355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Полухина » Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006) » Текст книги (страница 2)
Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:12

Текст книги "Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006)"


Автор книги: Валентина Полухина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

МИХАИЛ ХЕЙФЕЦ [8]8
  Михаил Хейфец (род. в 1934 г.) – в прошлом ленинградский, ныне израильский литератор, работавший преимущественно в жанре исторической публицистики. В 1974—80 годах отбыл срок за написание статьи «Иосиф Бродский и наше поколение», предисловия к пятитомному (так называемому марамзинскому) собранию сочинений Бродского. В лагере и ссылке написал (и опубликовал в Париже) три книги о советских лагерях. Был выдворен из СССР после отбытия срока. Сотрудник Иерусалимского университета и газеты «Вести». Автор двенадцати книг.


[Закрыть]
, ИЮЛЬ 2004,
МОСКВА

Когда вы впервые услышали имя Иосифа Бродского?

В молодые годы у меня был друг (одно время – самый близкий мне человек), обладавший особым даром – Владилен Травинский, отставной милиционер, журналист, автор популярных тогда книжек про Черную Африку. Владька обладал совершенно удивительным природным талантом – организатора общественных сил. Вокруг него всегда крутилась куча необыкновенно интересных людей, и так «притягательно» этот человек был устроен, обладал таким чутьем на перспективные таланты, что они задерживались в его кругу надолго. Я без конца посещал его съемную квартирку на Пионерской улице и оказался к той компании «сопричастен»…

Через Травинского я познакомился с Борей Стругацким (тогда всего лишь – соавтором «Страны багровых туч»), с Мишей Шемякиным (для него Владька организовал самую первую в жизни этого художника персональную выставку в журнале «Звезда», где Травинский служил), да и с другими, впоследствии известными людьми…

Однажды Владька принес на службу, в редакцию «Звезды», десяток стихов, переписанных ручкой на листиках – едва ли не автографы неизвестного поэта. Откуда он их добыл – я не спрашивал, думаю, через Сэнди Конрада (Александра Кондратова). Было это примерно в конце 1959-го либо в начале 1960 года. Проглядев их, я понял с первого мига, что передо мной стихи поэта, о каком мечтает любое поколение. Там были юношеские стишки, которые Бродский потом всячески скрывал от публикаций – о них его поэтический учитель Евгений Рейн как-то упомянул: «Обычные геологические вирши»… Верно, но ведь Рейн и сам, причем сразу, с первого прочтения, прочувствовал необычность личности автора, особость его, ни на кого из пишущей братии в Ленинграде непохожего – потому и обратил на него внимание, потому выделил сразу – сам признался… Прощай, позабудь и не обессудь. А письма сожги, как мост.

Что необычного вы заметили в юношеских стихах Бродского?

Ну не соединял никто любовную лирику с таким тропом – «как мост»! Это прозвучало как взрыв из совершенно другой сферы. Из стихов про войну, что ли… И тот и другой жанры были нам привычны, но вот смешение вызывало эффект «балдежа»… Стихи заканчивались так: «Я счастлив за тех, которым с тобой, может быть, по пути…» От этого внезапного сомнения – «может быть» – мы и приходили тогда в возбуждение… Как выразился потом Яков Гордин, «успели вскочить в этот поезд»!

Каким Бродский показался поначалу?

Боюсь, сегодня это не будет понятно никому. Мы жили в как бы вполне нормальном мире, в Пространстве социализма, то есть в обществе, задуманном как гармоническое и, следовательно, в принципе – бесконфликтное. Люди в нем нормально гордились, что имеют «непрерывный стаж», то есть всю жизнь работали на одном и том же рабочем месте; жили чаще всего на одной и той же «жилплощади» всю жизнь! Поездки за границу, новые страны, даже новые края в своей стране виделись роскошью, доступной лишь немногим везунчикам. Как правило, любая новизна была разовым, сюрпризным товаром. Все заботы их (нашей?) жизни были обычными, общечеловеческими: дожить спокойно от получки до получки, завоевать в виде доказательства своих достоинств новую женщину (мужчину), сделать карьеру, ну и славу добыть хорошо бы… Стихи Бродского вырывали нас из ровно– бесконфликтного житейского пространства, из пошлости (обыкновенности) нормального быта, мы вспоминали, что существует Время, Дух, Бог. Нас как бы предупредили, что есть предел у обычных желаний, у людской нормальной похоти – имя ему смерть, что существуют варианты иной жизни, чем наша попрыгучая суета советских сует… Иосиф восславил Язык, который им якобы водил, но на самом-то деле я об этом никогда не посмел бы при жизни ему сказать выучивал советских (не только советских, как выяснилось в итоге) читателей жить по-иному… Сам он в это никогда даже перед смертью – не смел, да и не желал поверить! Но мне видится – так было.

