Текст книги "Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006)"
Автор книги: Валентина Полухина
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
ЕЛЕНА ЧЕРНЫШЕВА [103]103
Елена Чернышева родилась в Ленинграде, закончила Вагановское балетное училище, работала в Кировском театре, затем в Одессе. Училась в ГИТИСе. В 1976 году уехала в США, 14 лет работала в New York City Ballet, где вместе с Михаилом Барышниковым они поставили такие балеты, как «Дон Кихот» и «Щелкунчик». Последние 4 года работает в Северной Каролине в должности директора-консультанта. Готовит книгу о балете «Писать на воде».
[Закрыть], 18 НОЯБРЯ 2003, НЬЮ-ЙОРК
Вы бывали на выступлениях Иосифа в Америке?
Нет, ни разу.
А в Ленинграде?
Я бывала на его частных, домашних чтениях, но никогда на официальных, потому что, когда я с ним познакомилась, я вела программу на телевидении для молодежи, но я уже жила в Москве и училась в ГИТИСе, поэтому я познакомилась с ним, когда я приехала в Питер в гости, а уже здесь мы подружились.
Я помню, когда он представил вас мне на его дне рождения в 1980 году, он сказал: «Вот Лена Чернышева, которую сам Барышников боится». Не помню точно, не то боится, не то слушается. Вы тогда работали с Барышниковым?
Да, я работала с Барышниковым, но у меня никогда не было с ним таких отношений, как с Иосифом и с Геной Шмаковым, потому что Миша – зажатый человек. А только о балете говорить ведь невозможно всю жизнь.
А чем вы сейчас занимаетесь?
Сейчас я готовлю выставку, на которую мы будем приглашать фотографов, художников. Мы хотим центр такой сделать, где будет все современное, куда я буду приглашать всех, кто представляет лучшее в мире; в смысле движения это может быть балет, это могут быть шаманские танцы.
– Этот центр будет в России или в Америке?
Они хотят и в России и в Нью-Йорке, но я считаю, что здесь это никому не интересно. А это все-таки следующий шаг нашей действительности – двигаться уже в эзотерические вещи. Иосиф сначала смеялся надо мной, что я с духами разговариваю, но все равно ему было любопытно. А потом у него появился даже серьезный интерес, потому что Гена умер, а я с Геной разговаривала.
Вы, кажется, видели Иосифа совсем незадолго до смерти. Расскажите, пожалуйста, как он себя чувствовал? О чем вы с ним говорили?
В последний день перед смертью мы сидели здесь в кафе, я должна была идти в театр, в New York City Ballet, а он на следующее утро надумал уезжать в Массачусетс. Он говорит: "Я уже Юзу позвонил, я у них остановлюсь. Он там еды мне вкусной наготовит. Нет, я на операцию не ложусь. Я должен позвонить врачу и отказаться". У него был appointment, назначена встреча с врачом. Но я почувствовала, что не все так просто. Я его уговаривала, конечно, делать операцию. А он говорит: "Нет, Елена". Какой-то ему врач дурацкий сказал, что (я знала этого врача, он тоже умер) там уже такие швы после двух операций, что это будет очень сложно, он может умереть под ножом. Я сказала: "Иосиф, техника сейчас такая современная, не стоит бояться, И лучше умереть под ножом, чем по дороге, когда вы будете вести машину". Я помню, что у меня какая-то дикая паника на этот счет была. Он сказал: "Ничего, ничего. Мне будет там хорошо, там мои студенты". Там его обожали, боготворили. Он хотел доехать до своего колледжа всеми правдами и неправдами. На следующий день был день рождения Миши Барышникова. Он меня уговаривал, чтобы я позвонила Мише, чтобы я не забыла позвонить. Ну я позвонила, Миша был во Флориде. Я оставила сообщение и перезвонила Иосифу. Это было где-то часов в десять вечера. Я говорю: "Осенька, я все сделала, как вы хотели, позвонила Мише и оставила ему большое поздравительное сообщение". Он говорит: "Очень хорошо, я очень рад". Я спрашиваю: "А что это у вас такой голос, как у мальчишки пятилетнего?" Я никогда не слышала такой радости в его голосе. Какая-то легкость и освобождение от чего-то. И молодой, молодой, юный голос. "А что такое случилось, Осенька?
