Текст книги "Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006)"
Автор книги: Валентина Полухина
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
В общем нет, хотя Цветаеву я люблю и в ее величии ничуть не сомневаюсь. Но для меня самого ближе Ахматова, Мандельштам, Ходасевич.
Бродский еще радикальнее, чем Цветаева, изменил функцию строки в стихотворении: строка у него потеряла свою автономность и превратилась в ступеньку для следующего подъема мысли. Будет ли это иметь какие-то последствия для русского стихосложения?
Наверно, будет, хотя предсказывать пути развития стихосложения – не самое плодотворное занятие. Бродский в очередной раз сблизил поэзию с прозой (причем научной, чего раньше почти не делали), а в дольнике произвел примерно ту работу, которую до него произвели в силлаботонике. Все это уже оказывает воздействие на поэтов.
Объясняя своим студентам, почему он любит Кавафиса, Бродский сказал: «Пожалуй, главная причина – это непрерывная нота опустошенности, которая является важным человеческим чувством по отношению к жизни и которая ни до него, ни после него не проявлялась в поэзии с таким постоянством». Слышите ли вы похожую ноту опустошенности в стихах самого Бродского?
У Бродского слышу, а вот у Кавафиса не очень, разве что в его любовных стихах. Бродскому вообще было свойственно придавать другим поэтам свои собственные черты.
Что помогает поэту «вперед и вспять провидеть»? Было ли у вас ощущение, что Иосиф «послан»?
В каком-то смысле было. Но это очень тонкие материи, о которых, по Витгенштейну, лучше молчать.
Обсуждал ли с вами Иосиф идею переложения Псалмов и всей Библии на стихи?
Не обсуждал.
Сэр Исайя Берлин говорил, что в присутствии Бродского немедленно появлялось ощущение, что ты находишься рядом с гением. Испытывали ли вы подобное ощущение?
Говорят, что Александр Габричевский, познакомившись с Бродским, сразу сказал: "Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни". – "Побойся Бога, ответили окружающие, – ты видел Стравинского, Кандинского и даже Льва Толстого". – "Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни", – невозмутимо повторил Габричевский. Когда я встретился с Бродским в 1966 году, я знал, что он гений, но непосредственное ощущение этого возникло не сразу. Было очевидно, что он человек трудный, закомплексованный, очень живой, умный и оригинальный. Но гений? Сразу не скажешь. Репутация Бродского слилась с прямым ощущением его личности через год-полтора.
Он считал, что его «первая» и «вторая» эмиграции терпеть не могут. У вас есть тому подтверждения?
Явных подтверждений, пожалуй, нет: иногда представители этих эмиграций нападали на Бродского в статьях, но не очень часто. С людьми из "первой" эмиграции он бывал и близок – неплохо относился, например, к Нине Берберовой, – но в целом считал их взгляды, да и их самих анахронизмом. На "вторую" эмиграцию смотрел настороженно, не без оснований полагая, что многие в ней симпатизировали (или даже симпатизируют) нацистам. Это отрицательное отношение было взаимным.
Какое у вас впечатление от погромной статьи Солженицына и недавней анти-Бродской статьи Коржавина? [54]54
См. примечание 1 на с. 62.
[Закрыть]
Статья Солженицына стопроцентно предсказуема и поэтому неинтересна. Статью Коржавина я не читал и, честно говоря, читать не собираюсь. В свое время Наум Коржавин изложил мне свои претензии к Бродскому в длинной ночной беседе. Тогда он меня не убедил. Не думаю, что его аргументы с тех пор стали более убедительными.
Бродский – простой смертный. Любил ли он выпить? Рейн утверждает, что под настроение Иосиф мог выпить бутылку коньяка или виски.
Бродский несомненно мог выпить: не знаю, как насчет бутылки коньяка или виски, сам не наблюдал, но допустить могу. Однако алкоголь никогда не был для него проблемой, как стал для слишком многих. Проблемой Бродского был никотин. На мои увещевания бросить курение (которое в конечном счете свело его в могилу) он как-то ответил: "Обезьяна взяла в руку камень и стала человеком. Человек взял в руку сигарету и стал поэтом". Я заявил: "Неправда, потому что Данте не курил – тогда в Европе не знали табака". – "Очень сильный аргумент, но курить я все равно не брошу", – сказал Бродский.