Позднее Бродский гордился тем, что вернул русской поэзии слово «душа». А трогал ли он души своих современников?

Кто-то сравнил его с «укротителем кобр», скрывавшихся в душах современников – юнцов и девиц. Флейтой своей поэзии он вызывал скрытые страсти из тьмы тайников – заставляя души танцевать перед ним. Помню, в той, первой читанной мной подборке были «Пилигримы». Поразительно новым словом прозвучали для нас эти обычные сегодня, наверное, стихи (тоже трудно это понять) – восславление не активных строителей мира, к чему нас десятилетиями приучали футуристы, конструктивисты, соцреалисты – Маяковский, Луговской, Тихонов, Сельвинский… Бродский приоткрыл, что соль мира таится и в чудаках, и в юродивых на обочине жизни, в тех, кто «гуляет сам по себе». Как киплинговские кошки!.. Еще помню из подборки «Стихи о Мигуэле Сервете»: сам персонаж завораживал меня со школьной парты, еретик, сожженный не инквизицией, а врагами ее, теми самыми, коих инквизиция истребляла… Напоминание о судьбе одиноких упрямцев!

Травинский приносил, помнится, и более поздние сочинения (запомнилось, напомнилось, – «Каждый пред Богом наг, жалок, наг и убог»), в общем, рукописи доходили до меня ручьем!

А когда вы лично познакомились с Бродским?

Лично я познакомился с Иосифом случайно – вроде в «Звезде», куда он зачем-то забрел. Наверно, пообщаться…

Потом уже мы виделись в Публичной библиотеке – на широкой площадке перед входом наверх, к читальным залам, и вбок, в Рукописный отдел, там обычно собирались «говоруны», компании приятелей, обмениваясь мнениями и информацией. Помню, стоим втроем – с уже покойными историком Борисом Коганом (одним из авторов «Мифологического словаря») и Дмитрием Балашовым, впоследствии историческим писателем, а тогда моим коллегой-аспирантом… Подходит Иосиф, молча, угрюмо, сонно слушает байки. Не вмешивается в беседы мудрых историков… А мы-то заливаемся, хвосты распускаем, пытаясь друг другу понравиться. Боря Коган говорит: «А еще есть такая гипотеза: пирамиды в Центральной Америке выстроили пропавшие десять колен Израилевых…» Слышу странный звук сбоку: Иосиф встрепенулся. Сказал неожиданное: «О!» и опять замолчал. Но я заметил в этот миг другое, живое лицо!

Почти все, знавшие Бродского, рассказывают какой-нибудь забавный эпизод, связанный с ним. Найдется ли таковой в вашей памяти?