Вы звучите как нашкодивший мальчишка". Он отвечает: "Вы знаете, Лена, я сейчас разбирал свои архивы и нашел пару неплохих стишат. Теперь и умереть можно". По этому разговору я поняла, что он знал, что он умрет. Я боюсь, что он не принял лекарства, он знал. Что это он вдруг свои архивы перебирал? Что это он вдруг сказал: "Теперь и умереть можно"? И нашел пару очень неплохих стишат. Это во-первых. Во– вторых, мы сидели в кафе, и вместо того, чтобы я ему сказала, что у меня был только час или полтора времени, он сказал, что ему надо идти. А просидели мы четыре часа. Он принес мне новую книгу с его правками.
«Пейзаж с наводнением»?
Да. Мы обо всем говорили, он вдруг сказал: "Елена, я очень волнуюсь, такая плохая ситуация с работой в Америке". После всех моих работ, здесь оторвешься и тут же выпадаешь из марки. Вроде у меня и такой статус и знают меня все, но никому в голову не приходит, что у меня нет работы. А с другой стороны, я как-то не могу ходить, стучаться, искать работу: нас этому не научили. Иосиф очень волновался, он говорит: "Если бы вы были устроены, я бы чувствовал себя спокойнее". – "Боже мой, что-нибудь найду, не волнуйтесь". – "Нет, я говорю про вашу настоящую устроенность в жизни". Я так на него посмотрела, а он продолжает: "У меня всегда такое чувство, что вы знаете больше, чем вы говорите. У вас такая интуиция". И так смотрит на меня. И я, конечно, всякие мысли о его смерти отгоняю. То, что он мне написал в этой книжке, понятно – человек прощался. Я боюсь, что он не принял лекарство, и это было все сделано сознательно.
Лена, уже по глазам было видно, как он болен. У него очень изменились глаза.
Он страдал, он страшно страдал. Я умоляла его принять лекарство. В конце концов, перед тем как мы ушли из кафе, он принял таблетку. Ему нельзя было курить, нельзя было пить кофе, а он делал все наоборот. Я помню, как в другой раз мы встретились тоже в кафе, посидели, он проголодался.
И вместо того, чтобы идти домой на ужин, он купил hot dogs и что-то еще не менее ужасное. Дома для него ужин никто не готовил.
Почему, как вы думаете, он не хотел возвращаться в Россию?
Я думаю, самая главная причина – его здоровье. Здесь у него был свой врач. Он знал, что техника кардиологических операций здесь самая высокая. И второе – Мария. Дочь. Мария там бы не прижилась. А без них он не мог вернуться. Он не говорил, конечно, об этом. Россия – это его боль. И хотя он здесь прижился и все обожали его, но России ему не хватало.
Вы бы предпочитали, чтобы Бродский был похоронен в России?
Да, в России, в Петербурге, потому что там его читатели.
Одни считают Иосифа жертвой режима, другие чуть ли не святым. Какой образ стоит для вас за Иосифом?
Я бы сказала, что он жертва режима. Он бы не уехал сам никогда. Он бы страдал вместе со всем народом, но не уехал. Вы же знаете Иосифа, когда он получил Нобелевскую премию, он сразу половину денег раздал. Он помогал каким– то талантливым безденежным ученикам, всем приехавшим из России друзьям. Мне, а я его не просила ни о чем. Перед тем как я поехала в Вену, я год была без работы, но у меня не такая была ситуация, что мне кусок хлеба был нужен. Я строила на даче бассейн. Он мне вдруг звонит на дачу и говорит: "Елена, в чем дело? Почему вы мне не скажете, что вам нуж– ны деньги?" Я говорю, что мне не нужны день™. Он говорит: "Пожалуйста, не врите. Сейчас же приезжайте в Нью-Йорк. Сейчас же, сегодня же". – "Нет, сегодня я не могу. Завтра приеду". – "Завтра чтобы вы были здесь, я послезавтра уезжаю в Италию. И, во-первых, мне надо стричься". Я приехала и его подстригла. И у него осталось от Нобелевской премии 50 тысяч. И он говорит: "25 тысяч для вас и 25 для меня". – "Но мне не нужно 25 тысяч". А он говорит: "Я знаю, вы найдете способ, как их потратить". Конечно, через три месяца я приехала в Вену и вернула ему эти деньги тремя порциями. И мы никогда больше об этом не говорили. Такой он был человек. Чтобы русский человек думал о деньгах, ему нужно изменить ментальность. И некоторые из моих коллег по балету, став очень богатыми, изменили свою ментальность. Но не Иосиф. Я, к сожалению, тоже.