Бродского интересовало многое, кроме литературы: музыка, архитектура, футбол, еда, женщины, но, кажется, меньше всего философия. Кроме Шестова и Сковороды, он не жаловал других философов, хотя сам он то и дело философствовал и в стихах, и в эссе, и в жизни. Чем вы это объясняете?
Говорят, что философы бывают трех видов: мудрецы (Сократ, Конфуций, Сковорода), мыслители (Монтень, Розанов, Шестов) и философы как таковые (Кант, Гегель, Гуссерль). Философия третьего вида – нечто вроде высшей математики, она имеет очень ограниченный круг читателей, и Бродский, как большинство из нас, специально ею не занимался. Но в его стихах она иной раз, пожалуй, присутствует. Думаю, что ему был интересен Кант, и он в общем разбирался в кантианских положениях (я пробовал это показать в статье о кенигсбергском цикле Бродского).
Что вы знаете об отношениях Бродского с Евтушенко?
По словам Рейна, Бродский многим обязан Евтушенко: так, сразу после ссылки, когда Иосиф вернулся не в Ленинград, а в Москву, Евтушенко устроил в его несть банкет, водил его в рестораны, дарил ему книги и даже костюм. Они вместе выступали в МГУ.
О взаимоотношениях Бродского и Евтушенко я знаю не очень много. Известно, что Бродский, во всяком случае в эмиграции, резко отзывался о нем как о поэте и общественной фигуре, хотя и предпочитал его Вознесенскому. Может быть, я заблуждаюсь, но мне казалось, что в частных разговорах у Бродского проскальзывал оттенок симпатии к Евтушенко – хотя и очень относительной. Кстати, я слышал: после ссылки Евтушенко пробивал в печать сборник Бродского, но сказал ему, что для книги необходим "локомотив" – стихи о Ленине. Бродский, естественно, отказался. Говорят, у них с Евтушенко дошло даже до рукоприкладства. Но все это слухи, а к слухам надо относиться соответственно. Биография Бродского и так слишком в большой мере зиждется на слухах.
Иосиф проговаривается, что актриса Зара Леандер была для него идеалом женской красоты и что «все его последующие вкусы и предпочтения… были лишь отклонением от обозначенного ею идеала». Вы не находите, что все женщины Бродского чем-то похожи друг на друга?
Бродский любил тип женщины, который встречается у живописцев итальянского ренессанса – Леонардо да Винчи или (скорее) Гирландайо. Сходна ли с этим типом Зара Леандер, не скажу, потому что совершенно забыл, как она выглядела. Кажется – иначе.
Бродский запретил писать его биографию. Не потому ли, что он оставил множество женщин с разрушенными биографиями, или по другой причине?
Я против обсуждения личных дел Бродского (впрочем, чьих бы то ни было) в печати. Разрушал он биографии женщин или нет – вопрос, который касается только его и этих женщин. Позволю себе добавить, что о таких разрушенных биографиях не знаю, хотя в дела Бродского был в определенной мере посвящен. Бродскому был бы крайне неприятен факт, что его близкие и не очень близкие знакомые сейчас обсасывают в своих сочинениях его частную жизнь. Кто-то скажет, что без этого не поймешь и стихи. Тут есть определенный резон. Но во всяком случае было бы лучше оставить это исследователям и биографам далекого будущего. Можно – пожалуй, даже надлежит – фиксировать какие-то факты в рукописях, но незачем спешить с их публикацией. Увы, здесь я – глас вопиющего в пустыне. Все же в том, что касается личной жизни Пушкина, Блока или Ахматовой, сохраняется оттенок тайны, так оно и должно быть. Так, надеюсь, в конечном счете будет и с Бродским.
Перед отъездом из СССР Бродский сказал Андрею Сергееву, что сделает изгнание своим персональным мифом [55]55
Андрей Сергеев. Омнибус. М.: НЛО, 1997. С. 448.
[Закрыть]. Насколько он преуспел в этом замысле?
Преуспел в высшей степени.