Забавный эпизод произошел через год (или позже?): вместе с Травинским мы сработали первый сценарий – для фильма «Николай Кибальчич» (режиссер В. Мельников). Лента получила хорошую прессу, первую категорию, прочие причиндалы. И вызывает меня на «Леннаучфильм» редактор В. Кирнарский: «Миш, с тобой хочет поговорить наш заслуженный режиссер» (кажется, фамилия его была Гайворонский, но за давностью лет, возможно, что-то перепутал. Не придавал детали никакого значения! Ну хочет познакомиться, так пусть хочет…). У «заслуженного человека» оказалась просьба: «Надоело работать со старыми авторами. Хотелось бы получить сценарий от какого-нибудь молодого таланта. Вы можете рассказать, кого в Ленинграде стоит пригласить на студию – из талантливой молодежи?» О, на это я всегда готов! И начал петь гимны своим приятелям, нуждавшимся в работе, в куске хлеба, каждую характеристику завершал, естественно, координатами – адресом и телефоном. Под конец сообщаю: «Самый талантливый человек в нашем городе – Иосиф Бродский. Если бы вы могли помочь ему, было бы истинное благодеяние. Совсем молодой человек, среднюю школу не кончил, подрабатывает в геологических партиях рабочим, в семье его считают пропащим… Если бы смогли дать ему какой-то заработок… Поверьте, никого лучше, никого талантливее в Питере не найдете! И заодно поможете его ситуации дома!» И разливаюсь соловьем, ибо почувствовал – вот тут клюет! искренно не понимал – в силу особенностей собственного дара, – что есть люди типа Иосифа, которые не могут писать на заказ, не в силах творить вопреки избранному жанру или выработанному стилю… В моем поведении работал чисто практический подход: надо помогать таланту «пробиться» в советское кино! Смешно, конечно, рассказывать про этакие штучки, но историю не перепишешь… Режиссер слушал, а потом говорит: «Адрес и телефон не нужен. Бродский – мой племянник. Мы в семье действительно считали его пропащим пареньком, но раз уж такой человек, как вы, его цените…» Я потом начисто позабыл смешной разговор, а вспомнил его случайно, через много лет, когда Марамзин в 1973 году прислал мне на дом три тома собрания сочинений Иосифа для написания предисловия, в одном из томов и увидел текст сценария, если не ошибаюсь, «Сады Павловска», а в примечании от редакции (то есть, видимо, от Марамзина) говорилось, что по сценарию был-таки снят фильм, получил в главке высокую оценку – но с некоей оговоркой: Министерство кинематографии рекомендовало студии «Леннаучфильм» переделать закадровый текст! Все-таки у них служили молодцы в главке, люди с чутьем! Ведь имя Бродского не было запретным. И известным оно еще не было – никому, кроме гор сточки питерских любителей рукописной поэзии. Но чиновники в Москве, восхищаясь лентой, учуяли-таки в ритмах неизвестного автора чуждый им запах. И попросили – убрать его! Что на свой лад, конечно, доказывает: они тоже были люди талантливые! В своем деле.

Встретился с Кирнарским, и он, усмехаясь, рассказал, как трудно было ему работать с новым сценаристом, как, придя на просмотр, Бродский гаркнул: «Это вы – редактор? Вас надо распять на экране!»

Как бы вы назвали ваши отношения с Иосифом в те годы? Дружбой? Хорошим знакомством?

Мы, что называется, вовсе не были с Иосифом «накоротке». Поэтому сегодня возникают в памяти странные разрозненные сценки: вот на выпускном вечере в токсовской заочной школе я кричу «во весь голос» своим ученикам-железнодорожникам: «Запомните, мы живем в эпоху Иосифа Бродского! Запомните это имя сегодня!» Они смеются: ну выпил учитель на выпуске, с кем не случается! Еще помню, как в квартире у Травинского Иосиф впервые читал «Шествие». Считалось это действо собравшимися литераторами неким событием: первая большая поэма, написанная Иосифом! (Или ошибаюсь? «Авраам и Исаак» написаны были раньше или позже? Точно помню – «Шествие» воспринималось именно как чтение первого сочинения в крупном жанре. Как этакие бродские «Руслан и Людмила»!) Народу набилось – от стены до стены (я – как свой – усажен был просто на пол…), Иосиф читал нараспев, как шаман на камланиях, я не улавливал почти ни слова. Но четко помню, как был разочарован: решительно поэма эта мне не понравилась… Запомнилось же действо вот почему. Во время антракта Иосиф вдруг высказался: «Ребята, сейчас я буду читать жутко антисоветский кусок». Уж тут-то я вслушивался в «пение» изо всех сил (любил антисоветчину) – но не услышал ни одного интересного слова…

Но в ткань «Шествия» уже были вплетены Цветаева и Данте, Пушкин и Шекспир. А уж проблемы души, добра и зла прямо взяты из Достоевского. И антисоветчины в поэме при желании можно было найти немало.