Лена, вы не оговорились, сказав, что стригли его иногда?
Почти всегда.
Какой красивый был у Иосифа парикмахер!
Он даже где-то писал об том, что я его стригла, как барана. Иногда он давал мне такие житейские советы, что думаешь: "Ну как, такой гений, с такими мозгами, ну что он несет!" Он придумал и говорит: "Елена, давайте бизнес делать". – "Какой, Осенька?" – "Я придумал спички, которые будут прикреплены прямо к пачке сигарет. Представляете, какое удобство? Мы продадим патент и сделаем большие деньги".
Что в нем было самое притягательное, стихи или личность?
Я думаю, что без личности не было бы и стихов.
Для тех, кто знал его, магнетизм его личности все-таки перекрывал все. И стихи его читаешь как подтверждение того, что ты имеешь дело с гением.
Абсолютно. Конечно. И без стихов вы четко знаете, с кем вы имеете дело. Теплота такая невероятная.
У него было много знакомых и друзей среди людей балета и в России, и на Западе. Кроме Барышникова и вас, в Ленинграде была еще Маша Кузнецова, от которой у него есть дочь. Как часто он ходил на балет?
Это я познакомила его с Машей. Он придумал, что ему обязательно надо иметь подругу-балерину. Тогда модно было иметь любовницу-балерину. А балет-то он вообще ненавидел и не ходил на балет. Я его однажды притащила, но я выбрала интеллектуальную программу. И он стал как бы снисходительно приобщаться к балету. Однажды он предложил: "Давайте "Лебединое озеро" переделаем". А мне предложили в Берлине ставить "Лебединое озеро". Я спрашиваю, как? "Ну вот, представляете, выйдут четыре маленьких лебедя в наполеоновских киверах. Такие маленькие наполеончики". Он увлекался, как ребенок. Но ему понравилась эта программа – как Миша танцевал, как он двигался. Такая координация, как во сне. Это он сразу понял, невероятную природную координацию. Это то же самое, что стихи писать: если у тебя нет координации, гармонии, ничего не получится. И тут вдруг это он увидел, пластику эту почувствовал. Но все балетные сюжеты, они такие наивные, поэтому его не привлекал балет. Нет, балет он не полюбил.
И оперу тоже, кроме "Дидона и Эней", на эту тему он написал даже стихи. Вам не кажется, что этот сюжет больше отражает ситуацию с М. Б., чем саму оперу?
Абсолютно.
Он даже где-то сказал, что это стихотворение не о любви и не о сожжении Карфагена, а о предательстве в любви. То есть выдал нам секрет.
Полным текстом. А "Мрамор"? Я читала это в рукописи и под другим названием. О чем, вы думаете, эта пьеса? Он сказал: "Это как мои диалоги с Геной Шмаковым". Когда он начал писать пьесу, Генка был еще жив. Он сказал: "Пишу наши с Геннадием диалоги и споры". Гена был как ходячая энциклопедия. Иосиф часто к нему обращался за справками, за информацией. Он ведь знал Генку в России, я тоже. И он его очень не любил. А здесь нас было очень мало, когда мы приехали. И Генка сам потянулся к Иосифу, и Иосиф так снисходительно относился к нему. И только потом, когда я уже вошла в их компанию так плотно, с Геной мы дружили с России, я стала ему говорить: "Осенька, вы расслабьтесь и посмотрите на Гену, он добрый, он открытый, он эрудит. Это совсем не то, что вы о нем думаете". А потом он так с ним сдружился и говорил: "Лена, я вам очень благодарен, вы мне открыли Гену и Сашу Сумеркина". Он очень боялся за Сашу, Саша болен, не дай Бог, умрет. "Только не Сумеркин", – повторял он. Когда умер Гена, мы все так переживали. Иосиф больше не мог терять тех, кто ему и заменял Россию.
И с ними можно о чем угодно говорить: то, чего ему не хватало в американских друзьях.
Конечно. Но это были избранные русские. К Иосифу было не так-то просто попасть в дом и завязать близкие отношения.
Елена, вот вы здесь говорили о теплоте и щедрости Иосифа, а не знающие его, как Солженицын и Коржавин, обвиняют его в холодности.
В холодности? Это качество не имеет отношения ни к душе Иосифа, ни к его интеллекту. Он просто был очень избирательный человек. И если ему по какой-то причине что– то в человеке не нравилось, то он сразу становился нелюбезным, но больше он был в России такой. Он просто хамил людям в лицо. Здесь он тоже хамил, но меньше.
Здесь еще одно противоречие: человек культуры, обожающий все тонкое и умное, как он мог так вести себя некультурно в жизни? Мог носить одну и ту же рубашку неделями, мог руками есть, мог отшить человека и т. д.
Это то уникальное качество, которое дано очень редким людям, – быть натуральным. Когда он должен был надевать смокинг, это были страдания. Он выглядел при этом шикарно. Вы знаете, на любого мужчину надень смокинг, и это – король. А Иосиф с дантовской такой сущностью – особенно был неотразим в смокинге. Но он никогда не любил новые вещи, он покупал все в "секонд хэнде". Не потому что он был жадный: Иосиф и жадность – это абсолютно несовместимые вещи. Это было удобно, и он был таким, какой он есть.
Я знаю. Когда он приехал в первый раз к нам в университет в 1978 году, я встречала его на станции и вырядилась в свою соболью шубу. Он обнял меня и, почувствовав качество меха, сказал: «А на мне пальто за сто долларов, купленное на рынке». На что я ответила: «Иосиф, вы можете себе это позволить».
Но он любил, когда женщины были одеты хорошо. Женщины существуют для любования. Поклонниц у него и женщин было бессчетное количество.
Да, его донжуанский список будет подлиннее, чем у Александра Сергеевича. Вы упомянули Данте. Говорили ли вы с ним когда-нибудь о Данте?
Мы, конечно, Данте не обсуждали. Я вообще считала себя со своим балетным уровнем не на своем месте. Когда он мне читал свои новые стихи и спрашивал: "Ну как, Елена?"
– Я считала, что вообще не имею права говорить, что это хорошо. Но все-таки один-единственный раз я сказала: "Осень– ка, рок-н-ролл – это шестидесятые годы, а вы пишете стихи сегодня", – и думаю: что я несу. Я могу говорить про балет на любом уровне с любым человеком, но говорить с поэтом о его стихах – это неприлично.
О Данте. Приезжает он ко мне однажды на дачу, мой московский приятель наготовил пельменей. Он пельмени совершенно обожал. Он остался ночевать у нас. И утро у нас такое философское было, и он мне говорит: "Елена, я думаю самое время начинать вам перечитывать Данте". Я говорю: "Да, у меня здесь есть, между прочим, Данте". Он взял и сказал: "Вот с сегодняшнего дня и постоянно". Он был так рад, что у меня оказался Данте. И сам все время перечитывал Данте.
Был ли Иосиф верующим человеком?
Да. В Бога он верил. Когда началось мое увлечение и подключение к потустороннему миру, он этим очень интересовался.
Вы, конечно, знаете, что многие его друзья были недовольны христианской службой и поминками.
Да, слышала недовольные голоса, но, понимаете, это никакого отношения к Бродскому не имеет. Он верил в Бога, но он прекрасно понимал, что это все ритуалы, нужные для людей, вторым надо жить такой кучкой, жить правильно, а иначе они начнут есть ногами. Он не стеснялся своего еврейства и считал себя русским поэтом, но ни в какие ритуалы, ни в русские, ни в еврейские, он не верил. Что касается службы в соборе St. John the Divine, то это просто было великолепное зрелище в красивом месте, как театр с аудиторией в три тысячи человек.
А верил ли он в какие-либо указания судьбы?
Он все время у меня об этом спрашивал. У него была невероятно обостренная интуиция. Он часто ошибался в людях, это правда. Но гораздо чаще не ошибался. Этим же чувственным аппаратом он воспринимал все политические события. В нем глубоко жило чувство справедливости, чтобы всем было хорошо. Я часто говорила ему, что все держится на плюсе и минусе, и если всем раздать деньги, все будут бедные, и не будет прогресса. Я тоже хочу, чтобы всем было хорошо, и, могу я или не могу, пытаюсь всем помогать. Вот на эти темы мы иногда говорили.
А как Иосиф перестройку встретил и все дальнейшие изменения в России?
Он приветствовал, но он говорил, что должно пройти много лет, пока там поймут, что такое демократия.
Аксаков как-то сказал о Баратынском, что его чувства мыслят и рассуждают. Вам не кажется, что это относится и к Иосифу?
Да, да. Всякий раз, когда он начинает о чем-то рассказывать или о чем-то спорить, у него сначала включается мозг. Он все так логично раскладывает, потом вы вдруг видите эту перемену: мгновение – и вошла эмоция и начала все разбрасывать в другие места. И эти процессы – энергетический, философско-психологический, эмоциональный – чередуются в течение одного ужина. И не потому, что он хочет с вами спорить, а потому, что он видит по-другому. В любой данный момент он может видеть по-другому и абсолютно в это верить. То, что он никогда не врал, то, что он не льстил никому. Хотя мне он один раз польстил. У меня есть письмо, я вам покажу, где он мне предложение делал, и он сказал: "Таких, как я, много, таких, как вы, – нет".
Таких, как он, много?
Да. Это же надо такое придумать! Я сказала, что я не принимаю такого комплимента. Он мог делать комплименты, чтобы сделать человеку приятное, но не чтобы получить от этого какую-то выгоду.
Его недоброжелатели говорят, что Иосиф знал, как использовать людей, на какие кнопки нажать, с кем водить компанию.
Это совсем не в его характере. Он мог иногда нажать какие-то кнопки, чтобы кому-то помочь.
Иосиф говорил, что к концу жизни он все чаще накладывает на себя запреты. Вы наблюдали какие-то ограничения, запреты?
Он стал мягче, он стал добрее, безусловно. Стал отвечать на письма даже совсем незнакомым людям. Он написал совершенно потрясающее вступление к моей книге, которая, наверное, вообще никогда не выйдет. Он несколько глав прочел и предложил написать вступление. Потом наследники требовали, чтобы я его вернула.
А книга написана?
Книга написана, я ее редактирую.
У кого-нибудь есть копия этого вступления? Мне казалось, что я собрала всю его прозу, но это эссе мне неизвестно.
Нет, ни у кого нет. Я его найду и вам пришлю. Он, помню, звонил мне целый день – я была в Коннектикуте – и выяснял детали, а потом написал его за два дня. А еще я его научила плавать, он же не умел плавать.
Да, во время одной геологической экспедиции он дважды тонул.
Однажды после операции на сердце он приехал в Коннектикут к Либерманам, там был теплый бассейн с соленой водой. Я сказала: "Как не стыдно – не уметь плавать! Это же необходимая гимнастика для вашего сердца". Он сказал, что боится воды. Татьяна говорит: "Уверена, Иосиф, что она вас уговорит". – "Ну конечно, даже если она меня утопит, я пойду", – ответил он. Потом он мне кричал: "У меня сейчас будет разрыв сердца!"
Очень любопытные детали, благодарю вас.
Этих вещей никто не знает. Может быть, через сто лет кому-нибудь будет интересно.
Это интересно, поскольку в ближайшие десятилетия вряд ли появится официальная биография Бродского. Слишком много ограничений и запретов.
От кого исходят эти запреты?
Якобы от самого Иосифа.
Не верю.
Может быть, Мария не так его поняла. Казалось бы, мы уже все знаем о его жизни. Какие могут быть секреты?
Если будет объективная биография, что не просто: человек начинает писать и уже врет. Люди, которые рассказывают, всегда немножко добавляют. Если писать всю правду о Бродском, то тогда надо писать про все его похождения. Мария этого не хочет. А если взять один аспект, это же будет неполноценный человек. В последний день Иосиф говорит: "Елена, вы ведь знаете, уже девятнадцать лет я в вас влюблен". Я говорю: "Так что же, юбилей на следующий год будет?" И он: "Боюсь, что без меня".
ЛЕДИ НАТАША СПЕНДЕР [104]104
Леди Наташа Спендер (рожд. Литвина; род. в 1919 г.) – музыковед, пианистка, жена поэта сэра Стивена Спендера (1909–1995). После смерти мужа стала его литературным душеприказчиком. В 1997 году основала Мемориальный фонд Стивена Спендера.
[Закрыть], ИЮНЬ-СЕНТЯБРЬ 2004
Вскоре после смерти вашего мужа Иосиф написал эссе в память о нем (6:386–407). Вам оно понравилось?
Да, понравилось. Это наиболее достоверный и живой портрет Стивена.
Знакомство Иосифа со Стивеном Спендером состоялось задолго до их настоящей встречи. В июне 1965-го Стивен передал с Ахматовой для Иосифа граммофонную запись оперы Пёрселла «Дидона и Эней». Помните этот эпизод?
Да, о двадцатипятилетнем поэте, находящемся в трудовом лагере на севере России, мы со Стивеном услышали от Анны Ахматовой в 1965 году, когда она приезжала в Англию для получения почетной степени в Оксфорде. Мы послали ему через Ахматову том Джона Донна, запись Ричарда Бёртона, читающего избранные стихи английских поэтов, и какие– то "теплые вещи". Это стало прелюдией к одной из самых благодатных дружеских связей Стивена на склоне лет.
Вы присутствовали на церемонии в Оксфорде, когда Ахматовой присвоили почетную степень?
Я – нет, Стивен видел ее в Оксфорде, он присутствовал на церемонии. Потом я виделась с ней в Лондоне, обо всем этом написано в моей статье [105]105
Natasha Spender. A family of poets // Independent on Sunday, 23 Febmary 1997. P. 24–25.
[Закрыть].
Вы помните, как она выглядела, о чем говорила?
Она была чудная, правда, чудная. Она была невероятно величественна, но очень иронична.
Кто был у нее переводчиком?
Переводчика не припомню, по-моему, Ахматова говорила по-английски.
Вы были самым первым человеком, с кем Бродский познакомился, когда Оден привез его в Лондон в июне 1972 года. Вы встретили их в Хитроу и отвезли к себе домой. Что вы помните из того случая?
Уистан Оден привез его пожить к нам в Лондон спустя всего неделю или около того после его отъезда из Ленинграда. Самые яркие воспоминания остались от его первой недели в Англии в 1972 году, а затем от нашего последнего приезда в Нью-Йорк в 1994-м, в последние месяцы жизни Стивена. Хотя между этими эпизодами двадцать два года, обе картинки составляют единое целое. Как и у других больших художников, с кем я дружила, например у Генри Мура или Стравинского, его внутренний дух оставался неизменным, как бы сильно ни закручивалась и ни перестраивалась художественная и духовная жизнь вокруг него.
Вы заранее знали, что Оден привезет с собой Бродского?
Да, Оден позвонил из Австрии.
Каково было первое впечатление от Иосифа?
Первое впечатление у меня от Иосифа – как от Стравинского, его собрата по изгнанию – искрометная творческая энергия, рвущаяся наружу из слишком тесного тела. Естественно, в тот первый вечер нас заботило, как он чувствует себя, грубо оторванный от семьи, друзей, привычной повседневной жизни, даже от родного языка. То, что он называл "ретроспективным механизмом" потока сознания изгнанника, видимо, работало на полную мощность. Однако нас поразила его поэтическая решимость быть открытым любым впечатлениям. С самого начала мы восхищались его силой и не ощущали разницы в возрасте – он был на тридцать лет младше Стивена и всего на пять старше нашего сына Мэтыо, с которым всегда был особенно близок.
Бродский был поражен красотой голосов в вашем доме: «Было ощущение, что комнату внезапно заполнили все вообразимое благородство, благожелательность, грация и отстраненность английского языка» (6:388), – писал он. Как звучала английская речь Бродского на подобном фоне?
Он имел в виду в основном английский Стивена, язык Уистана был уже американизирован. Иосиф проявлял излишнюю скромность по поводу собственного разговорного английского. Он говорил свободно, только иногда сбивался, словно шел по камням через ручей; мысли у него опережали речь и благодаря своей абсолютной силе побеждали. Его необычайная осведомленность, в силу широты круга чтения, делала секундные заминки практически незаметными. Это право поэта – отвергнуть неточное слово. Я раньше думала, что его "Well" перед каждой репликой служило предварительным извинением за возможную неточность формулировок с точки зрения требовательных стандартов поэта.
Как обнаруживала себя любовь Бродского к английской поэзии?
Я была поражена тем, какие вещи он знал, когда он делился своей страстью к английской поэзии за ужином с Уистаном и Стивеном. Иосиф был в ударе, обращался к поэтам всех веков, не только к своему любимому Джону Донну. Меня поразило, сколько он помнит по-английски. Уистан обладал великолепной вербальной памятью, но у Иосифа память была лучше.
Пожалуйста, перескажите тот случай, когда Оден и Бродский декламировали дуэтом стихотворение Джона Бечемана, которое начинается «Up the Butterfield aisle / Rich with Gothic enlacement…»
Поскольку мы должны были присоединиться к Джону Бечеману через несколько дней на обеде у местного епископа, все трое начали цитировать Бечемана. Иосиф, к моему удивлению, на одном дыхании выдавал целые стихотворения, а затем присоединился к Уистану, чтобы нараспев прочесть роскошным дуэтом:
Up the Butterfield aisle
Rich with Gothic enlacement
(Licenced now for embracement)
You and I, Pam, as the organ
Thunders over us all.
По Баттерфилдскому проходу
Кружев готики заклятья
(Нынче с правом на объятья)
Ты да я, Пэм, а над нами
Всерокочущий орган.
Смесь американизированных интонаций Уистана и сочного русского акцента Иосифа добавляли веселья. На этом вдохновенном пиршестве умов я почувствовала, что поэзия была для него также ободряющей terra firma – твердой почвой в смятении изгнания.
Говорил ли он о своей жизни в Советском Союзе?
Нет, он никогда не рассказывал о своей прежней жизни и ее трудностях, разве что в виде странновато жизнерадостных сардонических анекдотов. Подобно Ахматовой, он обладал неистребимым сарказмом, не просто презрением к тирании, которую они были обязаны выносить, но отказом признать собственное бессилие. В 1965 году она дразнила Стивена за его англизированные попытки произнести слово "Брежнев". "Кто?" – "Брежнев". – "Кто?" И затем сказала с доверительной иронией:
Вы не можете произнести его имя – да и я не могу.
В том же духе Иосиф любил вспоминать, как американские туристы в Москве обратились к нему с вопросом, откуда им лучше посмотреть на Кремль, и свой веселый ответ: "Из кабины американского бомбардировщика".
Бродский говорил, что Оден и Спендер были его семьей. В каком смысле?
Я не понимала, до какой степени мы действительно заменили ему семью. Учитывая жестокое лишение близких контактов с родной семьей, особенно в последние дни жизни его отца, его семейное чувство к нам, казалось, давало хоть небольшое, но утешение. Он признавался мне, что пытался звонить отцу и не смог пробиться, и прошли годы, прежде чем он получил разрешение это сделать. Я знала, что он ощущает себя членом нашей семьи. Он также чувствовал себя старшим братом. Позже, когда он присоединился к Мэтью и Стивену на каникулах, устраиваемых ими раз в два года и начинавшихся в Венеции, его радость от ощущения себя частью семейной троицы стала полной. В то время он не говорил о скорби в отношении собственных родителей. Я не могу себе представить большую щедрость духа, чем эта. Возможно, ключ к пониманию его тоски по ним заключается в последних словах прощания, обращенных к Стивену в церкви перед заупокойной службой. Он пришел на похороны и задержался в изножье гроба Стивена и произнес: "Спасибо за все! Передай привет Уистану и моим родителям. Прощай".
Как вы думаете, он верил в иную жизнь?
Думаю, да, в каком то смысле. Что еще интересно, так это его отношения с моей дочерью, Лиззи, о которых я еще по-настоящему не думала. Когда он жил у нас, то водил Лиззи обедать. Он очень много ей выговаривал; как-то она разрыдалась, потому что он сказал, что она несерьезна, талантлива, но несерьезна. По-моему, она тогда учила русский. В тот вечер у нас тут был званый ужин, и он решил, что раз повел себя так ужасно с Лиззи, то не может показаться на ужине. Нам пришлось убеждать его, что все на самом деле в полном порядке.
Что вы знаете о его первой встрече с сэром Исайей Берлином?
Мы представили его Исайе. Исайя, конечно, знал о его существовании. Но когда Иосиф пробыл у нас уже два или три дня, мы позвонили Исайе, чтобы сказать ему, что Бродский здесь. Стивен доставил его в "Атенеум", чтобы выпить с Исайей чаю. Не только вследствие роскоши поговорить по– русски в течение двух часов, но также благодаря их мгновенному взаимопониманию вид у него, когда он потом спускался по ступенькам, был очень довольный. Я забирала его оттуда. Так как он должен был читать в тот вечер на "Международном фестивале поэзии", я предложила отправиться прямо в концертный зал, где мы могли бы передохнуть. Вдруг он очень встревожился, схватился за нагрудный карман и сказал: "Но документы! У меня ни паспорта, ни других бумаг!" Когда я сказала, что здесь они для концертных залов и театров не нужны, он недоверчиво посмотрел на меня и неуверенно засмеялся. "Нет, правда? Вы уверены? – О woll!" Несмотря на его браваду и раздражение советскими ограничениями, в те самые первые дни он порой, казалось, умилялся нашему беззаботному неорганизованному обществу, что оно такое немного безумное, однако мило-безумное.
Встречался ли Бродский с другими английскими писателями, пока жил у вас в 1972 году?
В ту первую неделю, когда почетным гостем епископа оказался не поэт Бечеман, а прозаик Ч. П. Сноу, мы подумали, что Иосифу предстоит утомительная проверка терпения!
Как только дамы покинули столовую, лорд Сноу произнес весьма напыщенную речь, в которой превозносил Михаила Шолохова как правдивого писателя и вообще великого романиста и носителя силы добра. Стивен говорил, что уничтожающий пассаж Иосифа, которым он поставил на место Сноу, и его презрение к вере Шолохова в то, что литературных диссидентов надо расстреливать, были великолепны. Я всегда буду жалеть, что не слышала этого, хотя я видела, с каким уважением смотрели на него эти представители правящих кругов. Неудивительно, что пока мы ехали в полночь через Вестминстерский мост, Стивен все еще наслаждался воспоминаниями о сдержанном моральном превосходстве Иосифа среди всех этих высокопоставленных незнакомцев.
Мы объяснили, что свет под Биг-Беном означает, что Парламент заседает, и спросили, не хочет ли Иосиф заглянуть туда. Она был потрясен тем, что мы можем спокойно зайти в Мать Парламентов (словно в британского образца Кремль). Полицейский провел нас к нашим местам на галерее, и мы слушали дебаты, насколько я помню, по поводу финансирования жилищного строительства. Вдруг я почувствовала, как целый ряд пустых, за исключением нас, сидений очень сильно трясется, и обернулась посмотреть, в чем дело: это Иосиф заходился в восторженном, неудержимом хохоте. Он счастливо прошептал: "Это так занудно".
Как Стивен Спендер реагировал на яростное осуждение Иосифом коммунизма и Советского Союза?
Я помню, однажды Иосиф и Исайя, Стивен и я ужинали на Рождество, когда возобновились бомбардировки Вьетнама [106]106
По воспоминаниям Исайи Берлина, речь шла о бомбежке Камбоджи, а не Вьетнама. См. мое интервью с ним: Знамя, 1996, № 11, с. 130.
[Закрыть]. Я сказала: «Мне стыдно за наше правительство. Премьер-министр Голландии и премьер-министр Франции, все протестовали, а где же Тед Хит?» А Иосиф возразил:
"Никогда не забывайте: все, что плохо для Советского Союза, абсолютно правильно".
Мы были слегка ошарашены. Но мы понимали его. Когда Иосиф ушел, Исайя сказал: "Стали ли мы думать о нем хуже?" Мы ответили: "Конечно, не стали, мы понимаем почему".
Тогда Исайя сказал: "Но, по-моему, он стал хуже думать о нас".
Но, разумеется, он не стал хуже думать о вас. Наташа, вы помните, когда Бродский написал возмущенное письмо после нападок Йена Гамильтона на Стивена Спендера [107]107
Ian Hamilton's review of Spender's Journals // Times Literary Supplement. November 22. 1985. P. 1307–1308.
[Закрыть]. В чем там было дело?
Это было после публикации "Избранных стихотворений" и "Дневников" Стивена. Рецензии были очень благоприятные за исключением одной, гамильтоновской. Стивен поделился своим раздражением с Ренолдз Прайс, которой были посвящены "Избранные стихотворения": "Я нахожу разновидность глумливого критиканства, в котором сегодня специализируются англичане, весьма трудновыносимой. Такое ощущение, будто из тебя делают пугало для твоих же друзей. В "Литературном приложении" к газете "Тайме" была напечатана совершенно отвратительная статья профессионального пасквилянта по имени Йен Гамильтон, видели вы ее или нет, где среди прочего говорилось, что этот Иен Гамильтон не понимает, почему я питал такое восхищение и дружеские чувства к Одену, если Оден никогда не делал ничего в ответ на мою дружбу. К счастью, Бродский видел эту статью и, хотя ему предстояла операция на сердце, написал письмо, являющееся настоящим шедевром негодования [108]108
Joseph Brodsky. Letter to the Editor // Times Literary Supplement. December 27. 1985. P. 1481.
[Закрыть]. Наряду с Бродским, другие друзья тепло откликнулись на вышедший том".