Как вы оцениваете литературу о Бродском? Десятки монографий и сборников статей, сотни эссе, воспоминаний и прочих публикаций. Такое впечатление, что Бродский существует уже сотню лет.
В литературе о любом писателе бывает много шелухи, это касается и Бродского. И все же я рад, что им занимаются. Спасибо, что в русской литературе второй половины XX века есть автор, кем заниматься не менее интересно и полезно, чем авторами Серебряного века.
Я знаю, у вас есть стихи, адресованные Бродскому. Можно мне включить одно из них в сборник?
Возьмите "Зима. Ее септимы, квинты…" из сборника "Граненый воздух".
* * *
Зима. Ее септимы, квинты. Кто Голос сейчас
запишет, который ты слышал секунду назад, а?
Он мысль превосходит. Мембрана не дышит. На связь
не выйти. Вернувшись, письмо обретет Адресата.
Еще ясновидящим светом трепещет камин,
и мост, его жалкая вечность, себя продлевает,
но небытию, словно раковине, за помин
души, одиночество форму уже отливает.
На Страшном суде, пробудившись от времени, ты
Пребудешь таким. В мире большем, чем наш, тебе гидом
щепотка ли славы послужит, глоток немоты
иль гаснущий пульс, но подвластный одним аонидам.
Сквозь груды щебенки весной пробивается смерть.
Насилие, разум презревшее, пенится в устном
и письменном пафосе. Сердце, устав тяжелеть,
срастается с дольним. И это зовется искусством.
В летейные воды два раза вступают, в тот край,
где ночь, где рука отдыхает, в значении сбыться
словам повелев (океан, мотылек, свет, прощай),
чтоб нить оставалась и было за что ухватиться. [56]56
Перевод Владимира Гандельсмана.
[Закрыть]
1996
ДАВИД ШРАЕР-ПЕТРОВ [57]57
Давид Шраер-Петров (род. в 1936 г.) – поэт и прозаик, автор романов «Герберт и Нэлли» (М., 1992), «Эти странные русские евреи» (М., 2004), поэтических сборников «Барабаны судьбы» (М., 2002), «Форма любви» (М., 2003) и др. С 1987 года живет в США.
[Закрыть], 28 СЕНТЯБРЯ 2003, ЛОНДОН
Какие чувства вызывает у вас упоминание имени Бродского?
Каждый раз, когда я вспоминаю о Бродском и когда другие вспоминают, как будто бы я вспоминаю о родном брате.
В своих воспоминаниях «Друзья и тени» (Нью-Йорк, 1989) вы пишете, что Бродский в 1961 году приехал к вам домой «пообщаться», не будучи с вами знаком. Поделитесь, пожалуйста, подробностями.
Да, действительно это так. Я как раз был демобилизован из армии, буквально в первых числах апреля я вернулся в Ленинград, был еще в форме, в шинели, такой молодой красивый офицер, пошел на Невский проспект и тотчас встретил Илюшу Авербаха. Илюша спросил меня: "Ты слышал о Бродском?" Я слышал, я расскажу потом, почему я слышал. "Да, он самый гениальный поэт. Вам нужно увидеться". Я сказал, я с удовольствием, и мы разошлись. Буквально, может быть, через день или через два, часов в пять или в шесть вечера, звонок в нашу коммунальную квартиру. Мы жили далеко от центра, на Выборгской стороне. Я жил один в пустых двух комнатах, мама умерла за полгода до этого. Я выхожу, стоит какой-то молодой парень, обросший щетиной, и говорит: "Вы Давид Петров?" – "Да, это я". Петров был мой псевдоним тогда, если я что-то уже и напечатал или ходило в списках, было подписано либо Петров либо Шраер-Петров. "А я Иосиф Бродский". – "Да, – говорю, – я слышал о вас, проходите". Он приехал на велосипеде. Метель начиналась, сумерки. Я был несколько потрясен, хотя знал, что ко мне будут приезжать, мы все дружили тогда и держались друг за друга. И Рейн, и Найман, и Бобышев. Прошли ко мне, у меня бутылка мадеры была, я затопил печку, потому что он приехал не в пальто, а в каком-то пиджаке, может быть даже в свитере, и я боялся, что он заболеет. Он был меня моложе лет на пять, так что я к нему испытывал чувства старшего брата. Он вошел, и меня поразила сразу же какая-то его одержимость. Это первое, что я могу сказать, – одержимость. Он шел, как к магниту. Я был центром стихов, моих стихов, и он тянулся ко мне.
Меня поразила одна деталь: во второй комнате к стеклу еще с осени прилип желтый кленовый лист, и он обратил на него внимание и говорит: "Это как шестиконечная звезда". Мы сели, я затопил печку, и мы читали друг другу стихи. Я тогда помнил все свои стихи на память. Он сказал: "Вы знаете, Давид, почти никто не пишет любовную лирику, поэтому я к вам приехал, я знаю многие ваши стихи на эту тему". И мы прониклись каким-то очень теплым чувством друг к другу, какой-то доверительностью. И это продолжалось до самого его отъезда. Как только мы встречались, как будто мы не расставались, могли говорить откровенно друг с другом по всем проблемам – и литературным, и политическим. Мы просто потом разошлись, но никогда между нами ничего не было, что помешало бы нам быть откровенными. И так мы говорили о многом в тот вечер. После этого Иосиф стал приглашать меня на чтения, то есть когда он читал, он хотел, чтобы и я читал вместе с ним. Это мне было очень приятно, потому что я понял сразу, какого масштаба этот поэт. Не надо было рассказывать или рекомендовать, я сразу же увидел, что это, во-первых, мощнейший эмоциональный накал, а во-вторых, это совершенно невероятный ум, то есть такого интеллекта среди моего поколения литераторов, да я думаю, и всех ленинградских поэтов я не видел ни у кого. Единственный, с кем я мог бы представить соревнование, хотя они были совершенно разные по стилю поэты, это с Генрихом Сапгиром. У него тоже было очень большое сердце, богатейший эмоциональный накал и желание знать чужие стихи. И мощный интеллект.
Мы читали на разных вечерах. Я помню, один вечер был совершенно потрясающий в университете. Там Горбовский читал, Дима Бобышев, я был и, по-моему, Кузьминский еще.
А вы слышали о том, что у Бродского в это время была кличка «еврейский Пушкин»?
Нет, никогда. И то, что он сказал о кленовом листе, могло бы прийти в голову и Блоку, например, или Сергею Викулову, просто этот образ просился. Надо сказать, что мы тогда не так уж много говорили о еврействе.
Тема эта довольно важная, и она интересует исследователей, но ни у кого нет достаточно знаний или такта, чтобы ее обсудить. Вот вы заметили, что он не только сравнил кленовый лист с звездой Давида, но вы также заметили, что Бродский привнес в русскую поэзию еврейское смятение души. Утихло ли в нем это смятение со временем или оно приобрело какие– то другие формы?
Вы знаете, Валентина, первое впечатление у меня было такое, что это еврейский мальчик, который ворвался в русскую литературу, неся огромный запас смятения. Именно смятения, потому что войти в русскую литературу на таком вот накале, как он вошел, невозможно было спокойно. По– моему, толчком самым первым для него были какие-то еврейские мотивы, например "Еврейское кладбище" и другие стихи, но не более того. Помню, как я что-то процитировал про еврейскую религию или про Бога, я уж не помню что, он сказал, что для него существует не еврейский Бог, а просто Бог Вселенский. И мне кажется, что со временем вот это смятение души было выправлено, потому что он вдруг понял, что он вошел в русскую литературу, что он достиг определенного уровня и уже выше этого уровня, то есть ему уже не надо беспокоиться. Он избавился от этого комплекса, который мы все испытывали… Я помню, приходишь в редакцию, даже если тебя зовут Давид Петров, все равно видно в каждой строчке, кто ты. Он для себя решил с самого начала не ходить по редакциям и не мечтал публиковаться. Он понимал, что с его стихами он здесь не преуспеет как печатающийся поэт, что он достиг сразу такого литературного уровня, что нечего беспокоиться. И тут никакого значения не имеет, еврей он или грузин, русский или татарин. Важно, что он вселенский поэт, который пишет на русском языке. Я бы сказал, что он очень быстро ощутил себя вненациональным, вселенским поэтом, который в совершенстве пишет на русском языке. Если бы он родился где-нибудь в Грузии или в Англии или в Уганде, он, на мой взгляд, с таким же успехом написал бы все те же стихи, только, конечно, с учетом колорита, какие он написал на русском языке. На мой взгляд, принадлежность к иудаизму или к католицизму не имела для него большого значения. И со временем он как-то успокоился. И если сравнить его строфику и манеру написания гласных-согласных и рифмующихся созвучий, то вы увидите, что очень скоро он стал писать спокойные, продуманные, очень твердые, окончательно гениальные стихи.
Тем не менее нам не избавиться от еврейской темы в стихах Бродского и от его еврейства. Он родился и вырос в антисемитской стране. В России до сих пор упрекают Бродского в том, что он потерял свою русскость. Евреи в Израиле не считают Бродского своим поэтом и упрекают его за то, что он отказался ехать в Израиль. Кстати, почему он отказывался туда поехать?
Я не думаю, что он отказывался. Может быть, оттягивал? Во-первых, упрекать его не за что. Я вообще считаю, что никто никого ни за что не должен упрекать, потому что таков его выбор и так он решил сделать. У Бродского начиная с 1961 года и до самого конца время от времени вспыхивали еврейские мотивы. Вспомним "Литовский дивертисмент" 1971 года или "Послесловие к басне" с еврейской вороной 1994-го. Упрекать же его за то, что он мало писал истинно фольклорных (славянских) стихов, преждевременно. Мы потом вернемся к этой теме и поговорим о Бродском и о крестьянских русских поэтах.
Вы шутите?
Нет, совсем не шучу. Просто это в его стихи вошло так гармонично, так тонко, что читатель не замечает.
Вернемся к еврейской теме.
Есть поэты, которые высказывают эту тему открыто. Есть поэты такие, как Пастернак, когда при очень кропотливом анализе вдруг ты видишь: идет еврейская просодия, очень и очень тонко. Есть поэты, которые никогда ни словом не говорят о своем еврейском происхождении, хотя они пронизаны этим. Я помню, когда мне было лет тридцать, я встретился впервые с Львом Аннинским и показал ему свои стихи, в которых ни одного слова не было о еврействе, он мне сказал: "У вас стихи пронизаны еврейством". – "Как вы узнали?" – "Ну я вижу по строчкам, по характеру". Так и здесь. Конечно, Ося впитал с молоком матери, что он не такой, как все. Он писал об этом сам. Но между тем это не было темой его бесед с людьми, это не было главным интересом. Его интересовали стихи как таковые независимо от их национальной принадлежности, мне кажется так.
Язык у Бродского одна из центральных тем, как вы знаете. Идею о самоценности и саморазвитии языка Бродский сформулировал еще в 1963 году. Где, по-вашему, истоки этой идеи? Не считаете ли вы, что они в Библии?
Валентина, я не могу не согласиться с этим. Действительно, он серьезно читал Библию. Как мы все, он читал ее по-русски; например, у моей бабушки была Библия, в которой с одной стороны – перевод на идиш, а с другой стороны – русский перевод. Ранний Бродский написал поэму "Исаак и Авраам". Проблема Исаака, Авраама и Измаила до сих пор не решена. И конечно, он думал об этом, тогда все думали, что происходит там, в Палестине.
Вы затрагивали вопрос, хотел ли он ехать туда. Нет, мы с ним говорили об этом, я помню, я даже специально приезжал из Москвы, по-моему в 1970—71 году. И он сказал, что он не хочет ехать в Израиль, что он поедет на Запад, но не в Израиль. Кстати, я не согласен с тем бытующим сейчас представлением, что его выгнали.
Вы имеете в виду его отъезд из Советского Союза?
Да.
У вас есть основания думать, что он хотел эмигрировать до того, как ему предложили?
Да, я знаю это от него, и он впоследствии был очень недоволен, что мне об этом сказал.
Значит ли это, что Иосиф, как почти любой большой поэт, рано или поздно начинает переписывать свою биографию, создавать свой миф?
Я не думаю, что это он создавал миф. Я думаю, что миф создали люди, которые в этом были заинтересованы, поскольку надо было сбалансировать Солженицына и Бродского. Я не знаю, как на самом деле происходило с Солженицыным, но я был в течение девяти лет отказником, я знаю, как это происходило в нашей среде, знаю, что некоторые отказники, которые добивались выезда в течение десяти лет, в последний момент, когда им давали выездную визу, вдруг заявляли: "Меня выгоняют". Пример – Юрий Карабчиевский, мы с ним хорошо были знакомы, оба были отказниками. Он приехал ко мне и говорит: "Мне дают визу, а я не хочу уезжать". И он отказался уехать, но отказался, когда время позволяло отказываться.
В случае с Иосифом я, помню, говорил ему: "Ты уже один раз был в ссылке, а времена не становятся лучше, они становятся лучше или хуже для отдельного человека, но в целом все нагнетается". Он мне сказал, что он об этом думает и предпринимает шаги. Даже приезжала одна дама, другая дама, и речь шла о фиктивном браке. Он при этом говорил: "Ты меня должен понять, я не могу. Когда я представлю себе, что я с ней должен целоваться, даже фиктивно, меня отвращение берет. Хотя я хочу и должен уехать. Здесь конец, здесь никакого смысла мне нет оставаться. Там я печатаюсь, и книжка вышла". Он мне сам это говорил, может быть, потому, что я вышел из этого окружения и уехал в Москву, и он понимал, что можно со мной быть совершенно откровенным. Или потому, что он помнил, как в самые тяжелые для него минуты я выступал в Союзе писателей в его защиту. Я был самым молодым кандидатом в Союз писателей, меня Вера Панова рекомендовала. Я выступал и говорил: "Что же вы делаете? Это же самый талантливый сейчас человек в Ленинграде". Может быть, поэтому он был откровенен со мной. Знаете, в Ленинграде было слишком тесно, нельзя было откровенничать ни с кем, завтра это будет известно в Большом доме. Во всяком случае, я знал и никогда никому этого не говорил, сегодня я говорю вам первой об этом, но это абсолютная правда. Вот его фотография перед нами, он меня видит сейчас, он не будет возражать.
– Тот факт, что он хотел эмигрировать, это известно, он, по-видимому, делился своими планами и с другими. Тем не менее он говорил потом, что когда тебе предлагают выехать, от такого предложения в Советском Союзе не отказываются.
Конечно, это все равно ошарашивает. Мы девять лет ждали, меня арестовывали, а мою жену Милу избивали на демонстрациях, но когда нам позвонили из ОВИРа и сказали, что разрешение дано, вы уезжаете, это ошарашило. Ведь это же твоя страна. Сразу вся жизнь проходит перед глазами, и ты видишь, что как будто бы пристань отдаляется от тебя, и ты уже где-то совершенно в другом пространстве. Я понимаю, что так и было с ним. Но то, что он хотел уехать, это тоже правда.
Я опять возвращаю вас к еврейской теме. Перенасыщенность его стихов идеями можно ли приписывать его еврейскому происхождению?
На мой взгляд, нет. Я ни в коем случае не хочу и не могу и не имею права так думать, потому что достаточно вспомнить Пушкина и Блока и Цветаеву.
Но Блок, допустим, не такой уж поэт-мыслитель.
Правильно, Бродский более поэт интеллекта, чем Блок, тем не менее у Блока есть огромный резерв эмоциональной мысли. Если вспомнить, как Толстой говорил – "ум сердца", этого у Блока не отнимешь.
Кстати, чем вы объясняете неприязнь Бродского к Блоку?
Я думаю, что это из ревности. Бродский совершенно не переносил никаких соперничеств. Вот эта тройка – Бобы– шев, Найман и Рейн. Хочется продолжить: тройка, семерка, туз и Пиковая дама – это Анна Андреевна. Только потому, что Иосиф прекрасно понимал, что он выше их всех вместе и каждого в отдельности, это позволяло ему до поры до времени с каждым дружить. Как только Женя немножко приблизился к нему, он в своем предисловии к "Избранному" Рейна полностью его уничтожил.
Уничтожил комплиментами?
Да, именно комплиментами, он же был умница. Один раз он был крайне недоволен мною. Это было, кажется, в 1962 году. Борис Бахтин, сын Веры Пановой, изумительный человек, прекрасный переводчик и прозаик, с которым мы очень дружили, устроил такое соревнование в Институте народов Азии. Мы все пошли туда, как овцы, но потом я проанализировал, что это был очень тонкий ход. Мы читали все вчетвером (Жени Рейна не было, он был на сценарных курсах в Москве), а потом публика из нас из четверых одного отвергала. Там был огромный зал. Представляете себе, соревноваться с Бродским! Слава у него уже тогда была колоссальная. Найман тоже пользовался большой популярностью. Дима, на мой взгляд, лучше поэт, чем Найман, гораздо лучше и глубже. Я сейчас говорю о Бобышеве как о поэте. Он не был популярен, он вообще непопулярный поэт; несмотря на то что у него замечательные стихи, ахматовские октавы и все такое, он непопулярен. Найман был душка: красивый, читал изумительно, остряк, все его любили. И я его тоже любил в то время. И в результате что получилось? Найман упал, Диму не выбрали, получилось, что мы с Иосифом остались вдвоем: я прочту стихотворение, Ося прочтет. Каждый должен был читать по одному стихотворению. Как раз в это время Марина Басманова покинула зал, Иосиф сидел рядом со мной, и я заметил, как он побледнел, и в результате никто не победил. Он был моложе меня тогда, и я к нему относился как старший товарищ, я уже жизнь видел, я пожалел тогда, ах, думаю, надо было…
Позволить ему выиграть?
Да. И мне кажется, это был один из первых незаметных стежков, которые нас развели потом. Хотя все равно мы виделись и потом, когда я уехал в Москву. Когда я приезжал в Ленинград, как будто бы все было по-старому. Но мне показалось, что с этого момента он как будто немножко отдалился, чуть реже мы стали видеться, меньше стали обмениваться стихами, как будто бы он понял, что и он без меня может обойтись и я без него. Что, наверное, так и было.
А как сложились ваши отношения в Америке?
До Америки мы в последний раз виделись году в 1972-м перед самым его отъездом. Я встретил его на Тверском бульваре около редакции журнала "Знамя". Он сказал, что ведет переговоры по поводу переводов, по-моему. Я сейчас боюсь ошибиться, но какие-то переговоры там велись с отделом поэзии. В это время там уже работала Наташа Иванова. Он был хорошо одет, в дубленке, такой уверенный… И я подумал, что у него все в порядке. Это была наша последняя встреча в России, помню, он очень высоко отзывался о Слуцком, так и сказал: "Я Баруха очень люблю". Хотя Слуцкого никто не звал Барух, все звали Борис Абрамович. Кстати, Слуцкий не ходил за еврейского поэта, это потом все обнаружилось, а тогда он ходил за комиссара из левой прогрессивной поэзии, он и Мартынов, это были два комиссара хорошей интеллигентной прогрессивной поэзии. Не подпольной, а полуофициальной. Они общались с нами, печатались все мало. Несмотря на то что я был в Союзе писателей, я публиковал преимущественно переводы с литовского и других языков, но не свои стихи. Мы расстались с ним. Я не знал, что он уезжает, он мне ничего тогда не сказал, но дал мне какие-то советы житейские.
Вы спрашиваете о Соединенных Штатах. Я передал для Иосифа большое количество стихов с Васей Аксеновым, когда тот уезжал. По-моему, это было в 1980 году. И вдруг я получил открытку из Сан-Франциско от Васи, что он читал мои стихи по телефону Иосифу и что они постараются сделать все возможное, чтобы меня вытащить "оттуда". Переписки я с Иосифом никакой не вел, единственно, с кем я вел переписку, это с Димой Бобышевым. Мы приехали в Америку в августе 1987 года. Я послал в редакцию издательства "Liberty" рукопись книги "Друзья и тени" и несколько рассказов в журнал "Время и мы". И вдруг у меня взяли сразу три рассказа. Издатель "Liberty" позвонил и сказал, приезжайте, договор заключим. Но мы все тянули, просто у нас денег не было. Решили поехать в Нью-Йорк с Милой, Максимом и друзьями на Рождество. Я не мог быть в Нью-Йорке и не зайти к Иосифу. Хотя до меня уже доходили слухи, по– моему, Женя Рейн говорил, что Иосиф крайне был недоволен, что я вступил в Союз писателей. Но я уже давно вылетел из него. Не знал, как он встретит меня, Иосиф только за неделю до этого получил Нобелевскую премию. Я знал его адрес, Женя дал и телефон. Я решил пойти просто так, без всякого звонка. Я боялся звонить, вдруг что-то не то, и я его не увижу. А я всегда относился к нему с большой любовью, с какой-то нежностью даже. И мы пошли, хотя все отговаривали: не надо, не ходи, он тебе ни разу не написал, зная, что ты в отказе. Господи, он столько перенес, ну что я буду сейчас считаться. Мы с ним не ссорились. Я нажимаю на звонок, никто не отвечает. Вдруг открывается дверь и выходит Иосиф, Я говорю: "Ося, это ты?" – "Давид, как хорошо, что ты приехал!" Я говорю, я не один, там Мила, Максим и наши друзья. "Давай всех, всех приводи". Как будто бы мы только вчеpа расстались: такой милый, такой простой, домашний. Привел нас в свою гостиную – стол с пишущей машинкой, в ней стихотворение, которое он перепечатывал. "Что будете пить? Коньяк будете? И кофе сварю". Он так засуетился, как будто близкие родственники приехали. Очень трогательно. Мы хорошо посидели, и вдруг он говорит: "Ну, чем мы будем заниматься?" Горбаневская правильно подметила, он как будто из польского языка взял этот оборот. Я говорю, я буду писать и заниматься научной работой, то есть тем, что делаю всю жизнь. "А где?" – "Может быть, в Браунском университете получится. Сейчас заключил договор на книгу, и, кстати, там есть глава о тебе. И я хочу, чтобы ты ее прочитал". – "Мне, – говорит, – не надо, мне не важно, пиши, что хочешь". – "Нет, Ося, я хочу, чтобы ты ее прочитал, и я тебе ее пришлю. Если ты мне не ответишь, значит, все в порядке. А если она тебе не понравится, ты мне не разрешишь печатать ее, и все. Я пошлю такие главы всем, кто здесь живет, тебе, Бобышеву, Аксенову". Я так и сделал, я всем послал. Мы хорошо так посидели, часик или полтора. Иосиф мне подарил три свои книжки с очень трогательной надписью. Мы еще задержались в Нью-Йорке, у меня тоже было приподнятое настроение, я заключил договор, получил аванс, через три месяца после приезда в Америку, это тоже не шуточка. На следующий день я звоню ему попрощаться и говорю: "Ося, если я приеду опять в Нью-Йорк, могу я у тебя остановиться?" Мы расстались на такой волне, что как будто бы родственники. А он говорит: "Нет, нет". Я просто был в шоке.
Но ведь там физически негде было спать еще одному человеку – одна маленькая спальня.
Если бы он мне позвонил, я бы отдал ему свою постель и ушел бы к соседям. Я понял, что он изменился, что-то произошло. Я говорю: "Хорошо, Иосиф, я просто пошутил". И я уехал и послал ему эту главу. Он мне не ответил. Книжка вышла, я ему послал эту книжку. Он мне не ответил. Я ему позвонил, говорю: "Ося, ты получил мою книжку?" – "Да, получил". – "Раз ты не ответил, значит, ты одобрил, во всяком случае не возражал?" – "Да. Я и сейчас не возражаю. Но я бы о тебе написал по-другому". Затем он приехал в Провиденс, он хотел быть профессором английской литературы в Браунском университете, и у него была там лекция. Я знал об этом и позвонил ему: "Иосиф, ты приедешь, пожалуйста, милости прошу остановиться у нас". – "Ну мы увидимся, я буду читать, приходи на мое чтение". Конечно, я пошел, мы все пошли. Он читал очень успешно, курил все время, читал замечательно, ему задавали вопросы и о Рейне, и о Наймане. И он отвечал на них. Он видел, что я сижу перед ним, но он ни одного слова не сказал обо мне, как будто меня там не было. Конечно, я к нему не подошел, ушел домой, для меня это была большая травма. Это была последняя встреча с ним живым.