Думаю, та читка сыграла роковую роль в его судьбе. Не может такого быть по тогдашним временам, чтоб в обширном «незаконном сборище» у ГБ не нашлось хоть завалящего, да информатора! Информатор, конечно, тоже ничего не разобрал в заунывном тексте, но услышал, что там есть «жутко антисоветский кусок». После донесения, думается, и началась разработка операции по удалению вольнодумца из города – но «за тунеядство». Гэбисты не идиоты и, когда у него дома появились их нарочные с ордерами на арест и обыск, то, конечно, те, кто скрывался за спинами «действующих лиц» и планировал комбинацию с «тунеядством», были заранее убеждены: у столь популярного автора не может не найтись каких то антисоветских строк. Вся «игра» велась по сценарию «социалистической гуманности»: можем, мол, запрятать лет на пять за антисоветчину, но «ограничиваемся ссылкой»… Гуманисты! Не сталинские времена!.. Что-то в этом роде и говорили в правлении Союза писателей Ефиму Эткинду, когда тот вступился за Бродского: мол, лучше бы вы поблагодарили органы за гуманный подход. Но номер у них не прошел: Ефим справедливо возразил, что у органов «гуманность не в заводе», слава Богу, мы их знаем, и если б что-то нашли у Бродского политическое, то не смолчали бы, даже если б не вставили эти строки в его приговор… Нет, они принципиально ошиблись в оценке объекта операции, были введены в заблуждение обычным профессиональным недостатком – излишним доверием к оперативной информации. В сущности, даже такой неопытный в конспиративных делах человек, как я, и то выигрывал у них игровые ситуации за счет примитивной дезинформации «оперативных источников». В этом пункте они, обычно люди донельзя недоверчивые, делаются наивными, как дети! На чем и ловятся…

Присутствовали ли вы на суде Бродского в феврале и в марте 1964 года?

Мне, конечно, захотелось пойти на суд Иосифа. Но я, скажу откровенно, побоялся. Недавно женился, очень любил молодую жену, а себя, конечно, тоже знал: если появлюсь на месте, то не удержусь – во что-нибудь вляпаюсь, сяду вслед за Иосифом. Так оно, по сути, и получилось, но – десять лет спустя! Где-то моя бывшая боязливость вызрела гнойником и нарыв прорвался в тот момент, когда я сам предложил Марамзину написать о Бродском статью-предисловие.

А как складывались ваши отношения после возвращения Бродского из ссылки?

После окончания ссылки Иосифа мы более не встречались в Питере. С моей стороны не было желания – Иосиф уже попал в разряд знаменитостей, и соответственно я стал его избегать. Думаю, как ни странно, он тоже охладел ко мне, потому что не забыл историю со сценарием о Павловске. Иосиф, как мне видится, принадлежал к людской породе, что не прощают ни дальним, ни ближним попыток помогать им, тем паче – в каком-то «пробивании». Многое в этом чувстве, по-моему, сгустилось: возможно, и страх соблазна, страх клюнуть на советский успех (тоже ведь был – человек)… И еще отталкивание таланта, изначально ощущавшего свое превосходство над окружающими, оскорбленное чувство от покровительства тех лиц, кого ощущал мелкотравчатыми – своих доброжелателей-«удачников», которым повезло, конечно, в карьере, но ценой-то какой – «приспособились вовы» к житейско-советской модели поведения. Аналогичный тип гения я иногда наблюдаю в истории – скажем, в Рихарде Вагнере. Вспомните, как гений обошелся со всеми «благодетелями» – с дирижером Бюловым, с баварским королем, с Мейербером, вообще с теми евреями в мире музыки, что открыли его, восхищались, ахали и возносили до небес этот «мало кому известный талант»… Такого – не прощают.

