412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Есенков » Совесть. Гоголь » Текст книги (страница 7)
Совесть. Гоголь
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 16:30

Текст книги "Совесть. Гоголь"


Автор книги: Валерий Есенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Беззаботность путника пробуждалась в нём. Он уселся прямее и твёрже. Голос, уже совсем чистый и сильный, зазвучал увлечением:

   – Вечный Рим окружает равнина, которая поначалу может показаться бесплодной, однако ж вся она покрыта растительностью и на её зелёном ковре, как на огромном столе, когда гости ушли, всё поев, передвинув и спутав, раскиданы обломки гробниц и развалины мраморных храмов. На горизонте, как рыцарь, вздымается купол Петра, сквозь окна которого блестит заходящее солнце. Вы испуганы этим величием. В то же время какая-то чудная сила, идущая от каждого древнего камня, подхватывает вас, говоря, как может быть прекрасен и велик человек, когда позабывает свою презренную земность.

И он признался с трепетной силой, просветлёнными глазами взглядывая за плечо незнакомца, не примечая грязноватой по обыкновению стены:

   – В этом городе нельзя не творить!

Уже пробуждалась в нём жажда труда. Ещё не всё хорошо в «Мёртвых душах» – в этот миг он эту истину твёрдо узнал и заторопился поскорее в Москву, чтобы без промедления встать за конторку, развернуть свою только что перебелённую рукопись и ещё раз попристальней вглядеться в каждое слово. Отчего же на станции нет лошадей?

Широко улыбаясь, от удовольствия пожмуривая глаза, незнакомец решился прервать его размышления, уже не без почтения обращаясь к нему:

   – Вы владеете даром рассказчика. Нам было до крайности любопытно вас слушать. Мы хотели бы ещё что-нибудь разузнать о ваших дорогах, разумеется, если вы в расположении и в ударе.

добился никак. Сколько лет пошло на борьбу, однако по-прежнему он изо дня в день до полного расстройства нервов, пищеваренья и здоровья страдал от разладицы собственных мыслей и чувств, от косвенных взглядов и тёмных намёков друзей, от неумения поснисходйтельней посмотреть на человека в себе и вокруг. Сколько лет он карабкался к тому совершенству, когда преспокойно сносят все удары судьбы, даже не примечая в великолепном спокойствии самых изворотливых, самых тяжких ударов, как не примечают гранитные скалы беспрестанных ударов набегающей волны, как сама жизнь не седеет, не гнётся от неустанного бега времён и эпох. До такого счастливого совершенства было ужасно как далеко, а без него приходилось несладко, и в поэме этого спокойствия совершенства не слышалось и следа. Сколько усилий предпринято, сколько потрачено сил! Каких испытаний не придумывал он для себя, кроме, разумеется, тех, которые валились сами собой! В какие пути не пускался, о чём не передумал! И всё не избавился от паскудного ощущения, что напрасен был каждый сделанный шаг и ошибочна была всякая мысль, добытая годами опытов и трудов.

И вот перед ним сидел человек несокрушимой ясности духа, правдивый и честный, что тотчас видать, живущий как лес, как земля, пусть несколько подзапущенная в нашей сугубо деревенской глуши, однако же плодоносная, способная обильно родить, когда выпадет такой случай, без чинов и наград, сама по себе, по тому одному, что необходимо родить. С таким человеком можно толковать обо всём, не страшась перетолков. В таком человеке он нуждался всегда, а встретил за всю свою жизнь, может быть, одного или двоих и себе места не находил и бросился впопыхах без разбору в дорогу, едва дошла весть, что такой человек злодейски убит на дуэли.

Никакого совершенства не достигнешь в полном молчании: мысли изглодают душу, как мыши. Молчание человека, которому есть что сказать, уже грех. Беспрестанно ощущал он потребность открыть всю душу, целиком, без помех, не страшась, что её растаскают по журнальным листам на клочки, вывернув перед тем наизнанку.

Смахнув волосы с глаз, он внезапно сказал:

   – Ещё одна была в моей жизни дорога.

Почти до самого пола опустив руку с сигарой, словно не решаясь в такую минуту курить, лишь бы как-нибудь не спугнуть начавшийся так внезапно новый рассказ, незнакомец так и вперился в него засветившимся взором.

Как тут было не продолжать, и он пропустил, что его сигара потухла, и вымолвил, держа её в потерявшей чуткость руке, на стол, обхватив широкой жёсткой ладонью плотно стиснутый кулак, в котором зажата была недокуренная, скомканная сигара, а он, благодарно взглядывая в расширенные глаза, сам увлекался повествованием, всё прибавляя и прибавляя подробности, точно выписывая одну из своих бесконечных страниц:

– В полдень достигли колодца. Худые погонщики, закутанные в белые тряпки, в белых холщовых чалмах, чернейшими от загара руками спокойно, без суеты, умело помогая друг другу, отвалили толстую каменную плиту в щербинах и ссадинах времени, влажную снизу, и мы пили горьковатую воду, которую погонщики очень долго поднимали из глубины, и пластом валялись в душной тени двух-трёх тощих олив с оборванной серой листвой, точно это были не оливы, а нищенки, стоявшие на самом солнцепёке в ожидании выхода богомольцев из храма, в надежде на скудное подаяние, сами уже ничего не способные дать, а часа через три злые мулы вновь несли нас вперёд, прямиком в раскалённое пекло пустыни. Кругом не виделось ни души, как в преддверии ада, точно мы уже спускались туда и нам готовились раскалённые угли. Лишь изредка проплывала под серыми парусами просмолённая барка с обезлюдевшей палубой, но и она, словно мёртвая, разрезала зелёный хрусталь прибрежной волны. К вечеру мутилось уже в голове и становилось понятно, на какие муки обрёк человека Господь, послав его мыкаться на нашу многострадальную землю. Я думал, что иду сквозь чистилище, где нестерпимый жар выжигает один за другим неискупимые наши грехи. Лишь эта слабая мысль удерживала в невысоком седле обмякшее тело, походившее на рваный бурдюк, проливший вино, иссохлый и сморщенный. Вечером меня под руки стащили двое смуглых арабов и снесли, точно обыкновенную ношу, в шатёр из чёрного войлока, плоский, четырёхугольный и мрачный, как гнев падишаха, неправдоподобный, непонятный на жёлтом песке. Перед самым входом тлела кучка навоза и дымилась вода в закопчённом большом чугуне. Кругом собаки, заросшие длинной шерстью, которой до самой смерти достало бы мне на носки, коротконогие мулы, поджарые арабские кони, чёрные козы, голые дети, высохшие под солнцем мужчины в густо-синего цвета рубахах, в ватных кофтах, в длинных шерстяных черно-белых хламидах, в жёлто-красных платках, распущенных по широким костистым плечам, висящих вдоль щёк и два раза охваченных на макушке двухцветным жгутом, и стройные бабы в длинных рубашках до пят, подобные нашим черкешенкам, о которых так живописно рассказывал Пушкин. Я приходил в себя от вечерней прохлады и размышлял, как велика щедрость Господня, которая насылает всё это множество жизни даже посреди безводных песков Иудеи, и как ничтожен и слаб человек, когда под иным небом, в иных, более мягких широтах Полтавы или Москвы стонет и пухнет от голода, не умея терпеливо и с разумом возделывать повсюду благодатную землю.

Незнакомец неожиданно вставил, сокрушённо покачав головой:

   – Ленив наш народ, не умеет да и не хочет работать. Неразрешимая это загадка, и кто разгадает её, тот заслужит титло великого гения.

Эта мысль задела его за живое. В своих «Мёртвых душах», то ли оконченных, то ли не совсем ещё приготовленных для печати, он с терпением и с нетерпением разгадывал эту загадку русской души, он и в Иерусалим-то забрался полубольным, чтобы вразумиться у Господа на свершение этого непосильного, однако такого необходимого подвига. Вновь тревоги горячей волной нахлынули на него, копилка слов его растворилась, и они потянулись одно к другому неторопливо, но дружно, как братья:

   – Я думал не только о нашем народе, так я думал обо всех народах земли, а утром вновь кипящее олово бескрайнего моря, слепящая голь дикой и мёртвой пустыни, духота и грязные пятна стоянок, но, когда мы поворотили к Назарету, когда стали подниматься к крутой горной цепи, замыкавшей Иерусалим, как оградой, намного сделалось хуже.

Незнакомец неожиданно вскрикнул, придвигаясь всем телом к нему, словно только в этом месте дошло до него направление уснащённой сравненьями речи рассказчика:

   – Так вы побывали в Иерусалиме?

В этом вскрике ему заслушался недоумённый вопрос: «На кой чёрт тебя носило туда?» – ненавистный вопрос, который он постоянно читал в глазах всех московских друзей с того дня, как воротился назад и поселился в студёной Москве. Тяжелы ему бывали такие вопросы. В них он явственно слышал непонимание своей натуры, своего места в жизни, своего прямого назначения на земле, какой сам это назначение понимал, слыша голос в душе. Обидно стало ему, и он заговорил медлительно, опустив глаза, сдерживая внезапное раздражение, сердясь за это раздражение на себя, на свою нетерпимость к другим:

   – Мы движемся благодарностью к поэту, который подарил нам наслаждения души своими твореньями, мы спешим принести ему дань своего уважения, спешим посетить могилу его, и никто из нас не удивляется такому поступку, чувствуя, что стоит уважения и самый великий прах его. Сын спешит на могилу отца, и никто из нас не вопрошает его о причине, чувствуя, что дарование жизни и воспитание стоят благодарности сына. Одному только Тому, Кто низвёл рай блаженства на землю, Кто виной всех высоких движений нашей души, Тому только считается как-то странно поклониться в самом месте земного странствования Его. По крайней мере, кто из нашей среды предпримет такое путешествие, мы уже с изумлением таращим глаза на него, меряем с ног до головы, как будто спрашивая, не ханжа ли, не безумный ли он.

Он потрогал лицо под глазами, кругом рта, обхватил подбородок ладонью и горько признался:

   – А мне хотелось чего? Мне хотелось, чтобы со дня этого поклонения понёс бы я всюду в моём сердце образ Христа, всегда мысленно Его имея пред глазами своими. Как же этого-то не смогли все понять? Решительно все!

Всё то время, пока он говорил, незнакомец двигался, торопился что-то сказать, проводил рукой по лицу, и густо краснел, и, лишь он, переводя дух, замолчал, уже раскаиваясь, что начал обширное повествованье о том, чего никому не понять, наконец решительно вставил:

   – Господи, в каком странном смысле вы приняли наши слова!

Ему не могла не послышаться полнейшая искренность в этом возгласе, приглушённом и страстном, и особенно в том, как тяжело вздохнул незнакомец, сокрушённо тряся головой, должно быть не отыскивая подходящего слова, чтобы выразить без возможности кривотолка всю свою мысль.

Он поднял глаза и с грустью спросил:

   – Как же вы хотите, чтобы в груди того, который услышал высокие минуты жизни небесной, любовь, не зародилось желание взглянуть на ту землю, где проходили стопы Того, Кто первый сказал слово любви человекам, откуда истекла она в мир?

Незнакомец расширил глаза, пригибаясь к столу, глядя на него как-то боком, скоро-скоро, но, видимо, машинально перебирая пальцами, испуганно говоря:

   – Мы понимаем, это желание взглянуть давно в нашей душе... вы это выразили... это и наши слова...

Он расслышал искренность в этом испуге, и раздражение его отступило. Он с той же грустью, однако пробуя ободряюще улыбнуться, спросил:

   – Так вы не находите в этом желании ханжества или безумия?

Незнакомец припрыгнул, прихлопнул толстой ладонью по крышке стола:

   – Помилуйте, да это, может быть, в наше-то время самая разумная-преразумная мысль!

У него совсем отлегло, и он улыбнулся пошире:

   – Даже если бы в этой мысли не заключалось никакой обширной цели, никакого подвига во имя любви к нашим ближним, никакого предприятия во имя Христа, разве вся жизнь моя не стоит благодарности, разве небесные минуты тех радостей, которые слышу я, не вызывают благодарности, разве прекрасная жизнь тех прекрасных душ, с которыми встретилась душа моя, не вызывает благодарности? Разве любовь, обнявшая мою душу и возрастающая в ней более и более день ото дня, не стоит благодарности? Разве в сих торжественных небесных минутах не присутствует Христос? Разве в этом высоком союзе душ не присутствует Христос? Разве эта любовь уже не есть сам Христос? Разве в любви, сколько-нибудь отдалившейся от чувственной любви, уже не замечается мелькнувший край божественной одежды Христа? И это высокое стремление, которое направляет одну к другой прекрасные души, влюблённые в одни свои божественные качества, а не в земные, не есть ли уже стремление ко Христу? «Где вас двое, там есть Церковь Моя». Или никто не слышит уже этих божественных слов? Только любовь, рождённая землёй и привязанная к земле, только чувственная любовь, привязанная к образам человека, к лицу, к видимому, стоящему перед нами человеку, только та любовь не зрит Христа. Зато она временна, подвержена страшным несчастьям и утратам. И да молится вечно человек, чтобы спасли его небесные силы от этой ложной, превратной любви! Но вечна любовь, возникшая между душами. Тут нет утраты, нет разлуки, нет несчастий, нет смерти. Прекрасный образ, встреченный на земле, тут утверждается вечно. Всё, что на земле умирает, живёт вечно в этой любви, ею же воскрешается в ней же, в этой любви, и она бесконечна, как бесконечно небесное блаженство. Как же не желать приникнуть к истоку этой любви, которую возвестил нам Христос?

Слушая с затаённым вниманием, несколько раз в знак полнейшего согласия покивав головой, незнакомец сказал единственно то, что должен был в ту минуту сказать:

   – Простите нас, мы вас перебили.

И он убедился ещё раз, что перед ним человек с открытой и чистой душой, и уже не мог замолчать, но в самом деле внимание его передвинулось, он позабыл, на каком месте его перебили, и, держа себя за нос, спросил:

   – Это ничего, успокойтесь, но на каком же пункте мы с вами остановились в пути?

Незнакомец лишь на миг поднял глаза к потолку, оживился и повторил слово в слово, как будто всю эту историю многократно пересказывал сам:

   – «Но, когда мы поворотили к Назарету, когда стали подниматься к крутой горной цепи, замыкавшей Иерусалим, как оградой, намного сделалось хуже» – вот на этом пункте мы имели несчастье...

Поражённый, в какой уже раз, этой цепкой, словно решительно ничего не выпускающей памятью, он улыбнулся одними глазами и, подняв руку, остановил его излияния:

   – Хорошо. В самом деле стало значительно хуже. Так вот...

Тут он помедлил, закусив губы, припоминая, и легко, даже весело продолжал:

   – Ничего-то не было там, кроме голого серого камня. Сухие обрывы, россыпи голышей, лишаи да колючки. Ледяной ветер дул нам в лицо. У мулов сбивались копыта. Тело перестало замечать усталость, но я горел от стыда: я слышал, что у меня вовсе не было веры. Богочеловеком в те минуты признавал я Христа, так велел мне мой разум, я изумлялся его необъятной мудрости, терпению и способности всё прощать и чувствовал с некоторым страхом, что невозможно человеку земному вместить это в себя, в особенности же изумлялся Его глубокому знанию души человеческой, сознавая, что так знать её мог только Бог. Однако это и всё – истинной веры, безмысленной и безмолвной, не было у меня. Я хотел верить, я дерзал поклониться Святому Гробу, чтобы наконец её обрести, я шёл молиться о всех и о всём, что ни есть в русской земле и в отечестве нашем, оскудевшем братской любовью одного человека к другому. Мне нечего было просить для себя, и я понадеялся, что такая молитва непременно будет услышана Богом. Только эта надежда давала мне силы на поминутно оскользавшемся муле подниматься наверх по этим серым горам, и я обезумел от счастья, когда с их темени в первый раз среди нагих перевалов и впадин, изрезанных белыми лентами веками наезженных, избитых ногами дорог, увидал черепичные кровли.

Незнакомец всё тянулся, всё приближался к нему, точно страшился выронить слово, по-ребячьи заглядывая ему прямо в рот, и он говорил, говорил с поднимавшимся вдохновением, не отвлекаясь, лишь изредка посматривая из-под упавших крыльев волос в эти зачарованные глаза, ощущая, как в его душу переливалась какая-то лёгкость, вдруг вспоминая, как давно и напрасно ожидал он такого благодатного взгляда, но в горле сохло, говорить становилось трудней, он хлебнул остывшего кофе, уже позабыв, какая это бурда, отвращение едва не задушило его, однако он не посмел сплюнуть эту мерзейшую гадость, чтобы такого рода низменным действием не испортить чего-то, поспешно сглотнул и кинулся дальше – Иерусалим уже пестрел перед ним:

   – В ту ночь, попарившись в бане, я не уснул в скучном здании Православного общества, где меня поместили, дав без платы, как всем паломникам, хлеба. Едва выступило из-за гористого горизонта рыжее солнце, едва заслышался звон подков о стёртые камни маленькой площади, я выбрался на улицы города, отыскал носившую имя Давида и двинулся в людской толчее длинным каменным коридором, который спускался уступами под уклон. Я настраивал себя на молитву, однако мне беспрестанно мешали женщины, патеры, верблюды, ослы, торговцы, имамы, солдаты, паломники – великое множество, сплошная стена, которая стремилась неизвестно куда, как цветное бельё, плывущее вниз по реке, в тени тополей, насаженных по её берегам терпеливым землевладельцем, который не подумал о нерадивой хозяйке, упустившей своё богатство из рук, и она, забежав, запуталась в тесных ветвях, а сорочки, юбки, платки уплывают всё дальше по течению вниз. Я подумал, что сквозь ту же толпу той же улицей пробирался Христос, когда вступил в этот город через ворота, которые зовут Вифлеемскими, но мне мешали сарацинские башни, мусульманские минареты, походившие на прямых длинных червей, наползавших в самое небо, стрельчатые колокольни католиков и рубчатый купол мечети Омара, занявшей законное место Соломонова храма. Они казались мне лишними, как прыщи на молочно-белой коже юной красавицы, когда она собралась под венец и застыла в испуге, что в последний момент жених застыдится этих красненьких точек да и бросит её на самом пороге Божьего храма.

Он дивился, за какой надобностью эти сравненья идут к нему толпой, но он любил с беспечным удовольствием развёртывать их и сам упивался вольной игрой своих слов, которые прихлынули к нему с такой лёгкостью, какой давненько не знавал он в своей кропотливой работе, а рассказ уже придвигался вплотную к тому ужасному месту, где располагалась его молитва, так что у него поневоле сдвинулись брови, нахмурился лоб, чуть приметно заострилось лицо, а настроение всё не менялось, он весь становился весёлым и лёгким и повествовал увлечённо, любуясь потоком ловко поставленных слов, сожалея в душе, что не записал такой благодати нигде и уже никогда не запишет свой внезапно случившийся вдохновенный рассказ:

   – Наконец поворотил я в переулок налево. Весь переулок был утыкан торговыми лавками: длиннобородые греки торговали образками и крестиками, освящёнными в святая святых. Я протиснулся сквозь калитку в камне ограды и узрел за ней храм. Фасад храма показался тяжёлым и серым, как старая крепостная стена. Всю паперть, как лишаи, занимали торговцы.

В портале, беспрестанно куря чубуки, играли в шахматы два янычара в голубоватых тюрбанах, в красных куртках и синих штанах, походивших размером своим на широчайшие одеяния запорожских казаков. Толпой выходили бородатые мужики и повязанные шалями бабы, вытирающие пропылёнными полами юбок заплаканные глаза, утомлённо-печальные, усталые после столь дальней дороги, от яркого солнца точно слепые. Стрелами тут и там носились стрижи, ворковали сытые сизые голуби. В провале входа желтели огни больших и малых лампад.

Он вдруг задержался, опершись ладонью о стол. Ему предстояло поведать самое важное. Он подумал внезапно, не слишком ли откровенен с этим абсолютно чужим, посторонним ему человеком: ведь никому из более тесно и задушевно стоявших к нему не доверил он многого из того, что довелось пережить.

Молча и с грустью, с пристальным вниманием поглядел он незнакомцу прямо в глаза.

Глаза незнакомца оказались простодушно раскрытыми, жадным интересом отеплело морщинистое лицо.

Возможно ли таить что-нибудь от такого сердечного, наивно открытого взгляда?

Он решил продолжать, и лишь голос внезапно сделался глуше:

   – Благоговения я не испытывал, слова молитвы не приходили ко мне. Всё, что ни теснилось вокруг, представлялось ненужным, раздражало и оскорбляло меня. Тогда я поспешно притиснулся к самому Гробу. В погребальном вертепе, низком и тесном, как игрушечная пещерка, выбитая детьми для каких-нибудь тряпочных кукол, куда протискиваешься, нагнувшись по пояс, в огнях исполинских свечей, направо, у самой стены, приютилась лежаночка песочного мрамора. Эту лежаночку я едва разглядел.

Он провёл рукой по лицу, точно отгонял наваждение, вновь и вновь желая понять, что стряслось с ним в том тесном крошечном склепе. Он говорил печально и медленно, пристально вглядываясь в себя:

   – Я стоял там один. Священник вершил литургию, диакон стоял позади, за стенами Гроба, так что бархатный голос его звучал в отдалении и звал народ на молитву, голоса народа и хора едва достигали меня. Я знал, что мне надо молиться, я помнил, что предстал молиться за русскую землю, что, может быть, во всей русской земле нынче некому так страстно помолиться, как я один помолюсь. Я всё собирал свои силы, с жадностью глядя на гробовую доску.

Он примолк и поник головой. Сердце с гулом трепетало в груди. В душе всё обвалилось. Голос пропал.

Тогда он чуть слышно признался, собрав последние силы, одолевая:

   – Я не помню, молился ли в самом деле, понимаете, не припомню никак.

Он с удивлением уставился в лицо незнакомца. На повлажневших висках сильно набухли тяжёлые вены. Он силился вспомнить хоть в этот раз, и ему начинало казаться, что помнит, помнит уже. Да, у гробовой доски песочного цвета что-то похожее на молитву стряслось! Однако видение тут же исчезло. Он сказал, не опустив головы:

   – Всё это было так чудно! Я всё радовался, что расположился на месте, которое так удобно для моления, так располагало к нему, а литургия неслась! Блестели золотые оклады икон, драгоценным каменьем и жемчугом сверкали огни разноцветных свечей и лампад. Немым восторгом кружилась бедная моя голова.

Тут на глаза его набежали светлые слёзы, и срывавшийся голос взмолил о прошенье:

   – И не успел я опомниться, как священник поднёс мне чашу для приобщения меня, недостойного... Нет меры любви моей к русской земле, и вот... не удалось о ней... молитва моя... душу мою не поспел... открыть перед Ним...

Незнакомец не двигался.

Он тоже сидел неподвижно.

Вдруг что-то тёплое, близкое будто прошептало ему, что не всё ещё потеряно в его сумрачной жизни, что своя молитва может быть у всякого человека, что он ещё в силах молиться за несчастную, искони несчастливую Русь, что он ещё будет молиться, что вето поэме, когда он возведёт её так, как возводят лишь храм, он расслышит горячую, горькую молитву его.

Незнакомец сидел совсем близко и странно, прерывно дышал.

В самом деле, чего они ждут? Давно уж пора! Лошадей! Ему надобно сломя голову мчаться в Москву!

Прикрыв ладонью из деликатности рот, незнакомец сказал:

   – Такое со всяким может статься в неожиданном месте. Нам тоже случалось теряться, когда стесняет...

Дальнейшего не было слышно. Распахнулась настежь трактирная дверь. В неё прихлынуло с полдюжины путников, доставленных дилижансом. Путники скидывали пальто, плащи и фуражки, разбрасывали одежду по диванам, стульям и подзеркальникам, толкали с грохотом мебель, стучали каблуками сапог и кричали на разные голоса:

   – Обедать! Живей! Проворней! Обедать!

Половые забегали, двери захлопали, зазвенела посуда, буфетчик метнулся к пузатым графинам и лёгким закускам, что-то грохотало на кухне, сделался ад.

Незнакомец как спросонья взглянул на часы и поспешно поднялся, сказав:

   – Не печальтесь же, такое бывает, а нам давно пора отправляться домой. Мы благодарим вас за приятное общество. Прощайте.

Он тоже поднялся и протянул руку с особой учтивостью:

   – До приятного свидания, прощайте и вы. – Он всё не выпускал этой крепкой руки и всё повторял: – Прощайте, прощайте, прощайте...

Незнакомец вновь оглянул его вспоминающим взглядом, раздумчиво постоял перед ним и вдруг вышел валкой, но твёрдой походкой отставного кавалериста и охотника травить зайцев по жнивью.

Он остался один. Нетерпение становилось сильнее. Скоро ли дадут лошадей?

Внезапно он громко крикнул пробегавшему мимо лакею:

   – Эй, любезный!

В его голосе проявилась, должно быть, властная сила, и рыжий детина встал перед ним, как споткнулся.

Он приказал:

   – Догони того господина, с которым я вместе обедал, и вели-ка ему воротиться.

Детину точно сдунуло ветром – такое славное действие производят на лакеев грубость и крик.

Он даже несколько испугался этой ретивости: шишек бы себе не набил, негодяй.

Ему не приходило на ум, по какой надобности вдруг повелел он воротить незнакомого человека, что он скажет ему, а незнакомец уже возвращался, выражая лицом и походкой недоумение.

Тогда он, застенчиво улыбаясь, негромко спросил:

   – Прошу покорнейше простить, ежели доставил вам беспокойство, но желалось бы знать, с кем имел такое приятное удовольствие отобедать?

Незнакомец ответствовал дружелюбно, ничуть не чинясь:

   – Имя наше Николай Фёдорович Андреев.

Он тоже представился:

   – Гоголь.

Он ожидал изумлённого восхищения, которым давно докучали ему москвичи. Никогда, лишь пронеслась его юность, не жаждал он славы, уразумев, как порочна, случайна и преходяща она. В этот миг одна только слава была необходима ему.

Тут он вдруг спохватился, страшась отвращения, которое привык примечать в отношеньях к нему после «Выбранных мест».

Пронзительно взглянул он в лицо незнакомца, спеша уловить, какие чувства вызвало в том его гусиное имя, однако на лице незнакомца не отпечатлелось решительно ничего, и он прибавил настойчиво, прищурив холодеющие глаза, улыбаясь всё глупее, всё слаще:

   – Слыхали о таком прозвище, любезнейший Николай Фёдорович?

Старательно нахмурив лоб, ещё старательней указательным пальцем почесав морщинистый угол правого глаза, незнакомец нерешительно ответил:

   – Был тут у нас один Гоголь почтмейстером, так вы ему случайно не родственник?

Ну, решительно ничего подобного он не предвидел, ничего подобного не выдумал бы ни в одной из своих повестей, довольно богатых на разные выдумки, по правде сказать, и, в изумлении тараща глаза, виновато, чуть не искательно забормотал:

   – Возможно... родство самое дальнее... не ведаю я... а прозывают меня Николаем Васильевичем...

Незнакомец приоткрыл рот, встопорщив усы, распахивая пошире глаза, однако, как прежде, в лице не промелькнуло ни тени догадки, и он всё сбивался, всё повторял, уже утягивая повинную голову в плечи:

   – Видите ли, я Николай Васильевич... тот...

Вдруг незнакомец, вытягиваясь, закидывая круглую голову, окончательно вытаращив глаза, так что странно было смотреть, с необыкновенным одушевлением рявкнул, как на плацу:

   – Николай Васильевич! Гоголь! Так это вы? Наш знаменитый? Честь и слава литературы?

Выпятил широкую грудь колесом и раскатил, словно вырвал из ножен палаш к атаке:

   – Ур-р-ра!

Вздрогнув от неожиданности, он огляделся в испуге.

Шумливые путники усаживались за обеденный стол и, слава Богу, ничего не слыхали.

Подхватив под руку незнакомца, увлекая его в нишу окна, он зашептал ему в самое ухо:

   – Тише, тише! Мы обратим на себя чужое вниманье.

А в душе всё гремело: «Ур-р-ра!»

Не отнимая руки, незнакомец возразил в полный голос, воинственно сверкая глазами, точно на бой вызывал:

   – Так и что ж? Пусть знают неё, что между нами, будничными людьми, находится величайший из романических гениев!

Сдержанно улыбаясь, не представляя, куда спрятать растерянные, влажные, одержимые истинным счастьем глаза, он жаждал крепко-накрепко пожать эту славную, простодушную руку, однако не думал, не понимал, каким образом это исполнить, – до того закружилась голова. Он так и рванулся поскорее засесть за свой прерванный труд, от всего сердца жалея о том незабвенном, удивительном времени, когда писал в любом месте, едва примостившись к простому столу, хоть бы случился, к примеру, придорожный трактир. Надо писать! Что из того, что нет лошадей? И от счастья смущённо сбивался:

   – Ну что ж это вы... право... какой такой гений...

Возбуждённый, сияющий незнакомец отчётливо возразил:

   – Самый первейший из живущих ныне поэтов!

У него не осталось в запасе ни слова. Он весь дрожал, порываясь куда-то бежать, не приметив почти, как незнакомец протянул к нему жестковатую руку, дав полуобнять себя за плечо.

В этом положении они воротились к столу, сели друг против друга и в волнении, влюблённо молчали. Жадными глазами вцепившись в него, незнакомец словно в опьянении повторял:

   – А я всё думал, всё думал! Соображал!

Вновь припомнился проклятый портрет в «Москвитянине». Счастье его омрачилось стыдливой неловкостью, тут же в глазах его обратившись в тщеславие, то есть в непростительный грех. Он, теперь уже от этой неловкости, не понимал, на кой чёрт ему понадобилось вызвать этот неприличный восторг случайно встреченного деревенского жителя. Он тут же схватился глумлением, насмешками побивать в себе умиление, опасаясь этого чувства почти как чумы, потому что оно, расслабляя и без того непрочную душу, изъедая её, словно пролилась кислота, отвращало его от труда. Нет, наилучше всего труд подвигает недовольство собой, для труда необходима суровая строгость к себе, труд же его не окончен, полно, полно ему.

Обхватив большими ладонями голову, не спуская с него пылающих глаз, незнакомец захлёбывался словами, порываясь что-то сказать:

   – Ваши «Мёртвые души»...

В этом именно месте дверь приотворилась бесшумно, в узкую-преузкую щель легонько просунулась детская рожа Семёна и сообщила негромко:

   – Кушать подали.

Он расслышал ещё:

   – ...не имеют ничего...

Не считая деликатным просунуться далее, не находя возможности пойти без приказанья, Семён повторил:

   – Подали кушать.

Отчего-то найдя себя не за ширмами, где точно бы перед тем устроился на постели, взглянув на Семёна в упор, Николай Васильевич всё ещё не видел его и дослушивал с жадностью то, что до мучительных слёз было необходимо ему:

   – ...что бы можно было...

И осознал наконец, о чём повторил ему дважды Семён.

Начинался пост, и в первую неделю ему хотелось выдержать строго именно потому, что воздержание в пище, как множество раз проверилось на себе, ограждает от поспешных и суетных мыслей, послышней открывая душе веление учившего нас: «Итак, не заботьтесь и не говорите, что нам есть, или что нам пить, или во что одеться, потому что всего этого ищут язычники и потому что Отец наш небесный знает, что вы имеете нужду во всём этом. Ищите же прежде царствия Божия и правды Его, и это всё приложится вам...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю