топориком срубает его под самое корневище, но пенечки, как грибы, упорно лезут из-под земли. Не видимые в траве, они иногда на полпути, а то и на полном выдохе внезапно останавливают литовку, и, чертыхаясь, начинаешь осторожно, в раскачку, двумя руками освобождать прочно засевшее стальное лезвие. И на какое-то время ты уже не косец, набранный ритм движений прерван, дыхание сбито, идущий впереди тебя недосягаем и лучше достать оселок, сточить зазубрину, успокоить сердце.
Но осиновый лес занимает добрую четверть нашего квартала-надела, и с этим приходится мириться.
Мы напрямую пересекаем его, чтобы выйти к вырубу у Большой дороги. Я на ходу подлавливаю ладонью почти дозревшие короночки костяники, дроблю зубами крепкие белые косточки – вот-вот дойдет ягода, наберет своей приятной освежающей кислинки. Тогда и наведаюсь сюда перед сном с какой-нибудь посудиной-набирушкой, сделаю бабке подарок.
Пока смотрели траву, уточняли стратегию деда, рядом с черемуховым кустом вырос просторный шалаш. Не утерпел, нырнул под духмяный травяной накат, осмотрел изнутри толстые березовые ребра. Надежный получился схрон и от дождя, и от утренней остуды. Тепло, уютно – наружу и не тянет, лежал бы и лежал на свежей кошенине. Но не прохлаждаться сюда явились.
Перфилий тем временем широким прокосом развалил елань на две половины. И Юрка за ним приноровился. С придыханием, слегка приседая, остро отточенной «шестерочкой» уверенно сбивает в валок траву. Смотрит на них одобрительно дед. Наверное, вспоминает свои молодые годы, а может, совсем недавнее, когда он вместе с сыновьями и снохами выходил артельно на эту елань, заражался их молодостью и азартом и без особого напряжения шел первым номером в общей шеренге косарей. Как сладостны были те минуты и как хочется, чтобы они возвратились.
– Ну что, пойдем и мы, – кивает дед мне. – Будем рукавчиком пробиваться ко второй еланке. А здесь пускай Пера с парнями воюет.
Я гляжу, как, удобно расставив ноги, он закашивается от опушки, и широкая чистая дорога начинает расти на глазах, идет прямо сердцевиной зеленого потока, повторяя все его изгибы, а когда дед обратным заходом, сдваивая валок, возвратится сюда, считай, что с рукавом будет покончено.
Полюбовался я его работой и следом отправился: сбиваю короткими поперечными ручками оставшуюся у опушки траву. Литовка, в общем, мне не в новость. Косить уже приходилось, одной крапивы по огородным межам сколько подрезано, корове в корм измельчено. Но то больше походило на забаву. А теперь я настоящий работник.
На сенокосе каждый навильник сгодится, а потому забираюсь я в сторону от рукава, вычищаю траву в неукосных местах, оставляя после себя ершистые кучки-ворошки. Попался на пути коричневый холмик, похожий на сиротливо забытую сопревшую копешечку сена. Не утерпел, поворошил макушку прутиком – обсеяли его встревоженные мураши, снуют взад-вперед. Стряхнул их обратно на муравейник, лизнул языком замокревший прутик – свело от кислятины челюсти, будто раздавил во рту ягоды недоспелой калины. Но бабка говорит, что кислота эта пользительна от многих болезней.
Полезность муравьев для леса мне известна, и я стараюсь больше не вносить смятение в их отлаженную жизнь. С интересом наблюдаю, как спешат они по торной, почти прямой тропочке, и каждый занят делом: кто помогает раненому собрату, кто несет усохшую муху или просто опавшую хвоинку. А вдоль тропочки будто специально выращена нарядная цветочная аллея. Гадаю, откуда она взялась, и тут примечаю: выткал на соседней поляне летний месяц июль настоящий ковер, обильно рассыпал по зеленому полю яркие осколочки солнца. Цветет целебная трава иван-да-марья. По вкусу ее созревшие семена мурашам, несут их на себе в подземную кладовую, готовят впрок, а которые обронят вдоль дорожки, тем лежать до следующей весны. Обогреет их потом солнышком, земля даст силу, и выстрелят они зеленые стрелки-стебельки, будущую цвет-красу. Вот и вся тайна муравьиной аллеи.
Скучновато мне одному, пробиваюсь осинником на голос дедовой литовки, выхожу на рукавчик, к свежей кошенине и тут же подлавливаю своей «рукотворной» не видимый в густой траве палый сук. Дед подшучивает:
– Не зная броду… – но, видя мое растерянное лицо, серьезничает: – Ты на траву голодным телком не кидайся. Глазами ее сначала прощупай, литовочкой разведай… Я вот вроде каждую кочечку здесь знаю и то в промашке бываю. А пенечки осиновые и вовсе не упомнишь, да и не надо. Вот смотри. – Он берет в руки мою литовку. – Стряхнул с носка скошенное в валок и плавненько так, плавненько обратным ходом пяточкой огладь стоящую траву, слегка откинь ее от себя. Если наткнешься на что, сразу приметишь. И сам в это время расслабься, плечи и руки распусти, вдохни поглубже – глядишь, и отдохнул чуток, готов снова с травой сразиться. А кто во время работы себя изматывает, а отдохнуть не умеет, тому она всегда в тягость.
Дед достает кисет, сворачивает цигарку. Значит, и мне перекур, можно присесть на траву.
– Мы вот раньше на артельном покосе сойдемся, настоящий праздник устроим. Когда людно, каждому удаль свою оказать хочется, поперед себя никого не пустить. Да и обидно, если пятки тебе подрезают, обойти норовят. На одного косаря посмотришь, все при нем, рубаха трещит на плечах, а к перекуру мокрей курицы. А другой вроде и неказист, а идет ручка за ручкой и о перекуре не заикается. Да еще песенки попевает, прибаутками сыплет. А весь секрет в том, что у него каждое движение продумано и отточено, он зря напрягаться не будет, литовочка в его руках не тащится, а летает. С таким рядом косить всегда интересно. Но ты особо не горевань, приноровишься. Главное, не спеши, траву и литовочку чувствуй, дыхание держи ровным, и все само собой образуется…
– Де-е-да-а… – доносится от становища.
– Да-да-да-а, – откликаются осинники.
Дед задирает голову: высоко забралось солнышко, укоротило тени, припекает мою неприкрытую голову.
– Ладно, пошли на стан. Генка голос подал, обедать пора.
Вычистил дед обратным заходом рукав, обмелел зеленый поток, и лишь под деревьями целехоньки еще цветочные берега. Многие из лесных яркоцветов мне через бабку известны. Зовет она их всегда любовно: медуница, поручейница, купавка… Будто ласкает каждую певучим словом.
Возвращаемся мы по чистому месту, по разные стороны высокого сдвоенного валка. Интересно, сколько насохнет здесь греби, оправдается ли дедова стратегия?
Елань открывается нам таким обновленным видом, что я удивленно замираю на месте: почти вся она уложена в валки. Трава на глазах теряет свой естественный цвет, и мне кажется, что это вовсе не кошенина, а накатывает на меня предгрозовой свежий ветер зеленые волны Светлого озера.
– Обед готов, – кричит от черемухи Генка. Кашеварить он любит. Да и хозяйничать у костра повольготней, чем на жаре, под комариный нуд махать литовкой. А может, еще утром от бабки получил наказ, какой суп сварить, чем его заправить.
На освобожденной от дерна кружевине земли весело потрескивают сухие сучки, языки пламени облизывают черные боковины подвешенного на жердине котелка, в котором побулькивает варево. В черемушном затенье уже разостлан половичок, и Генка раскладывает на нем свежие огурцы, вареные яйца, зеленый лук, расставляет чашки.
Подходят Перфилий с Юркой, довольные собой, выполненной работой – ждут похвалы. Но дед молчит, глотает табачный дым. И так все ясно. Поедим вот, передохнем малость и – в пять-то литовочек – дожмем елань за милую душу.
– Эх, красотина какая, – припадает рядом со мной Перфилий, – век бы отсюда не уходил. А что, Валерка, может, так и сделаем? Шалаш для ночлега готов, щей луговых наварим, чаю брусничного напьемся, лежи-полеживай.
Шутливые подначки Перы-Барыни мне даже приятны, но я не отзываюсь на них, пускай балагурит, себя тешит. Разметался я на земле, ощущаю спиной ее теплое дыхание. И тело уже не томит усталость, свежие мозоли не полыхают жаром. К самому лицу приникли ветви черемухи, шуршат листочками, будто нашептывают что-то, а что – не поймешь. И вообще, многое непонятно мне в этой жизни. Взглянешь на какую-нибудь бабочку и невольно приходишь в восторг. Какой волшебник сумел так ярко ее раскрасить, кто дал ей воздушную легкость? Да что там бабочка, мураш, стрекоза… Со слов старших мне известно, что наша земля огромна. Вот и в песне поется:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек…
Но как она огромна, не могу представить. Как сравнить школьный глобус с этой вот еланью, рукавчиками, осиновыми перелесками, склонившейся надо мной черемухой? А ведь для меня это и есть земля, мой мир, который мне бесконечно дорог, – я его люблю и живу с ним в полном согласии. И, может, не моя вина, что не бывал я пока дальше Светлого озера, зареченских боров и этих покосных мест и потому познал самую малость? Но ведь малое – всегда повторение большого или какой-то его частицы, и я стою лишь у истока большой дороги, по которой когда-нибудь отправлюсь, чтобы познать скрытый смысл полезности всего живого и неживого на этой земле. Ведь разгадал я секрет муравьиной аллейки, почему не раскрыть другие тайны.
А вокруг несмолкаемо стрекочут кузнечики, беззвучно порхают бабочки, горят самоцветами еще не скошенные травы, доносят до меня аромат разомлевшей клубники. Чист лесной воздух, светлой просинью сияет небо. И вся эта красота врачующим покоем входит в сердце. И жизнь мне кажется звонким и чистым родником без единой замутинки. Однажды припадешь к нему и не найдешь сил от него оторваться…
ЗИМНЯЯ ЯГОДА
Прошли запоздалые затяжные дожди, и погрустнел сразу лес, растерял яркие осенние краски. В такое время тропишь меж оголенных берез первопуток – собственных шагов не услышишь, глохнут шорохи в устлавшем землю палом листе. Быстролетно сибирское лето, короче птичьего коготка. Не успеешь оглянуться, как уже заглядывает в окна хмурое въедливое предзимье – нелюбимая мною пора. Лохматые облака бесконечной вереницей тянутся над поселком, почти задевая крыши, и каждое одаривает землю тяжелой холодной капелью, а то и снежной крупкой. Холодно, слякотно, неуютно. Да и улица для меня под запретом – к чему лишнюю грязь домой таскать! Братья в школе, дед задержался в соседней деревне, перекладывает кому-то печь. Сижу на подхвате у хлопотливой бабки, коротаю с ней тягучие однообразные дни, похожие друг на друга, как потемневшие от дождя, взъерошенные воробьи под стрехой нашей стайки. Жду чего-то. А чего ждать? Все мне в тягость, в непонятную обиду. И своя жизнь, и бабкины просьбы.
«Господи, – обращаюсь глазами к темному куску иконы, – лето тебе не вернуть, так позови зиму… Ты ведь все можешь».
А по стеклам струится вода, качает черемуха черные упругие ветки, сплошь унизанные прозрачными бисеринками. Нет, боженька мне не потатчик, был бы он веселый, улыбчивый, разве не понял мое несчастье. А этот болезный, постный… Я тайком от бабки показываю ему кукишку. Да, видать, зря.
Весь день, как сквозь частое сито, сеяло на землю влагу, а к темноте резвый ветерок разогнал над борами дымную хмарь, растащил в разные стороны облака, вызвездил над поселком небо. Ну, а раз прояснило – быть морозу.
С утра липну к кухонному окну, примечаю уличные перемены. Затвердела на дорогах грязь, остеклилась застоявшаяся в колдобинах вода, почернело в садочках разное сухобылье. Через двойные рамы чувствую лбом морозное дыхание ветра. Откуда-то с зареченской стороны тянет и тянет к моему окну рой белых мух, с каждой минутой их становится все больше и больше, и вот уже за стеклами настоящая пурга: чья-то неведомая рука сыплет белый пух сверху, взметывает его снизу, бросает из стороны в сторону. Снег! Первый настоящий снег! Мокроватый, он липнет к столбам, заборам, забеляет темные крыши домов, причудливо меняет форму деревьев, и улица обретает другой вид: становится светлей, нарядней, просторней.
«Покров завтра, – задумчиво отзывается на непогоду бабка, – не сойдет снег, видно, в зиму останется. Хотя… И с людьми, и с природой не поймешь, что творится. Все смешалось. Ох, господи, прости нас грешных… Да и какой без мужиков порядок…»
Не поддакиваю я привычно бабке, не тревожу ее вопросами, и она обидчиво поджимает сухие губы. Сейчас ей нужна живая душа для откровений, для участливого разговора, но я весь там, за окном, в этом внезапно возникшем снежном хороводе, на пушистом покрывале обновленной дороги. Там для меня давно поджидаемый праздник – не каждый раз увидишь рождение зимы. Чаще всего она приходит ночами. Проснешься утром, а вокруг непорченой белизны снега́.
«Да, – повторяется бабка, – без мужиков все сыплется, не хозяйство, а…»
Она машет рукой, будто отгоняет надоедливого кота. Я ей не возражаю, хотя такое она говорит, конечно, зря. Это у кого-то дома без мужицких рук, а у нас… Я, дед да двое братьев. И каждый свою работу без подсказки знает. Корова в сухой стайке давно сенцом похрустывает, куры на насесте посиживают, у собаки и то в конуре тряпицей устлано. Это тот, кто не припас на предзимник сена или придержал в деляне дрова, пускай нос чешет: к кому идти на поклон, к Максе Котельникову или в заводскую контору – просить казенную лошаденку. Да и на чем поедешь, тоже вопрос: на санях вроде бы рановато, а на телеге… В общем, есть от чего растеряться. А у бабки все наперед продумано. Сиднем у нее не просидишь, от нужной работы не увернешься. Зато зиме трудно застать нас врасплох.
– Баб, а когда дед вернется?
– Соскучился, аль к слову пришлось?
– Да нет. Обувать-то что буду? Сапоги все расхлябенило.
– Беда с тобой. Все не так, как у людей. Вроде из дома по дождю не вылазил, а сапоги расквасил. Голимый разор! И не сопи, коли правду говорю, а то я укорот тебе сделаю.
Такие мелкие перебранки у нас случаются часто, но я знаю, что бабкина строгость вспыхнет подобно патронной порошинке и тут же погаснет. Нет в ней зла на людей, а на меня, меньшего внука, и тем более. Вот и сейчас первой пойдет на примирение.
– Ты вот деда не каждый раз слушаешь, а он к твоим катанкам еще летом подошвы пристрочил. Загляни-ка на полати.
На одном дыхании взлетаю на полати. В углу, среди сложенных стопкой валенок, сразу примечаю свои: из серой шерсти, с узкими, по ноге голенищами. Вдыхаю запах прогудроненной дратвы – ровные стежки в два ряда бегут по кромочке аккуратной подошвы, а прохудившиеся задники подшиты мягкой желтоватой кожей. Все-то помнит дед. Когда и успел только.
Валенки приятно греют ноги, в таких не стыдно пофорсить среди ребят.
– Баб, а где у деда табачное корытце?
– Тебе-то оно зачем?
– А я ему махры нарублю. Он приедет, а в кисете табачок свежий.
– Ну что ж, уважь деда.
Сижу на приступке возле печи, мельчу топориком сухие табачные стебли в корытце. И чих нипочем. Приедет дед, обрадую его настоящим горлодером, табачок-то из одних корешков, без листьев.
А за окном все то же белое гулеванье, и черемухи в палисаде не видно. Но снег не слякоть, теперь меня и запором не удержишь. Будем с ребятами ладить ледянки-самовозы, гонять на санках с дамбы, строить снежную крепость. Да мало ли чего интересного сулит нагрянувшая зима. Но первым делом надо попроведать лес, прочувствовать сердцем его обновление. Присыпанный снегами бор всегда встречаешь с какой-то тихой почтительной радостью, с трудом узнаешь исхоженные знакомые места, подолгу приглядываешься к ним и не можешь налюбоваться.
Как в зеркало глядела бабка. Угребистый пушистый снег остался после Покрова, накрыл первым слоем сытую влагой землю. Теперь и весну можно ждать без опаски, не подведет урожаем. Но до весны-то еще надо дозимовать. А пока второй день нет ни земли, ни неба – сплошная белая круговерть: мечет снег снизу вверх, сверху вниз. Слетал я уже не раз во двор, обновил катанки, снежок помял в ладонях. Дома сидеть совсем невтерпеж, и потому я «прощупываю» бабку:
– Баб, а мы с Рудькой по калину сговаривались, сейчас она небось сладкучая, мороз-то вон как окна раскрасил.
– Это когда же вы с Рудькой договориться успели?
– Да еще вчера…
– Так то было вчера, а сегодня вон какая опять карусель. За окошком ничего не усмотришь, а в лесу каково?
– Так мы же не сейчас пойдем, а когда пуржить перестанет.
Знаю, хоть и соврал я про Рудьку, но уговаривать его не придется – мать у него в школе, и он сам себе хозяин. Сидит сейчас, наверное, у окна, зазря штаны протирает и думки его подобны моим. А вот бабкины думы разом не отгадаешь. Хотя чего там. Все сейчас в ней против моей затеи, вон как погода-то расхлябенилась. И калиной ее растревожил. По первому снегу не ухватишь, а по заносам и вовсе не доберешься. А там приспеет пора лесным птахам кормиться: что склюют, что под кустами раскрошат.
– Ладно, – подводит итог своему молчанию бабка, – угомонится погода, тогда и сходите. Только санки с собой прихватите.
– А их-то зачем?
– Сушняку по пути наберете. Все недаром ноги маять.
– Да у нас дров – поленнице конца не видно.
– И зиме конца не видать, второй день как проклюнулась, а печки каждый день есть просят.
Ладно, санки так санки. Сушняка мы хоть где наберем. Свалим жердь-сухостоину – и весь сказ. За нее и ругаться никто не будет.
Разметало, видать, над поселком заряженные снегом тучи, или истратили они все до последней снежиночки, только стихло как-то разом за окнами. Понял я: пришел конец моему заточению. Бабка вздыхает, оглядывает меня со всех сторон. Фуфайка великовата, зато ремешком перехвачена – не поддует снизу ветром. Шапка и вовсе не знаю чья, большая, ватная, с потертым до белизны черным суконным верхом. Ну да кто в лесу на меня смотрит, лишь бы было не знобко, да не мешала одежда при ходьбе. Идти-то придется снежной целиной.
– Далеко не забредайте, калины сразу за Ниапом по ближним покосам много, – наставляет бабка и ссыпает в корзину горстку ржаных сухариков.
И вот уже осчастливленные временной свободой спускаемся с другом по свежей тропке к мосточку. Все вокруг обновил и высветлил зимний снегопад, будто заново народился поселок. Клубится над рекой туман. У берегов приправленная снегом вода уже загустела и похожа на овсяную кашу, но основное зеркало реки по-прежнему чистое, лишь набрало донной свинцовой синевы. Сегодняшний морозец – румяна для щек, метровой толщи воды ему с лету не осилить, не заковать речку в жесткий ледовый панцирь.
Но вот и подкуренная туманной дымкой река остается позади, мы с Рудькой бездорожно углубляемся в лес, тянем за собой санки.
Могучие сосны стеной смыкаются за нашими спинами, бор поглощает нас, и мы теряемся в его просторах, словно мураши в лабиринтах своего муравьиного города. Но это нас не пугает, сейчас не лето, и цепочка следов пуповиной вяжет с покинутым поселком и всегда выведет обратно.
Пронзительная, до звона в ушах тишина стоит над лесом. Видать, внезапный приход зимы, похолодание застали врасплох лесных обитателей, нарушили устоявшийся ритм жизни, и сейчас им не до песен и не до своих разговоров. И мы невольно проникаемся значимостью происходящего, стараемся излишне не шуметь – как бы не спугнуть это ослепительное белое безмолвие.
– Смотри, – негромко говорит Рудька. Он останавливается около толстой корявой березы. Невысоко над моей головой ее ствол вспух горбиком, покрытым мелкими завитушками почти прозрачных коричневых берестинок.
– Срубим?
Я отвязываю от санок небольшой топор, примериваюсь – остро отточенное лезвие впивается в сочную древесину. Взмах, другой – и вот у нас в руках скрученный из древесных жил нарост. К будущему лету будет заделье: топориком, ножом, осколками стекла обработаем этот сколыш, и родится самодельный шарик. Такому не страшен удар увесистой биты, летит он по дороге стремительно, будто скользит по стеклу, а если осалит кого невзначай, без слез не обойдешься.
Березы в бору редки, и я приглядываюсь к каждой: не окажет ли себя на отливающем белой синью стволе коричневая шляпа гриба – целебной чаги. Нет, и деревья умеют хранить свои тайны.
А вот красное на белом – издалека видно, и не хотел бы, а приметишь, и ноги сами невольно ведут меня к припорошенному снегом кусту, который и в такую неуютную пору не успел растерять своих ярких листьев. Рябинка! Редкая и потому радостная примета наших лесов. С особой нежностью люблю я это деревце. Есть в нем что-то ласковое, теплое, материнское, особенно в пору его белоцвета. Радует глаз гибкость ствола и веток, ажурная резьба листочков, кисти миниатюрных зонтиков-соцветий. Выйдешь нежданно к такому кусту и удивишься: кто ненароком обронил здесь зернышко? Птица ли какая, порывистый ли осенний ветер принесли безвестное семечко – начало новой жизни – и оставили его на влажном подстиле зеленых мхов? А уж потом тепло материнской земли обогрело его, помогло пустить белесые корешки, выметнуть вверх, навстречу солнцу, беззащитный росток. Но этого никогда не узнаешь. На то она и лесная тайна. Одно понятно: нелегко рябинке было бороться за свою жизнь. И коли в первые дни не сгубило ее невзначай широкое лосиное копыто, не вывернула в брачном азарте когтистая лапка глухаря, могучие сосны-соседки надежно прикроют от тяжелого мокрого снега, лютых зимних ветров, обжигающих лучей весеннего солнца, и расцветет она на радость путнику, обрадует броской красой.
Не отвести глаз от рябинки в осеннюю пору, когда в предчувствии зимы набирает запасливая крона хвойных ее соседей столько зелени, что, кажется, разбухает вдвое каждая иголочка. И вот на фоне этого вечнозеленого засилья вдруг полыхнет нестерпимым светом ярко-малиновый костерок, что разом забываешь, за какой надобностью сюда явился. Будто собрал кто-то столько камешков-самоцветов, что не мог унести их разом и для чего-то оставил. Не утерпишь, нарушишь лесную заповедь, сломишь ветку с рябиновой гроздью, с ажурными листьями и бережно донесешь до дома, приткнешь в простенке меж окон, чтобы всю зиму хранить память о встрече…
Одарила ягодой и эта, подвернувшая к нашему путику, рябина. Не утерпел, кидаю в рот стылые румяные горошины, медленно сосу, изгоняя из них холод, прикрыв от удовольствия веки. Кисловатые ягоды отдают едва уловимой сластинкой, будто напоил ночной морозец их ядреную мякоть каким-то особым ароматным соком. Делюсь с Рудькой сухарями, продлеваем обед. Хороши ягоды, ничего не скажешь!
А горящие холодным пламенем кисти сами просятся в корзинку. Ладонью стряхиваю с них снежок, срываю одну, вторую – порадовать своих домашних – и вдруг примечаю: не одни мы лакомки у рябины. На одной из дальних сосен на заснеженных хвойных лапах загорелись яркие огоньки. Прилетели откуда-то целой стайкой снегири, гомозятся, вертят недовольно головками, будто хотят сказать: «Зачем к нашему столу подошли? Вам-то это в забаву, а нам в стужу – единственное спасенье».
Уйдем, красногрудые, не станем вас объедать, полюбуемся только.
Опалила радостью меня рябинка, на долгие дни согрела. Прощаюсь с ней взглядом и вижу: вокруг утонувшего в мягком снегу ствола красноватая осыпь искрошенных ягод – остатки прерванного нами обеда снегириной стаи. И еще примечаю мелкую строчку свежих следов к заснеженной кочке. Не утерпела полевка, выказала на белом покрывале свою заметную бархатистую шубку, проложила к кусту тропочку – подобрать крохи, оброненные снегирями.
Созревшие ягоды на рябине частенько держатся до той поздней поры, пока не двинутся под весенним солнцем лежалые снега. И потому не обойтись здесь без одуревших от подснежных ночевок глухарей и копалух, для которых кисловатые ягоды – настоящее лакомство.
К худу, к добру ли привечает кудрявая красавица лесных обитателей, пожалуй, и не ответишь. Только жди теперь в гости куму рыжехвостую, у нее в бескормицу такие места всегда на примете. Обязательно навестит лесную столовую. Что ж, своя жизнь у каждого. Кому охотиться, кому от охотника таиться. А вот без рябинки многим не обойтись. К месту она всегда, к общей надобности.
Нет, в лесу одиноким долго не будешь. Застрекотала невидимая сорока, растревожила тишину. Белобокой непоседе до всего дело, как только и выследила нас: предупреждает кого-то о нашем появлении, а может, от рябины гонит. Да мы и так уходим. День-то заметно пошел на убыль, голубые тени легли на снег. Как бы не припоздниться, не остаться без нужной ягоды.
Напугав, почти из-под ног срывается серый комок. Заяц! Рудька свистит ему вслед, но зайчишка и так напуган. Бежит размашисто, бестолково. Не успел полинять, сменить свою шкурку, вот и прячется под кустами.
– Ушла, жареха! – возбужденно кричит Рудька. – Давай как-нибудь навострим здесь петель. Авось прищучим косого!
– Давай, – соглашаюсь я.
Уступил бор место лиственным деревьям. Сине-зелено-белые стволы осин и берез окружают нас. Здесь намного светлее, чем в хвойном лесу, листва с деревьев давно облетела, стылые ветви упруго подрагивают на ветру, и деревьям, наверное, сейчас тоже зябко и неуютно. Я почему-то всегда думаю, что деревья живые: они рождаются и умирают, а когда живут, веселятся, грустят, плачут и стонут, если причинить им боль. В общем, ведут себя совсем как люди.
– А вот и калина! А вон еще! – радостно восклицает Рудька. И я вижу: прямо на нашем пути стоят три куста: на оголенных сизокорых веточках висят яркие гроздья. Точеные овальные ягоды наполнены рубиновым соком, в котором плавают плоские маленькие беловатые косточки. Сильно не корыстимся – весь лес с собой не утащишь – осторожно срываем кисть за кистью.
Засветилась у меня корзинка алым светом, будто сыпанул в нее кто-то пышущих жаром угольев. И ладони не чувствуют холода испещренных трещинками веток и подмерзших ягод. Будто и впрямь струится из них невидимое тепло, а может, просто разволновалось сердце, все сильней и сильней разгоняет по телу кровь.
Не утерпел, давлю пальцами ягодку – брызнул загустевший сок на язык. Сосу его и невольно морщусь: горька еще калина, ох как горька. Но и в этой терпкой горчинке уже чувствуется едва уловимая сласть. Да и откуда пока ей взяться. Вот повисят кисти под притолокой в холодных сенях, прокалятся морозами, и будет ягода сытной и сахаристой, растеряет свою горечь. Вот тогда и полакомимся сладкими киселями и сахаристыми пирогами, отведаем тягучей медовой кулаги. И, конечно, вспомним этот предзимний день и кусты калины на голубоватом снегу, протянувшие нам навстречу кисти с алыми каплями бесценной зимней ягоды.