К сей мысли я пришел много позже, в 1988 году, в Штатах, в Амхерсте, куда привез меня в гости к Иосифу энергичный Юз Алешковский. Иосиф казался в США уже не диковато-отчужденным юношей, как в Питере, а простым и благожелательным хозяином. Едва ли не первое, что выговорил при встрече после многолетней разлуки: «Миша, ты привез что-нибудь свое в Америку? Может, хочешь, чтоб я порекомендовал в свое издательство?» Сам бы я ни о чем его не просил, не так воспитан, но раз уж он предлагает… Со мной была как раз в Америке рукопись «Путешествия из Дубравлага в Ермак», и через день мне позвонили из «его» издательства… Ничего из проекта не вышло, что закономерно (не американская это книга!), но запомнилось, с какой охотой и удовольствием он оказывал мне покровительство. Вот тут была его истинная стихия! А обратный вариант – он не терпел…

Расскажите, как вы распространяли стихи Бродского в самиздате.

В промежутке от ссылки и до его выдворения из Союза мы не соприкасались – только в аудиториях, на читках. Однако в эти именно годы я и сделался, как это называлось, «активистом самиздата». Новые же стихи Иосифа доставал мне коллега-приятель Марамзин, он был и главным источником моего неподцензурного чтива. И потому, как говорится, я «находился все время в курсе»…

Как родилась идея собрать все написанное Бродским в России?

Когда поэта выкинули из России, мы побаивались, что он как творческая личность кончился. Как ему писать на великом уровне, утеряв языковую стихию, «дикое поле» русской лексики, утеряв читателей, чувствовавших оттенки бесконечного ряда культурных ассоциаций, да и просто лишив независимо, понимал ли такой исток сам поэт. «Там» он окажется чужим, «там» кто ж оценит Дух! (Я, как видите, не скрываю уровень нашей тогдашней сообразительности – в мировой ситуации вообще, в поэзии в частности. В конце концов, мы были нормальными советскими людьми, нафаршированными молвой о том, как бедовали за границей писатели-эмигранты, особливо всякий поэтический молодняк.) Короче, судьба Иосифа виделась оборванной на высшей точке ее творческой дуги. Мы несильно, видимо, отличались в расчетах от наших сверстников из КГБ, только выводы делали противоположные: они-то хотели высылкой задушить голос поэта, а мы пытались сохранить его для будущего, для истории (в историческое бессмертие поэзии Бродского мы действительно уже тогда верили).

Расскажите об участии Владимира Марамзина в собрании сочинений Бродского.

В 1972 году я въехал в новый жилкооператив Союза писателей на Новороссийской улице. Писателей там жило сравнительно немного, в основном купленные квартиры предназначались для их детей. Моя семья сдружилась с молодежным кружком, который крутился в доме вокруг Бахтиных (семьи лидера тогдашней ленинградской «молодой прозы», основателя группы «Горожане» Б. Бахтина) и Маши Эткинд, дочки профессора Ефима Эткинда.

Примерно через год, весной 1973 года, в пустой гостиной Дома писателей (бывшего Шереметевского дворца) я повстречал Владимира Марамзина, одного из лидеров ленинградской «молодой прозы» и участника «Горожан».

Наверно, тут место оговорить мои неформальные отношения с Володей. В СССР действовала стихийно сложившаяся сеть распространителей «самиздата». Марамзин был одним из ее ленинградских «резидентов» (так или не так – до сих пор не знаю, но, во всяком случае, я от него получал регулярно десятки документов «самиздата»: рассказы, романы, документы, статьи). От кого добывал их сам Марамзин – представления не имею, но по прочтении все получаемое должен был аккуратно ему возвращать. Однако и Марамзин не знал, что получаемые от него экземпляры я относил к надежной машинистке (Людмиле Эйзенгардт) и распечатывал в пяти копиях. Четыре продавал знакомым, каждую за 20 % от общей стоимости (листы перемешивались, чтоб качество любой копии оказалось одинаковым, себе же за «организаторскую работу» в качестве гонорара брал первый экземпляр). Сеть была неуловимой: повторяю, Марамзин ничего не знал о моих «клиентах», я виделся ему только читателем, в свою очередь я тоже не поручусь, что кто-то из моего «кооператива» не распечатывал со своего экземпляра еще пяток копии – уже для своего круга…

