Текст книги "За борами за дремучими"
Автор книги: Валерий Меньшиков
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ, В ОГОРОДЕ
Детство наше было нелегким, но все равно не отнимешь у него беспечного озорства, тех маленьких радостей, что сопутствуют раннему возрасту. И потому так свежо сохраняются в памяти они на долгие годы…
Ранним утром услышал я заполошный бабкин причет и пулей вылетел из дома. Что там еще случилось?
Бабку я нашел в огороде. Она припала на колени возле огуречной гряды и, как мне показалось, отбивала поклоны. И, лишь подбежав поближе, я увидел ее лицо: крупные слезины катились по щекам, скапливались в потемневших бороздках морщин, но она этого не замечала.
– Что же, роди-мый, будем де-ла-ать?
И только тут до меня дошло: оборвали огурцы. Да не просто оборвали в беззлобной ребячьей забаве, а совсем нарушили гряду. Плети лежали неживыми желтеющими нитями, с усохшей на корнях землей, с увядшим навсегда цветом. И лишь зеленая завязь огурцов – крохотные, как недозрелые бобы, опупыши еще цеплялись за жизнь, бисерились росой.
– Не убивайся, баб. Пойдем.
Редко видел я в ее глазах слезы, разве что при читке фронтовых отцовских писем. Да и когда ей было разводить сырость, весь день на ногах, в бесконечной деревенской работе, как заведенная: скотина, огород, а больше – кухня.
Жалят меня под сердце ее стенания, а как поможешь, что теперь сделаешь? Не укоренишь плети обратно в перегное, не оживишь потухшие цветки… И не дано мне понять, что моя маленькая беда несравнима с ее горем: стараниями и смекалкой бабки в это нелегкое время кормится наша немалая семья, теплится в доме уголек жизни. И для бабки огородный припас – это соленья впрок, завтрашний надежный день, зимний сыт-ник. И чья только злая рука оставила такую отметину, навела разор в огороде?
Издавна повелось у нас в поселке: едва появится на унавоженных грядах огуречная молодь, забывают ребята про все неотложные дела и подвергают огороды лихим набегам. Чужие, конечно, но если и свой на пути окажется, и его зоришь наравне с другими, чтобы отвести от себя навет соседей. Гряды всегда обирали в меру, не нарушая посадок. Отцы за такие проделки наказывали беззлобно, улыбаясь втихомолку, и таилась за их улыбками память о давно ушедшем, непозабытом… Оборвать огурцы у прижимистого хозяина, что мог при случае попугать ружьишком или насторожить меж листьев жало литовки, считалось среди ребят делом особо почетным. Не староватый еще и почуткой до своего огородного добра Макся Котельников, чей дом зависал усадьбой над самой рекой, ночами просиживал с берданой на сеновальном настиле. Нам, мелкоте, в его владения хода не было. Туда ребята покрупнее шастали. Примерялись они к огороду с вечера, неторопливо прохаживались вдоль тына, мяли у повизгивающих девок ядреные груди, с ехидцей справлялись у снующего по ограде хозяина:
– Ну как, дядька Максим, твои дела? Чтой-то у тебя подсолнухи еще в цвет не ударились, припозднился однако свежатинку желубить.
И картинно сплевывали сырую подсолнечную шелуху.
Макся ворчал недовольно про себя, косил недобро глазом. Для него вокруг все люди – не люди, а его добру завистники. Приценивался он к заросшим крапивой огородным закраинам – не проберется ли сквозь едучий заслон босота? К темноте загонял в скобы ворот плотные засовы, скручивал толстенную самокрутку и на виду у всех шумливо уходил к сеновалу, усаживался под стеной на березовый чурбак. Ружье, как подсолнечный будыль, привычно торчало меж коленей. Но под росное утро смыкала ему усталость веки, всхрапывал он так, что беспокойно вскидывались на насесте куры. Но парням и эта примета еще не время. Не хитрит ли? И, лишь уверившись в безмятежном караульстве Макси, осторожно сосновыми вешками раздвигали крапиву и один за одним ныряли в густую ботву. Заводилой в этих набегах всегда был Ванюшка Кудесник по материнской фамилии Слабожанин, лютый именно до этого огорода по причине, что однажды ударила ему вслед громогласная Максина бердана, ошпарила зад крупнозернистой солью. Вот и зорил по всему лету Кудесник ненавистную ему гряду, обирал с нее огурцы в непотребном для желудка количестве, щедро оделял мальцов.
Хитер Макся, но при своем уме и Ванюшка. И потому, подобно минеру, гряду он всегда проверял ивовой тростью, до тех пор, пока не щелкал железными челюстями капкан, способный удержать своей хваткой не только заячью, но и рысиную лапу. И потом где-нибудь в прибрежном затишке, азартно похрупывая огурцом, Кудесник показывал нам прикованное к метровой цепочке орудие браконьерского лесного лова или ржавое лезвие литовки.
– Смотри, какой зверюга! Если бы фриц сюда докатился, Макся вместе со своей грыжей к нему переметнулся бы да вот этой литовкой стал людей пластать. Харя старорежимная!
Ванюшка без сожаления забрасывал свою добычу в речку, сплевывал:
– В следующий раз я ему стекол в гряду натыкаю или змею в огород запущу, не все ему за мной охотиться.
Так и воевали они по целому лету. Но даже Кудесник за свой телесный недуг не мстил так люто, как кто-то обошелся с нашей грядой. Ведь понимал каждый, что огород – спасение для семьи, запас картошки, овощей, зелени помогает перемочь долгую сибирскую зиму, когда поневоле скудеет лес.
Вот почему и бабкам нашим всегда одно оставалось – хитрить до поры до времени, таить от собственных внуков первый вызревающий овощ. Да разве скроешь. Утром забежишь в огород по нужде, не на один раз ощупаешь грядку, и птахой забьется сердце, когда увидишь белобокий огурчик, хитро упрятанный бабкой под широкий лист или присыпанный перегноем, а рядом среди желтого многоцвета будто вызревающие гороховые стручки – опупыши. Хлынут, хлынут огурцы через день-другой, а этот первый, конечно, сразу в рот. Холодный, сладковато-горький, еще не озернившийся, пахнущий прелым навозом…
На улице в такие беспокойные для нас дни нет-нет да и услышишь неслучайный разговор.
– Ну как, соседка, своих окрошкой еще не баловала?
– Какое там. В прошлогодье на эту пору не одно ведро наснимала, а ноне один пустоцвет. Что только и делать буду.
– И у меня та же беда. Ребята малосольных просят, а где их взять? Хоть по поселку христарадничать отправляйся.
– А ты огуречного цвету нарви, настой его на теплой водице да полей к вечеру. Авось завязь и появится.
– Придется так и сделать.
Но мы-то знаем эти хитрушки, нарочито затеянные разговоры. И окрошка ранняя есть уже во многих домах, и огурцы малосольные – только все это пока за прикрытой дверью, впотай от постороннего глаза – не навести бы кого с озорством на гряду.
И бабка наша всегда от нас первый засол таила, а иногда и вовсе от гряды отвадить метила, рассказывая, что опять поселилась на ней знакомая ужиха. Длиннющая, черная и злая. Видать, гнездо свое бережет. И правда, вывернул как-то дед вилами из прогретого навоза почти десяток яиц, но давить их не стал, а бережно сложил в тазик и унес за огород на мшистую болотнику. Хоть и не очень приятен в соседстве уж, но вся обида на него, что напугает при встрече неожиданным шипом. А коль при доме обосновался, дружи с ним, молочком приваживай – уцелеет изба от пожара. Примета верная. Если обидишь, жди беду – молоко у коровы до капли исчезнет, она на ужиный присос и головы не повернет. Так наша бабка судила, стараясь погасить наш интерес к огуречной молоди. Но нам ли ужей бояться. Каждый их в кармане нашивал, обогревал своим телом в запазушке под рубашкой.
И вот уже пополз меж нас слушок, что у Софрон Ивановны огурцы в ладонь наросли. Сладкие-пресладкие! Ну сладость – дело понятное. На чужой пасеке мед всегда гуще. А вот слушок проверки требует. Пускай с Максей Ванюшка Кудесник воюет, нам такой огород не осилить, против берданы не устоять. А Софроновский в самый раз. И с лесом рядом, и бабке за нами не угнаться – у нее ноги что тумбы распухли.
Нетерпеливый Рудька, едва лишь мы собрались на завалинке у школы, чтобы обсудить эту новость, решительно заявил:
– Залезем прямо сейчас. Софрониха небось поела и на голбце дрыхнет. А то она, хитручая, к ночи все спелые огурцы снимет.
– Не знаешь ты Софрониху. Она маломерки рвать не будет, даст огурцу распухнуть, чтобы бочонок быстрее наполнить. Да и нам днем не с руки забираться, вдруг кто приметит. А ночью все кошки серые, попробуй докажи.
Прав как всегда Валька, за ним последнее слово. Если и спит Софрониха, а ну кто из соседей за водой или по иной нужде выйдет? Тогда не избежать нам порки.
– А про собаку вы забыли, – напомнила Парунька. – Она у нее хоть и маленькая, да голосистая.
– Вот я и думаю, – чешет Валька кудлатую голову, – уманить бы ее куда… Ладно, есть у меня небольшой планчик, мне лишь бы Софроновского внука Юрку на улицу вытащить. Всего на минутку. В общем, уговор такой. После ужина отпрашивайтесь на сеновал спать, а как дома угомонятся, соберемся за огородом.
Нам с Валькой совсем по пути, через четыре дома живем, но он от школы проулком сворачивает на соседнюю улицу и приводит меня к избе Софронихи. Какие-то мысли не дают ему покоя. То ли задумал прицениться к заборам, или усмотреть подходы к огуречной гряде. И вдруг выражение лица у него изменилось, исчезла в глазах задумчивость, и Валька всем телом подался вперед, будто охотничья собака, которая учуяла дичь в траве и замерла перед последним броском. А тут и я приметил у Софроновской калитки Юрку. Сидел он на кучке прогретого песка, копал в нем какие-то ходы-канавки, расставляя в них зеленые сосновые шишки. В другой раз Валька без слов прошел бы мимо, а то и небольно щелкнул охочего до ябед Юрку по стриженому затылку, а тут как-то подобрел, засветился улыбкой. Окажись у него в кармане леденец, протянул бы мальцу Наверное, и он приметил, что из накладного кармана Юркиной рубашки торчит огрызок довольно спелого огурца.
Присел Валька на корточки рядом с горкой, голос медовый:
– Небось с фрицем воюешь?
– А с кем еще…
– Ну и как, не подведут тебя красноармейцы, разобьют немчуру?
– Разобьют.
– Ты их получше корми, они, глядишь, и веселей воевать будут. Только твоего огрызка им маловато будет.
– А у нас целый таз в кладовке стоит, да еще на гряде много. Во какие! – Юрка развел свои запесоченные ладошки.
Пять лет Юрке, несмышленыш еще. Ему лишь бы хвастать. Невдомек, что рассекретил бабкину тайну, теперь держись Софрон Ивановна!
Больше нам у калитки делать нечего, и Валька, подправив что-то в песке, поднялся.
– Ну ты воюй, а нам некогда. Надо собаку в будку запереть.
– В будку? А что, она у тебя до людей кусучая?
– Да нет. Просто жалко ее.
– А чего ее жалеть. Пускай, как наш Барсик, на цепке сидит и в дом никого не пускает.
– Нет, жалко. Да ты, видать, не слыхал: у Макси Котельникова вечор собаку сыч утащил.
Разинул Юрка рот. От удивления конопушки вокруг носа совсем ржавыми стали.
– Это который по ночам летает курей таскать?
– Он самый.
– И нашего Барсика унести может?
– Твой Барсик ему на один жевок.
– Надо бабане сказать.
– Не-е, ты бабке не сказывай, а перевяжи Барсику лапу, мол, о стекло порезал, и с собой ночевать возьми. Вот и убережешь от сыча. А бабке про то знать не надобно она собаку в избу не пустит, не прижалеет.
Убежал Юрка в дом искать для перевязки тряпицу И мы дальше пошли, довольные столь успешным началом предстоящего дела.
День дотянули в томливом ожидании, а вечер собрал нас четверых в мелколесье, на ближних подступах к Софроновскому огороду.
Скатилось солнце на зеленые спины сосен, разом посвежела земля. Нетерпеливо коротаем время, ждем, когда сгустятся сумерки. Наконец загораются в окнах огоньки, стихает собачий брех, разные стуки-шорохи. И лишь у школы запоздало перекликаются ребята: наверное, играют в прятки. Но нам это на руку, для родных мы – у школы, а не здесь, под чужой городьбой.
Осторожно касается моего плеча Валька.
– Проберешься в ограду, посмотришь, закрылась ли Софрониха. Собаку Юрка наверняка под кровать спрятал. Во дворе и посторожишь, пока не свистну.
Обмираю от радости и испуга. Самое важное мне доверяют, в пекло коновод посылает. А вдруг Юрка проболтался насчет собаки и бабка караулит с метлой в ограде? Да ей и метлы не надо, она что танк, в фуфайку вся наша ватажка влезет, идет – земля прогибается, голос как у артельного быка, а кулаки – любому мужику на зависть. Невзначай зацепит, и забудут, что жил ты на белом свете. Недаром и прозвали ее: Софрон Ивановна.
– Паруньша, – прерывает Валькин шепот мои невеселые думки, – ты посторожишь у колодца. Как бы с той стороны не подловил нас дедко Богдан. Этот и по ночам не спит не хуже сыча. Но его далеко видно, он самокрутку всегда смолит А мы с Рудькой гряду с двух сторон проверим. В случае чего собираемся у моста.
Ох, не говорил бы он про этот случай. И так стынет и не может растаять у сердца льдинка. Добро, коли спит Софрониха, а как сгребет своей ручищей? Или дедко Богдан наперехват выскочит? Ребята, конечно, драпануть успеют, а мне он дорогу перекроет Что тогда? Нашпарит крапивой голый зад да отведет в родительский дом? А там за такие дела..
– Ну, пошли.
Валька по-кошачьи ловко ныряет между жердями, и я безропотно следую за ним. Вяжет ноги не усохшая еще картофельная ботва – когда только и кончится! Сопят позади меня Рудька с Парунькой: не поймешь, кому и страшнее. Но вот уже что-то чернеет впереди, и я догадываюсь, что это гряда. Валька ободряюще подталкивает меня в спину и приседает около гряды, а я пробираюсь дальше подобно бесплотной тени. Ни рук своих, ни ног, ни пульсирующей в теле крови – ничего не чувствую. Лишь только уши живут в этом мраке, ловят каждый звук. Шуршат сзади огуречные листья, хрустит ботва под ногами – и все это до того оглушающе громко, что я с трепетом жду – когда же лаем займутся собаки. Но они молчат… Черной глыбой надвигается пригон, и сгустки темноты у его стен так похожи на затаившуюся Софрониху. Но вот, наконец, и калитка в ограду. Обмирая, просовываю руку в прорезь, ищу запор. Что там: крючок, щеколда? Если сейчас бабка жахнет по руке, от нее одна размазня останется. Может, лучше затаюсь здесь? А случится шум во дворе – стрекану назад, только меня и видели.
А небо вовсю вызвездило. Низом по огороду тянется белесая дымка тумана, и кажется, что все вокруг шевелится, все живое – не унять мне сердца. Жалею, что не сумел Вальке больным сказаться, сидел бы сейчас дома, не трясся в ознобе: Нет, от Валькиных глаз испуг не упрячешь, все углядит. Может, и на рисковое дело послал, чтобы страх я свой сам пересилил? Все может быть. Валька – верный товарищ, хорошо с ним всегда, надежно. И чего я боюсь? Собака не лает. Значит, дома закрыта Юркой. Да и Софронихе какой резон у калитки стеречь, ждать, когда огурцы оснимают. Мы бы от одного ее крика до моста не опомнились. Подумал я так, и вроде утих стукоток в груди, растаяла под сердцем льдинка. И захотелось мне выкинуть что-нибудь такое, чтобы удивились ребята и похвалил меня Валька, и в другой раз без сомнения остановил на мне свой выбор.
Скрипи, скрипи, калиточка. На все я решился. Расстался я со страхом, все вижу вокруг не хуже кошки. А может, всплывший над коньком дома блестящий ломоточек луны подсветил ограду, загнал в углы темноту?
На ходу, в непонятном азарте, обшариваю землю. Самое время накинуть клямку на пробой выходной двери и пришпилить ее щепкой. Сиди, Софрониха, до утра, пока не догадаются открыть тебя соседи.
И вот уже залихватски весело поют во мне какие-то струны, и сам я себе в радостное удивление – неужто не боюсь ничего! – и даже легкий призывный посвист не срывает меня на поспешное бегство. Со двора бреду медленно, в огороде громко шуршу ботвой.
За изгородью меня ожидают друзья. Рубахи у них топорщатся от добычи.
– Ты чего? – удивленно встречает меня Валька, – когда я, опершись на верхнюю жердинку, перескакиваю через нее, и подопревшая жердинка с треском ломается подо мной. – На весь поселок шум поднял.
– А кому нас ловить? Софрониху я снаружи надежно закрыл. Теперь ей до утра не выбраться, – жду я от нашего вожака похвалы, но он отворачивается от меня и, вывернув из штанов рубашонку, ссыпает огурцы прямо в траву.
– Эх ты-ы! Огурцов Софрон Ивановне гряда еще не раз народит. Мы ведь опупыши не трогали. А избу закрывать… А вдруг пожар али еще что? Куда она, старая, с малолетком денется? Ты об этом подумал? Герой! Ладно, ждите меня здесь.
Валька беззвучно преодолел трухлявую городьбу, растворился в темноте. Страх ему неведом.
СТРАХИ НАШИ
Валькина мать, тетка Лукерья, явилась к нам после вечерней управы. У порога задержалась, молча перекрестилась на прикрытый иконами угол и лишь потом прошла к столу, присела на сундук.
– Живы-здоровы?
– Пока бог миловал…
Когда бабка встречает кого-нибудь из подруг по своим божьим делам, она сразу добреет, губы растягиваются в улыбке.
– Вы-то сами как?
Могла бы и не спрашивать – будто живет Лукерья от нас за тридевять земель, а не на нашей же улице, всего через четыре двора.
– А-а, день с плеч долой – и радешенька. А как новый встречать – думать не хочется.
Бабка знает Лукерьину беду – променяла та последнюю свою надежду – швейную машинку. А куда денешься? Такая уж нынче зима случилась, морозно-злая да длинная. Все запасы подчистила. Вот и помог Валькиной семье выжить до первых трав полученный взамен машинки мешок картошки. С трудом, но перебедовали, отсиделись на картовной затирухе. А летом с голоду не опухнешь. Лес нашим животам – союзник понадежней второго фронта, всегда подкормит.
– Твой-то что пишет? – обрывает бабка невеселую нить своих и Лукерьиных думок.
– Воюет… Одна у наших мужиков работа. А здесь?.. И когда это все кончится?
Валькиного отца, как и своего, я не помню. Но он, наверное, такой же, как мой дружок, круглолицый, зеленоглазый, а пепельные кудри не умещаются под солдатской каской. И уж, конечно, ростом повыше и поплечистее поселковых стариков. Иначе разве смог бы, как пишет, гнать немчуру с нашей земли.
– А мы от Сереженьки, слава богу, карточку получили.
Бабка достает из кухонного шкафчика небольшой сверток – видать, не раз за день разглядывала, потому и хранит под рукой! – аккуратно раскладывает на столе старые письма. Вместе с Лукерьей склоняются они над небольшим прямоугольничком фотографии.
Я на ней изучил все до последней точечки. Снимок неясный, не все в нем уловишь, но главное понятно: около бильярдного стола стоят несколько мужчин. Один из них и есть мой отец. Он одет в серый халат, грудь прикрывает белая нижняя рубашка, с тесемочками у самого подбородка. Голова подстрижена, а вот лицо… Сколько я ни разглядывал, понять не мог: что там таится в его глазах? Может быть, радость выздоровления, счастье временного покоя от неустроенного фронтового быта, а может, тоска по нашему поселку, по своим близким? И почему неизвестный фотограф не снял его отдельно? Чтобы я мог разглядеть и погладить каждую черточку на дорогом лице, поцеловать обветренные губы, а может быть, и обогреть ладошкой затаившуюся где-то под халатом рану…
На обороте фотографии короткая надпись. Лиловые чернильные буквы немного подплыли, но слова разобрать можно: Саратов, госпиталь…
– Ну что ж, с радостью вас. Главное, что здоров, не бедствует. – Лукерья бережно проводит ладонью по фотографии. – Вот и повидались с Сережей… Господи, а зачем же я пришла? – спохватывается она. – Весь день как заведенка крутишься, вроде ничего не делаешь, а присесть некогда. Ты передай, Кондратьевна, своему, может, выберет минутку, заглянет ко мне. Печь что-то безобразничать стала, дым в избу гонит. Пока тепло, поправить бы.
– Не беспокойся. Отдохнет с ночи, я его и пошлю Все ж таки свои, не чужие.
Сходил утром дед к Лукерье, поколдовал у печи, вынес свое решение: прогорели в боковых дымоходах кирпичи, нужна им замена А где взять?
Совсем закручинилась Лукерья, но дед ее утешил:
– Снаряжай ребят на погорельский завод. Глядишь, половья и наломают. А я завтра после работы и начну.
Погорельный завод! Вот он, рядышком, за длинным зданием школы, но… локоток тоже всегда по соседству, да его не укусишь. И место это ничуть не слаще мрачной Чертовой ямы. И может, потому так тревожно и сладко бьется сердце, когда слушаешь пересуды о старом стекольном заводе. По разговорам, сгорел он еще в гражданскую. От чьей-то умысливой руки или от баловства с огнем, а может, было ему так написано на роду, и за многие прегрешения сельчан, поднявших в эту самую гражданскую войну руки друг на друга – это уже по словам бабки! – ударила в него из гремучей тучи огненная стрела? Кто знает, на то она и тайна.
Новый завод на пепелище возводить не стали, подыскали место красивое, солнечное, веселое: на высокой лесистой гриве, на самом берегу Ниапа. А старое постепенно превратилось в неуютный, заросший репейником и крапивой пустырь. С годами талые весенние воды забили ползучим песком и наносной глиной непонятные нам подземные строения, источили углы кирпичных фундаментов, а потом и вовсе упрятали их под сплошным зеленым покрывалом. Но так кажется только издали Если подойти поближе, то увидишь, как неровно растет разная дурная трава: где вздыбилась по-царски на малых курганах, тянет к солнцу свое колючее разноцветье, а где космами спадает в какие-то ямы. А если приглядеться внимательней, то сквозь разноликую зелень травяного несъедобья различишь ржавую накипь каменной кладки.
Старухи в сторону пустыря привычно крестятся. Мол, поселилась там нечистая сила, бродит ночами по старому пепелищу, ищет что-то, и лишь с первыми проблесками рассветной зари исчезает под землей. И тот, на кого взглянет она своими огненно-зелеными глазищами, тут же превратится в горсточку пепла.
В россказни про нечистую силу мы не верим, это старухи пугают нас, отваживая от захламленного пустыря, оберегая от увечья. Вон сколько сельчан по нужде раскапывало здесь земельные завалы, добираясь до каменных кладок, добывая для печей и банных каменок кирпич, и никого не испепелила своими глазищами нечистая сила.
И не смешно ли, если бы мы не побывали там, где появляться нам не велено? Дед в добром духе как-то рассказывал, что хоронился в местных подземных переходах от Колчака красный директор завода с верной своей дружиной, а позднее скрывались в них от мобилизации дезертиры. Было ли это так, неизвестно, но вызнать нам хотелось, и потому не раз обшаривали мы пустырь, принюхиваясь к каждой щелочке в вылупившихся из земли, оплавленных давним пожаром каменных сбитнях. Боимся мы, если признаться, только покойников, и потому страхи наши рождаются ближе к поздним сумеркам. В такое время мы сторонимся пустыря, даже во время азартной игры в прятки не каждый решится затаиться в одной из его ям. А днем чего бояться? Да еще когда рядом верные дружки Валька с Рудькой.
– Вот, мамка за работу дала. – Валька показывает нам испеченные непонятно из какого месива три небольшие лепешки. Серые, шершавые слипыши, чуть побольше донышка от стакана, в которых белыми галечками проглядывают картофельные крупинки. – Сразу сметелим или когда управимся?
– А не все ли равно, где хранить. В брюхе-то оно понадежней, ни собака, ни кошка не стащит, – резонно замечает Рудька.
Жуем Лукерьину стряпню без привычного голодного азарта – ни запаха в лепешках, ни вкуса, картошка и та не отдает привычной сластинкой. Но мы бы и за так помогли Вальке, без этих самых лепешек.
– Я тут одну яму присмотрел, ее и расчищать не надо. Там уже кто-то ковырялся. – Валька уверенно ведет нас к дальней окраине пустыря, к сизым кустам одичавших акаций, сразу за которыми стеной поднимается хвойный лес. Дохнул встречь ветерок, напахнул ароматом разогретой живицы. Вздрогнули на акациях листочки и вновь поникли. День обещает быть теплым. Но речка недалеко, упреем – сбегаем, окунемся.
Кирпичом с пустыря многие пользовались еще до войны, но добывать его нелегко. Старинный известковый раствор настолько крепок, что отделить один кирпич от другого в целости не всегда удается. Обычно в руках остаются неровные половинки с белыми нашлепками. И потому мы надеемся на деревянную колотушку и пешню с коротким кованым жалом, которые предусмотрительно прихватил Валька из дома.
– Вот тут и начнем. – Он как копье втыкает пешню в землю. Видать, кто-то из баб копошился, только кирпич подпортил.
Мы разглядываем свежевырытую яму, обнажившую большой рыжеватый горб, на котором не просматривается ни одного свежего кирпича – весь он избит, истюкан чем-то тяжелым, красное крошево хрустит под нашими ногами. – Ничего, – подбадривает Валька, – выберем сколыши, до целика доберемся. Давай, Рудька, наставляй пешню… Да не так, а меж кирпичами, по раствору.
Взмахнул Валька колотушкой, брызнули из-под кончика жала искры, полетели в стороны красные осколки.
Я любуюсь ловкими расчетливыми движениями друга и ничуть не сомневаюсь, что кирпич мы добудем, подлечим печь. Не замерзать же им зимой.
Думали управиться к обеду, да не вышло. Только упарились, промочили рубашки. А в штабельке и полсотни кирпичей не наберется. И то в основном половье. А как хочется улицей прокатить тележку с горкой цельного кирпича. Чтобы потеплели грустные глаза Валькиной матери, и дед, похаживая около печи, не удержался бы от похвалы: «Молодцы, помощнички!»
Уже в который раз примостились мы на краю ямы передохнуть от отяжелевшей колотушки, подуть на сбитые казанки. И Рудька, и Валька стали совсем рыжие от кирпичной пыли, словно мураши. Да и я, конечно, не краше. Но на речку никому не хочется. Может, потом. А вот есть… Сейчас бы съеденные через силу лепешки показались вкуснятиной. Дать бы Рудьке по шее. «В брюхе хранить надежней…» Нашел кладовую. Туда сколько ни клади, все пусто.
Рудька, сколько я себя помню, все в моих дружках. Может, потому, что матери наши воспитывались в одном детдоме, а потом обе стали учительницами. Да и отцы были крепко повязаны особой дружбой, тревожно счастливой молодостью, которая у них пришлась как раз на неизвестную мне гражданскую войну, спалившую вот этот самый завод.
Тянется Рудька вверх молодым нескладным подсолнышком, к всеобщей нашей зависти заметно опережает в росте свою ровню. Но друг он надежный, верный, на первый свист отзовется, из драки в сторону не вывалится, тайком кусок не проглотит.
Разомлев от полуденной жары, я опрокидываюсь на спину, но прогретая земля не остужает разгоряченного тела. Качается в глазах небесная синь, все расплавило в ней солнце из края в край, не оставило даже белесой дымки. Не иначе, к вечеру соберется дождь.
– Валька, а ты что-нибудь про заводчика слышал? – лениво размыкает губы Рудька. И его разморило теплом, вот и ищет заделье в разговоре.
– Сказывала мать, что турнули его красные. С Колчаком бежал без оглядки. Да и не один он здесь жил, еще два брата заводом правили. Домов-то хозяйских в поселке сколько? Три.
И правда, три. В одном, спрятавшемся за высоким забором, – детский сад, в двухэтажнике – заводская контора, а третий приспособили нескольким семьям под жилье. Видать, не бедствовали братаны, коли строили себе хоромы до тополиных вершин.
– Богатые они были, – угадывает мою думку Валька. – Скотом торговали, лесом, пушниной, ну и стеклом, само собой.
– Поди, и золотишко у них водилось?
– А куда ему деться. Старший-то брат, как с беляками отступать, рабочим зарплату за полгода вперед выдал. Просил до его возвращения не останавливать печь, работать, как прежде.
– Слушай, – оживляюсь я, – значит, он думал вернуться?
– А, кому нажитое бросать охота.
– А коли так, какая ему нужда все богатство с собой тащить? Лучше затаить до поры. В дороге-то ненадежно, мало ли что случиться может…
Мои слова заражают азартом Рудьку.
– Эх, найти бы ихний ларец с золотом!
Ларец с золотом… Я вспоминаю стол, накрытый куском красного сатина, потное лицо уполномоченного из района, подрагивающий над листком бумаги карандаш в его руке, пухлую пачку бумажных денег и горку колечек, сережек, нательных крестиков, горевших в свете керосиновой лампы подобно уголькам, подсыпанным бабкой из загнетки под штабелек дров в печи. Что бы я сделал, зачерпни мои ладони горсть золотых украшений из найденного ларца? Поделился с бабкой, чтобы накупила она всякой всячины и не разговаривала по утрам на кухне сама с собой, не гадала, чем насытить нашу немаленькую семью? Или выбрал бы я из сияющей кучки самые красивые серьги и подарил их матери: на, носи на здоровье и не печалься о тех, что легли на красную скатерть и были занесены в общий список безвозмездной помощи сельчан фронту?
– А я бы… – начинает Рудька.
– Что, ты бы, – ехидничает Валька. – Вагон жратвы купил?
Мы на миг замолкаем. Целый вагон еды! Такое трудно представить. Я и вагонов-то толком не видел. Вернее, видел. Когда катили в самом начале войны с матерью и братьями сюда, под крыло к деду и бабке, с далеких алданских приисков. Но в памяти зацепилось немногое: какие-то клетушки, полки, коридоры, забитые громкоголосым народом. Вероятно, это и был вагон, и если такой заполнить печеными булками, то их, пожалуй, хватило бы на месяц всему нашему поселку.
И Рудька, наверное, думает о том же, а может, о своей махонькой иждивенческой пайке, которую на ладошку положишь и не заметишь, как ее не стало. Была – и нет.
– Не-е, – раскраснелся он. Мне понятно его волнение: отказаться даже в мыслях от того, о чем наши желудки напоминают нам постоянно… – Я бы отдал все золото, весь клад, на строительство танков. Пускай давят проклятую немчуру.
Вот он каков, наш друг! Я горжусь им в эту минуту. Почему сам до такого не додумался? «Поделился бы с бабкой». Мне, видно, собственное брюхо дороже отца. Вагон хлеба! Да мы здесь, в своих борах, на грибах, ягодах, траве разной перебьемся. Отцам нашим тяжелее. Им танки да самолеты позарез нужны. Силу силой ломят. А фашист весь в железо закован, к нему просто так не подступишься. Об этом старики на заводской лавочке толковали. Они с немцем еще в первую мировую знакомились.
Зародившись, мечта о кладе не отпускает нас. И про сосущую боль в желудках забыли. Вот только навыбираем Лукерье кирпичей на печку, выполним ее просьбу, а там… Надо приглядеться к хозяйским домам, поискать тайник.
И снова копошимся в яме: Рудька с пешней, Валька со своей березовой бухалкой, я поднимаю наверх выбитые из прочных гнездовий кирпичи.
– А-а-а, – не то промычал, не то вскрикнул Рудька, и я сначала и не понял, что с ним случилось. Может, саданул Валька колотушкой по его пальцам? Я спускаюсь вниз, чтобы утешить друга и вижу растерянное его лицо. Руки у Рудьки целехоньки, а вот пешни в них нет. Отслоив очередной кирпич, она проскочила за каменную кладку, один лишь расшлепанный комелек деревянной ручки торчит снаружи.
– А ведь там пусто… – Валька осторожно наклоняется, разглядывая небольшую, всего в пол-ладошки темную щель. Тянет оттуда затхлой сыростью, мышами, тленом сопревших трав.