Итак я встретил Володю в Союзе писателей (видимо, отдавал ему очередную порцию «прокатных» документов или получал от него новую – не упомню). Он делился новостями: «Пришло письмо из Штатов. Иосиф Бродский стал большим человеком…» И показал письмо, где рассказывалось об американских успехах Бродского. Подпись отправителя Володя закрыл рукой (нравились Марамзину эти конспиративные игры! Позднее, прямо лучась от удовольствия, майор КГБ Рябчук сообщал: «Это было письмо от Киселева! Киселева!»). Потом Володя сказал: «Собираю все, написанное Иосифом. Он уехал без единого листка. Мы решили, пока стихи не потерялись, собрать – у баб, у родных, друзей, приятелей… Сделать собрание сочинений. Как положено: с комментариями, датировками, расшифровками посвящений… Он оказался жутко плодовитым автором! Три тома мы собрали. Еще два сейчас добираем – стихи на случай, в подарок, детские, переводы, записи разные… Все ерунда, но для полного собрания и это необходимо. Трудность в том, что никто не берется написать предисловие. Не потому, что боятся кого-то, но боятся – ответственности».

Я не знаю даже сейчас, кто конкретно входил в марамзинское «мы». Точно наличествовал литератор Михаил Мильчик: уже позже, сразу после обысков у меня и Марамзина, Миша пришел к нам домой и рассказал о своем участии в «проекте» – разумеется, не в квартире, а на лестничной площадке, у лифта. От него я впервые и услышал, что все тома Бродского «уже там, там!». А недавно довелось читать, что все публикации «российских» стихов Бродского опираются на так называемое «марамзинское собрание».

А как складывалась ваша писательская судьба?

К тому времени в моей писательской судьбе несколько лет складывалась диковинная ситуация. Примерно с 1971 года я не мог пробиться в печать. Никуда! Пробуя вырваться из этого, на свой лад, мистического невода (мне в голову не приходило, что мной уже интересуется КГБ!), я пробовал себя в новых и разных жанрах – например, вместо прозы и публицистики писал сценарии или внутренние рецензии. Марамзин про эти «пробы пера» знал, и в его реплике, мол, «никто не берется писать», конечно, таился косвенный вызов в мой адрес. Я так и понял и сам предложил сделать нужную для собрания вступительную статью.

Летом 1973 года Марамзин прислал мне на дом требуемое для работы «сырье» – три тома, основной корпус лирики Бродского. Самиздат, как выяснилось, работал хорошо, пришлось осмысливать давно знакомые литературные «объекты».

– Было ли вам известно, что к 1973 году о Бродском писали Глеб Струве, Пьер Эммануэль, Ольга Карлайзл, Вольфганг Казак, Джорж Клайни сам Оден?

– Сегодня-то, конечно, известно, что к тому времени о Бродском писали мастера на Западе, включая великого поэта Одена. Но в Союзе мы об этом не подозревали. Молодыми питерцами Бродский смотрелся как «самиздатский» поэт, то есть как стихотворец, существующий вне нормального литературного процесса. И теперь – прочувствуйте мою задачу, ту, что отпугнула всех прочих «кандидатов»: виделось, что я окажусь первым в истории исследователем творчества великого поэта! (Помню, с какой дрожью – не в переносном, в буквальном смысле слова – я снабдил в этой статье Иосифа таким эпитетом. Ощущалось жуткой, хотя неизбежной дерзостью – присваивание подобного звания современнику.) Возможно, я действительно оказался первым исследователем Бродского в России? Статья, авторские экземпляры которой хранятся в архиве ЛенУКГБ, надеюсь, даст профессиональным исследователям поэтики слепок того, как воспринимались ранние стихи Бродского неким «голосом из хора шестидесятников».

Конечно, начинающему критику делать профессиональный разбор стихов Бродского было «не по чину» – я быстро это понял. Но как отказаться от задания? Подвести Марамзина, сорвать выход пятитомника, спасовать… Нет. Требовалось нащупать, в каком качестве литератор М. Хейфец мог оказаться читателю интересным как автор вступления к первому собранию сочинений великого поэта.

Сказать читателю, как исторически возник в Ленинграде феномен поэзии Бродского. Почему в блестящем созвездии питерской школы (С. Кулле, Г. Горбовский, А. Городницкий, Е. Рейн, А. Кушнер, Л. Лосев, В. Уфлянд, В. Британишский, С. Стратановский, В. Лейкин, Т. Галушко – называю первые всплывшие в памяти тогдашние имена) Иосиф считался бесспорно номером Первым.

Не перескажете ли кратко содержание вашей статьи, ведь она никому не доступна?

Суть сводилась вот к чему. Иосиф Бродский – поэт не политический, не антисоветский, исторически преходящие феномены, вроде советской власти, его не интересуют вовсе. Но любой поэт живет среди современников. Хотя считает он себя орудием Языка, но ведь Язык – творение народа, и Ленин был прав: «Жить в обществе и быть свободным от общества – нельзя». Никакой башней, отгораживающей Творца от суетности и пошлости мира, нельзя оборвать связи с людьми – через тот же Язык, к примеру. Допустимо, например, что поэта Бродского в 1969—70-х годах действительно увлекла специфическая литературно-творческая задача – сымитировать «Римский цикл» Марциала или Катулла – без каких-либо политических аллюзий.

Но почему у Бродского возникла эта творческая идея и именно в то время?

Ход моих рассуждений был таков: после оккупации Чехословакии в окружавшем Бродского обществе рухнула, вернее сказать, растворилась стержневая коммунистическая идеология (в ее различных, в том числе оппозиционных советскому режиму вариантах). В коммунизме имелась своя внутренняя логика и этика, свойственная этой системе идей. Оккупация же малой коммунистической страны коммунистической империей являлась феноменом, никак не укладывавшимся в коммунистическую этику. Акцию такого сорта идеология вынести, не сломавшись, не могла – ни при какой погоде! После 1968 года в СССР осталась жить голая имперская идея захвата и покорения чужих народов – в незамутненно державном виде. Бродскому, естественно, дела не было ни до коммунизма, ни до империальности, но поэт не мог не ощутить глубинный сдвиг в обществе, в коем жил Орган мира сего. В «Римском цикле» невольно даже для создателя отразилась грядущая гибель ленивой, пошлой, сгнивавшей от бездуховности и потери моторных идей империи. Естественно, тезис доказывался цитатами и сравнительным анализом стихов – «до» и «после».

Ну, знаете ли, вы просто напрашивались на срок.

Фрагмент, посвященный Чехословакии, позднее и инкриминировался мне – по словам следователя В. П. Караба– нова (сам я «следственный» анализ моей статьи не видел, но нет оснований отвергать его правильность: статья несомненно была антисоветской). Поэтому, когда она оказалась в руках заказчика (Марамзина), Володя, естественно, испугался: «Миша, нас всех посадят, и культурное начинание будет погублено». Я мог, конечно, рисковать – но собой же, а не им и всей компанией. Поэтому согласился на Володино предложение переделать ее – «деполитизировать», как впоследствии деликатно выразился следователь. Но усилия что-то сделать, что-то изменить кончились пшиком: то ли не в силах оказалось написать литературоведческую статью, то ли просто неинтересно было переделывать… И я совершил неосторожный поступок: стал показывать рукопись знакомым литературоведам и писателям, которые могли дать какой-то совет насчет «переработки». Сколько-нибудь полезную идею не подсказал никто, но информатор органов среди них нашелся…

Каким образом к вашей статье оказался причастным Е. Г. Эткинд?

Давал я читать рукопись, например Маше Эткинд. Не без задней мысли, врать не буду – понадеялся, что если статья Маше понравится, она, возможно, покажет ее прославленному отцу. Ефим Григорьевич считался в тогдашнем Питере лучшим знатоком поэзии вообще и поэзии Бродского в частности. Расчет сработал: однажды Маша прибежала к нам в квартиру: «Приехал папа, хочет с вами поговорить».

Так мы встретились с Ефимом Эткиндом в первый раз. Профессору статья понравилась настолько, что он не ограничился устной похвалой, а приложил к моему тексту исписанный с двух сторон листок – собственную рецензию. Однако имелось у него и существенное возражение, собственно, его мы с ним тогда и обсуждали. Эткинд писал, что, со слов Бродского, знает: имперскую сущность коммунистической державы поэт осознал не в 1968-м, а в 1956 году, после венгерского, знает: имперскую сущность коммунистической державы поэт осознал не в 1968-м, а в 1956 году, после венгерского похода. При всем уважении к авторитету Эткинда я исправлений вносить не стал. Ибо даже если принять как факт, что Бродский нечто подобное Эткинду говорил (наверно, так и было!), я-то анализировал тексты, а не устные мнения поэта о себе самом. И явственно ощущал сдвиг в мироощущении поэта после 1968 года, а не ранее.

Вы догадывались, как обо всем этом стало известно в КГБ?

Я сделал две роковые, как выяснилось, ошибки. Гордясь высокой оценкой профессионала-литературоведа, приколол его рецензию к первому экземпляру моей рукописи. И – потом позвонил Марамзину: видимо, бессознательно стремясь к реваншу за его отказ от моей рукописи (все мы, чело– веки, слабы!) похвастал по телефону: «Сочинение прочитал Машкин отец, и оно ему понравилось». Но телефон-то Марамзина был уже «на кнопке», как я понял впоследствии, а значит, невольно дал ЛенУКГБ дополнительную и важную для них информацию.

Другой оплошностью было то, что я показывал рукопись соседу по дому, приятелю-прозаику В. Он был человеком неплохим, но, увы, слабым и сильно развращенным близостью к властям и вытекавшими из государственного подкупа писательскими привилегиями. Как раз в момент, когда он возвратил мне рукопись, я заподозрил в нем внештатного сотрудника органов. Как ни глупо звучит, не придал своим подозрениям важного значения. Ну стукач, но не идиот же, не станет закладывать соседа, приятеля, с которым вместе детей выгуливает? Что, не найдет объекты для доносов менее близкие, менее опасные для себя? Я рассуждал как бы разумно – но в том таится роковой просчет моего обычного подхода к жизни. Люди часто не в состоянии рассчитать выгодную им самим линию поведения; именно неразумие (иногда даже безумие) партнера – самое неподрасчетная и самая сложная ответная реакция, когда ведешь с кем-то жизненную игру.

По ведь Марамзин вроде бы уже нашел нового автора?

Да, через некое время я узнал от читателя моей рукописи (приятеля Маши Эткинд – врача В. Загребы), что Володя, устав дожидаться нового варианта (а может, разуверившись в моей способности его изготовить), заказал новое предисловие и получил (помнится, Загреба назвал мне и фамилию автора – поэта Игоря Бурихина). Это стало моральным облегчением для меня: теперь я мог больше не биться над исправлением текста, который изначально изготовлялся именно таким, как я мог и хотел его сделать. Другой человек исполнил необходимую общественную работу – слава богу! Я спрятал текст статьи, все отпечатанные на электрической «Оптиме» экземпляры в архивный ящик моего письменного стола и… забыл о них. (Замечание в скобках: Марамзина, видимо, мучили некие комплексы относительно отвергнутого заказа, и он обещал все-таки позже забрать мой текст и отдать в редакцию самиздатского журнала «Евреи в СССР». Так я впервые узнал о существовании сего печатного органа. Интересно мне, по этой или по какой-то другой причине ЛенУКГБ сочло нужным подключить к нашему делу редактора «Евреев в СССР» профессора Александра Воронеля. Но по нашему делу Воронель прошел сравнительно благополучно – всего лишь был выдворен из СССР.)

Расскажите о самом аресте, пожалуйста.

Утром 1 апреля 1974 года будит жена: «Мишка, к тебе пришли».

Возле подушки возвышается крепкий мужик: «Мы к вам из КГБ, Михаил Рувимович», – и сует под нос книжечку: «Старший лейтенант КГБ Егерев». С ним был лейтенант КГБ Никандров, кто-то еще и, как бы выразиться… их понятые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю